Дом учителя - Березко Георгий Сергеевич 19 стр.


- Черт!.. Черт!.. - заорал он. - Да вставайте же, черт возьми! С ума вы посходили!.. Анна Павловна!.. Вставайте немедленно!

Женя дернулся, как от удара, вскинул глаза. И Сергей Алексеевич, оторопев, умолк - так остро сверкнул их мгновенный, такой ненавидящий - иначе не скажешь - взгляд.

- Вы… вы не кричите… не смейте на… на маму! - выговорил Женя, будто вытолкнул слово за словом из схваченной спазмом глотки… - Это моя ма-ама… И вы не смеете… не смеете!

Стоя на коленях, он вытянулся и выставил вперед плечо, как бы готовясь отразить нападение. Согнутой рукой он прикрыл мать, и - что показалось Сергею Алексеевичу жутковатым - его тонкие пальцы с обломанными ногтями быстро шевелились, точно нажимая в воздухе на что-то невидимое.

- Да ты, брат, чего? - сказал Самосуд.

- Ничего! - выкрикнул мальчик. - А только вы не смеете…

- Женька, молчи! - вскрикнула Анна Павловна.

Появление Жени не удивило ее: в эти страшные дни она так напряженно думала о сыне, что словно бы и не расставалась с ним ни на минуту. И она всегда ждала его и невольно мягчела сердцем, когда видела… Но то, что сын поднял голос на Самосуда, испугало Анну Павловну: ведь тот мог рассердиться на Женю и ее отчаянные хлопоты пошли бы прахом.

- Ты-то как смеешь?! - закричала она. - Совесть есть у тебя? Проси прощения, Женька!

Схватившись за плечо сына, она медленно, неуклюже поднялась и одернула юбку. Женя взял с пола ее платок и тоже встал - он отворачивался и кусал губы.

- Воспитываешь вас, воспитываешь!.. - сказала Анна Павловна, не сводя с сына взгляда. - Проси у Сергея Алексеевича прощения, сынок! Нам век благодарить его надо за его доброту.

Женя отряхнул платок и протянул ей.

- На… покройся, - тихо попросил он.

Самосуд издал хриплый, отдаленно похожий на смешок звук.

- В драку со мной не полез, и то ладно, - сказал он.

Все сейчас казалось ему прекрасным в этом мальчике, даже его худоба и косой пробор на гладко, волосок к волоску причесанной голове, даже тощие, чуть кривые ноги, обутые в футбольные ботинки. "Сынок", - повторил мысленно Сергей Алексеевич, точно и вправду был отцом мальчика.

- Что же ты молчишь? - горестно проговорила Анна Павловна. - Погубитель мой!

- Я там… после, когда мы пойдем, - ответил с затруднением Женя.

Ему сделалось нехорошо, конфузно - хоть беги без оглядки. Не следовало, конечно - он уже понял это, - не следовало злиться на ни в чем не повинного Сергея Алексеевича. Но недоброе чувство к нему все не проходило у Жени: просто невозможно было забыть, как мать ползала у его ног.

- Сергей Алексеевич проявил к тебе гуманность, а ты нос задираешь, - сказала Анна Павловна. - До чего вы все самолюбивые!

- Ну что ты, мама! - И Женя виновато взглянул на Самосуда, но тут же отвел глаза - нет, он был не в силах просить сейчас у Сергея Алексеевича прощения, и тот, по неясной догадке, улыбнулся ему.

Женя быстро повернулся к матери.

- Я тебя очень люблю! - со всей искренностью проговорил он. - Тебя и всех вас, нашего деда люблю. Но пойми, поэтому я и не могу остаться. Понятно же! Иди домой, мамочка! Я тебя очень, очень люблю. Иди!..

Она потерянно, несчастно посмотрела на Сергея Алексеевича, потом опять на сына - она поняла только то, что все ее мольбы и ухищрения оказались напрасными и что сын уходит…

- Я тебя немного провожу, мамочка! Разрешите, я недалеко?.. - попросил Женя.

Сергей Алексеевич кивнул.

- До свидания, Анна Павловна! Душевно радуюсь за вас, - сказал он.

Она недоуменно, не соглашаясь, покачала головой.

…В назначенное время Самосуд вывел из школы на большак свой выпускной класс, называвшийся теперь третьей ротой. Строго говоря, в этом названии было большое преувеличение: из ребят одного его класса никак не могло получиться целой роты. А к тому же число их в последнюю неделю еще уменьшилось: близнецов Лиду и Лелю Свешниковых увезли из Спасского родители; Костя Попович - связист - заболел: схватил "свинку" и остался покамест дома. Таким образом, у Самосуда не набралось здесь и полного взвода - всего лишь двадцать шесть человек уходили с ним сегодня на базу отряда. Но, называя свою молодежь ротой, он рассчитывал придать ей больше уверенности в себе и силы. Весь свой пока еще не слишком многочисленный отряд он называл полком "имени Красной гвардии", хотя и первая, и вторая "взрослые" роты этого полка (формировавшиеся на самой базе) вкупе с третьей комсомольской не составили бы и одного полного батальона.

Маленькая, безоружная колонна (оружие ребята должны были получить на базе) держалась поближе к обочине, замыкали ее две ехавшие шажком повозки с поклажей: несколько ящиков черных сухарей, бочонок солонины, кадка квашеной капусты, "цинки" с патронами, еще кое-какое саперное имущество: лопаты, топоры и сверху - школьное знамя. Впереди, в пальто, в меховом "пирожке", шагал с раздутым портфелем в руке Сергей Алексеевич. Оглядываясь, он видел поспешавших вплотную за ним Сережу Богомолова и Лелю Восьмеркину - правофланговых. Сережа вначале отсчитывал: "Раз, два, левой!", но потом перестал.

А вокруг - и там, куда они торопились, и сзади, и по правую руку, за черной стеной леса, где огромно пылало небо, - шел бой, бой, то есть нечто неохватимое рассудком, подобное, может быть, лишь космической катастрофе. Размытые отсветы исполинского костра реяли в ночном воздухе, тяжко ухало справа, и, обгоняя третью роту, мимо по большаку проносились серые, как вырвавшиеся из ада, тени машин с тенями сидевших в них людей. Сережа скомандовал: "Запевай!", но после двух-трех попыток пение оборвалось. В молчании, тесно держась ряд к ряду, третья рота сомкнуто маршировала в это непомерное, полное огня и грома "нечто", распространившееся на небо и на землю.

Сергей Алексеевич словно перешагнул через свою усталость - незаметно для себя самого. А главное: у него опять ясной была голова. Иногда, впрочем, ему мерещилось, что это продолжается какой-то старый поход - не то в Заволжье, в голодную осень девятнадцатого года, и на горизонте багровеют зарева подожженных белыми деревень, не то на Юге, в двадцатом, когда он вел к Перекопу свою дивизию. И не двадцать шесть школьников идут за его спиной, а маршируют полки бородатых бойцов и тарахтят пулеметные тачанки. Но он тут же спохватывался, сегодняшние заботы вновь оглушительно заявляли о себе, он опять поглядывал на ребят, и все тот же отцовский страх отрезвлял его.

Километрах в десяти от Спасского, после недолгого привала у перекрестка, Самосуд свернул на проселок, чтобы в обход города, кружным, но более спокойным путем добраться до базы отряда. И остаток пути третья рота прошла уже в одиночестве - с проселка она углубилась в лес, растянулась цепочкой, и Самосуд время от времени останавливался, чтобы проверить, не потерялся ли кто в лесном мраке. К утру все благополучно прибыли на место, и в покинутой конторе лесхоза, в большом бревенчатом доме, в клубной комнате, ребятам был дан четырехчасовой отдых.

Только спустя сутки с опозданием Самосуд узнал, что санитарный обоз, побывавший у него в Спасском, подвергся невдалеке от города нападению "юнкерсов" и много подвод было уничтожено, убиты люди, лошади, а машина, в которой эвакуировались учительские семьи, сгорела. Нагнав обоз, она как раз угодила в бомбежку; среди пассажиров жертв не было, но женщина-шофер умерла от ожогов, и от машины остался один обгорелый остов.

Седьмая глава
Последние часы тишины
Художники

1

Машина из Спасского не пришла ни в назначенный день, ни в следующий, а на третий день стало известно, что в Спасском - немцы! Весть принесла женщина, счетовод тамошнего совхоза. Босая, в дождевом плаще, надетом прямо на сорочку, она появилась рано утром во дворе Дома учителя, неся у груди завернутого в одеяло младенца. Приткнувшись на крылечке, женщина посидела неподвижно, оцепенев, положив на колени свой дорогой сверток, уронив вдоль тела онемевшие руки. Потом, как в полусне, распахнула плащ и вынула из сорочки большую, наполненную грудь с припухшим соском. Но младенец не взял соска, слишком, должно быть, ослабел; его лысоватая, как в птичьем пуху, головенка валилась набок, и, ужаснувшись и сразу прозрев, мать тонко завыла… Весь путь из Спасского в город она проделала единым духом, и ее ровно покрытые пылью ступни казались изваянными из серого камня.

Ее окружили люди, вышла, торопясь, Ольга Александровна. С перерывами, обливаясь молоком, младенец стал сосать. А женщина, запинаясь, будто с трудом припоминая, как все было, рассказала, что на рассвете ее разбудил страшный треск. За окном в дыму скакали черные бесы с огромными головами - так она и сказала: бесы, - мигал огонь, что-то взрывалось и свистело. И, выхватив из кроватки сына, она без памяти кинулась на огороды, а там по оврагу, лесом, выбралась на большак. Она поняла уже, что это носились по улице, стреляя, немцы - немецкие мотоциклисты в своих рогатых, похожих на опрокинутые горшки касках. А она была комсомолкой, женой командира Красной Армии, и она догадывалась, что ожидало бы ее с ребенком в немецком плену.

Ольга Александровна повела женщину в дом на свою половину, дала ей туфли, свитерок Лены, юбку, уложила ее младенца на кровать. Сама она облачилась в гладкое черное платье, служившее ей для официальных выходов, поправила, спеша и задыхаясь, прическу, приколола к воротничку черный галстучек. Наказав Насте не отлучаться и держать всех в готовности к отъезду, Ольга Александровна направилась в райисполком, в отдел народного образования. Куда же еще могла она пойти с вопросом, придет ли наконец за ними в Дом учителя машина и что вообще с ними всеми будет?

За воротами Ольгу Александровну нагнал Войцех Осенка - он направлялся в райвоенкомат со своими вопросами и просьбами: прошло уже больше недели, как он и его товарищи жили здесь в бездействии. И хотя их всех исправно довольствовали при местном госпитале, кормили и одели, это затянувшееся ожидание становилось с каждым днем все более тягостным. Осенка даже не знал, где находится теперь штаб армии, он мог обращаться здесь только в районный военкомат, а военком при встречах говорил одно и то же: что надо подождать еще немного, денек-другой указаний из штаба. Сегодня, однако, счет шел уже не на дни, а на часы, может быть, на минуты: если верить женщине, прибежавшей только что из Спасского, немцы были утром всего лишь в двадцати километрах от города. Кто мог гнать, какой оборот примут дела к вечеру?!

- Пшепрашам, пани! Нам по дороге?! - осведомился Осенка.

И Ольга Александровна посмотрела на него с благодарностью - ей было страшно идти одной по этим улицам, где она знала каждый дом, каждый двор, - она никогда не видела их такими. Время давно перевалило за ранний час открытия булочных, а затем и за более поздний - начала занятий в учреждениях, но город будто и не просыпался еще: были закрыты магазины, пусты дворы, а на иных домах так и не распахнулись затворенные ставни. И редкие встречи только усиливали ужасное впечатление от этого кладбищенского сна, поразившего целый город…

Проехало несколько нагруженных машин - все в одном направлении, на восток, к реке, - тесно облепленных женщинами и ребятишками, мостившимися на ящиках, на мешках. Туда же, к реке, за которой в нескольких километрах проходило Московское шоссе, медленно ковылял на протезе с баяном на спине городской гармонист, добрый знакомый Ольги Александровны, постоянный участник ее клубных мероприятий. Он что-то крикнул издали, замахал рукой, но у нее недостало сил вступить в разговор. Встретился ей и другой знакомый - начальник почтового отделения, помнивший еще ее отца и брата, старый вдовец с малолетним внуком; они в четыре руки толкали перед собой тачку с узлами, с чайником, бренчавшим поверх поклажи; позади хозяев, косо отвернув морду, трусил белый, с лысыми боками пудель; Ольга Александровна знала и этого пуделя - пес был тоже стар и от старости слеп на один глаз.

- А вы не ушли еще? Как же так?! - пугаясь за нее, выкрикнул почтовый начальник. - Ольга Александровна, голубка наша! Надо уходить… Мы - до Можайска… Желаете - подождем вас…

- Дай вам бог благополучно… - выговорила она с усилием.

Он задержался подле нее, снял свою обвисшую фетровую шляпу, отер ладонью потный лоб, щеки, а когда отнял морщинистую руку, его испуганное лицо было уже другим - жалобным.

- Да неужто вы?.. Ай-ай, - очень опечалился он. - Ну да вам, может, и не надо?.. Может, вы и не собираетесь вовсе уходить? Коли так - прощайте, Ольга Александровна! А мы пойдем!

И она даже не попыталась разуверить его, сказать, что он обидно ошибается в своем подозрении.

На главной улице города царствовал все тот же необъяснимый, при дневном свете, всеобщий сон. На дверях универмага, на гастрономе, на "канцелярских принадлежностях" висели большие гиреподобные замки; глухо и черно было за окнами, оклеенными крест-накрест полосками бумаги. И только в "скупке-продаже" какие-то тени шевелились в полумраке у прилавка. А на выходе на площадь на углу баба в пушистом платке, в мужском пиджаке вынесла на продажу мешок тыквенных семечек и с покорным выражением толстого лица дожидалась покупателей.

На городской площади - Московской, как ее называли с незапамятных лет, - Ольгу Александровну встретили Лена и Федерико. Они вышли с нею вместе, но вскоре опередили и теперь дожидались у входа в райисполком; здесь же, но в другом крыле этого желтого с белыми колоннами здания, построенного еще в прошлом веке, помещался также райвоенкомат. Осенка учтиво поклонился всем и ровным шагом пошел к другому крылу.

- Мы немножко походим вокруг с Федерико, - сказала Лена тетке. - Не возражаешь?

- Только недалеко… Отсюда мы прямо домой. Я прошу вас, мосье Федерико, недалеко! - сказала Ольга Александровна по-французски.

И с досадой отметила про себя, что разговаривала не строго, как следовало бы, а искательным тоном; почему-то этот искательный тон неизменно появлялся у нее, когда она обращалась к Федерико - словно она побаивалась его.

При всех своих заботах и тревогах Ольга Александровна не могла не заметить этой чересчур уж быстро, на ее глазах возникшей дружбы Лены с молодым итальянцем. И мосье Федерико внушал ей все меньше симпатии, по мере того как росла к нему симпатия ее племянницы, а вернее сказать, дочери. Их необычный, как из легенды, гость, отважный и бесприютный, мог, разумеется, рассчитывать в ее семье на доброе внимание. Но внимание, оказываемое ему Леной, было, пожалуй, чрезмерным. Федерико со своей всегдашней отчужденностью, с твердым, нетеплеющим взглядом своих синих, красивых глаз внушал Ольге Александровне робость: рядом с дочерью она предпочла бы видеть другого юношу, более понятного, что ли, пусть даже без легендарной биографии.

- Может быть, мы сегодня наконец все уедем… Ты, во всяком случае, Лена, ты не останешься! И я прошу тебя: надо быть каждую минуту готовой… ты же понимаешь!..

- Excusez-moi, - извинилась Ольга Александровна перед Федерико.

Она достала из сумочки платок, отерла уголки губ, потрогала машинально галстучек и, приготовившись молить и настаивать, вся сжавшись внутри, отворила дверь.

В первое мгновение она подумала, что опоздала: в вестибюле, где обычно с утра толпился народ и сидели вдоль стен ожидающие приема, не было ни души; на замусоренном полу громоздились сваленные зачем-то в кучу скамейки. Но вот из глубины, из какого-то кабинета донеслось стрекотание пишущей машинки, и у Ольги Александровны родилась надежда. Покуда стучала где-то пишущая машинка, а следовательно, покуда работала канцелярия, в мире сохранялась еще известная устойчивость.

…Лена и Федерико двинулись по тротуару, огибая обширную, мощенную булыжником, ровную, хоть шаром покати, площадь. Вдали в тени белокаменного, с приземистой аркадой торгового ряда стояла черная эмка и возле нее одиноко прохаживался красноармеец-шофер. Кто-то невидимый, но живой находился еще, быть может, на противоположной стороне площади в ателье "Светотень", как называлась эта фотомастерская; дверь в ателье, под квадратной, синей с золотом вывеской, была отворена и приперта снаружи табуреткой, чтобы не хлопала.

"Надо уже прощаться, - подумала Лена. - Потом, при всех, я не смогу…"

И она заговорила, подбирая самые изящные выражения, какие только знала по-французски:

- Нам осталось совсем мало… Мы расстаемся, мой друг!.. Надолго?.. Навсегда?.. Кто знает?

Она и сейчас словно бы исполняла некий драматический этюд на тему "Прощание". Но это не мешало ей быть искренней - искренней до слез, непрошенно поднимавшихся к глазам. И, слыша в своем голосе эти слезы, она в то же время невольно, будто со стороны, видела и себя, и все вокруг. "Как все необыкновенно: эта пустынная площадь, осень, ветер, война - и наше прощание! - подумала она. - Я и Федерико, и война!.. Как грустно и как необыкновенно!"

С немым вопросом она подняла глаза на своего спутника, ожидая услышать: "А надо ли нам разлучаться?" или, на худой конец: "Условимся, как нам не потерять друг друга". Но Федерико молчал, озирая площадь, поглядывая время от времени на небо.

Ветер завивал быстрые пылевые вихри, кружил желтые листья, сор, бумагу. Бумаги было почему-то особенно много: в воздухе носились разграфленные страницы, выдранные из конторских книг, клочки чьих-то писем. Наискосок, через всю площадь, пролетел газетный лист и, прибившись к уличной тумбе, облепил ее. Небо было беспокойное, бегущее, мчались, меняясь в очертаниях, сизые рваные тучки. И тени от них, порхавшие по мостовой, по стенам домов, наводили на мысль о тенях от самолетов.

- Моя тетушка сказала: уйдешь пешком, если не будет машины… Но я не могу оставить ее одну. Моя бедная тетушка!.. Федерико! - позвала Лена. - Ты не слушаешь меня?

Он повернулся к ней, увидел простенькое - девчонка как девчонка! - личико: каштановый загар на худых щечках, голубенькие, просящие, детские глаза - каждую мысль можно тут же в них прочитать, - увидел сносимые ветром на сторону, выгоревшие до бледной желтизны волосы и покачал головой с видом: "Беда мне с тобой". Теперь это было совсем не возбуждавшее грешных желаний, но единственное "свое", близкое ему здесь существо, не женщина, нет - девочка, младшая сестра.

- Твоя тетушка умная синьора, - сказал он. - Вам всем надо было давно смотаться… Чего вы ждете? Я видел фашизм близко. И тебе его видеть не обязательно.

- А ты знаешь - я его не боюсь. Я его… - она поискала французское слово, - я его презираю.

Назад Дальше