Дом учителя - Березко Георгий Сергеевич 3 стр.


3

А пока что на окраинной улочке прифронтового городка, в Доме учителя, в этом райском приюте, что был подарен напоследок Виктору Константиновичу, происходили новые чудеса…

Скинув на пол возле койки свой мешок, ныне уж армейский, форменный, прислонив к изголовью винтовку, Истомин сел и отвалился к спинке стула - он жаждал хотя бы немного побыть в неподвижности. Было отрадно тихо и свободно… Деятельный Веретенников, раздражавший Виктора Константиновича изобилием своей энергии, отправился к хозяйке звонить по телефону, договариваться с местными властями; молчаливый поляк со странной фамилией Осенка возобновил у себя в углу прерванное занятие - пришивал пуговицу к рубашке; Сергей Алексеевич, учитель, читал свою толстую книгу.

Вдруг слуха Виктора Константиновича коснулась музыка… Сперва это было несколько неопределенных созвучий, из тех, что пианист берет, только присев к инструменту, то ли проверяя таким образом его настройку, то ли чтобы "настроиться" самому. Но затем послышался Шопен - и не грампластинка с ее постоянным змеиным шипением, и не радиопередача, в которой неизбежно утрачиваются оттенки, а живая музыка!.. Кто-то рядом, в том прелестном зальце, играл на пианино, играл мастерски и словно бы специально для него, Истомина, хорошо помнившего эту пьесу. Ее когда-то играла его жена - по насколько хуже, с ученической, робкой добросовестностью! То был один из шопеновских полонезов, удивительный, единственный в своем роде танец скорби, танец-жалоба, понятный, как речь. И только сейчас, в исполнении неизвестного музыканта, Виктор Константинович так ясно, так отчетливо эту жалобу расслышал! Он никогда не пытался даже для себя пересказывать музыку - если бы ее можно было пересказать словами, она не была бы музыкой. И все же, когда Шопен писал свой полонез, он и вправду оплакивал могилы своей Польши, ее опустевшие фольварки, ее мертвых героев. А невидимый пианист за стеной горевал сегодня вместе с Шопеном о новых ее мучениках, новых могилах.

Истомин выпрямился на стуле и с невольным вопросом посмотрел на учителя: откуда здесь такое? Потом перевел глаза на поляка. Тот ответил ему озабоченным почему-то взглядом.

- Пшепрашам! Вам мешает музыка? Вы хотите отпочивать?.. Отдыхать? - по-русски повторил он.

Виктор Константинович даже испугался.

- Ради бога! Я напротив… я благодарен. Кто это играет?

- Отлично играет ваш пан Барановский, - проговорил учитель; он закрыл книгу, заложив ее пальцем на странице, которую читал. - Сам Шопен был бы, наверно, доволен.

- У нас смутны день… - сказал поляк, - бардзо смутны… пшепрашам, - и повернулся к Истомину. - То играет так само наш товажыш… Он с женой тут - музыкант з Варшавы, з оперы.

- Давайте послушаем, будем слушать, - просительно сказал Виктор Константинович.

Но когда все замолчали, пианист стал словно бы спотыкаться, резко вдруг сфальшивил и оборвал, умолк… Пауза, впрочем, длилась лишь несколько мгновений, он опять тронул клавиши, по дому пронесся печальный стон, и опять стоп принадлежал Шопену - ошибиться в том было невозможна, хотя Виктор Константинович и не слыхал раньше этой вещи…

Не умея объяснить могущество музыки, он склонен был считать ее явлением сверхъестественным, подчиняясь ей с великой охотой. А сегодня музыка настигла его в момент, когда он совсем уже обессилел, стоял на коленях, падал. И она поразительным образом пришла ему на помощь. В новой шопеновской вещи он с совершенной ясностью, как в отражении магического зеркала, узнал себя, услышал свое отчаяние, свою боль. Там все повторялась, слегка варьируясь, одна короткая, в два-три такта, фраза, и казалось, это он, он повторял там в тоске: "Что же делать? Что же мне делать?" - все спрашивал, все допытывался: "Что теперь делать?" - шептал или вскрикивал… Было необыкновенно и чудно, что внятный голос из немеряной, невообразимой дали, из вечности говорил ему о нем самом, и говорил так, как никогда не смог бы он сам… Нет, эта музыка ничего ему не обещала, не внушала никакой надежды, но с нею здесь, сейчас волшебно окончилось его одиночество. Другая прекрасная человеческая душа как бы откликнулась из своего бессмертия на его зов. "Я с тобой, я всегда с тобой!" - словно бы сказала она его потерянной душе. И в его памяти всплыли, наполнившись дивным смыслом, эти ранее непостижимые строчки: "…И звезда с звездою говорит".

Виктор Константинович закрыл лицо рукой - он ощутил тесноту в груди, поднимавшуюся выше, к горлу, - казалось, сию минуту у него хлынут слезы, он больно прикусил губу. Но это были бы - в том и заключалось главное чудо! - слезы облегчения в горе. Отняв от лица руку, он огляделся - ничего не изменилось в комнате, да и, конечно, за ее стенами… Но Виктору Константиновичу сделалось свободнее, чище на душе. Он и сам не понимал, что же, собственно, с ним произошло, но чувствовал себя как после обильных слез, точно он и в самом деле выплакался.

И опять пианист не доиграл до конца, опять ему что-то помешало, он сбился на полуфразе, повторил ее и оборвал. Истомин подождал немного, встал и направился к двери - ему надо было узнать, почему этот волшебник ничего не доигрывает до конца, и хотелось побыть около него.

Но раздались топотание каблучков, стук в дверь - и в комнату, не ожидая разрешения, быстро вошла молодая женщина - вошла, как входят с тревожной вестью. На миг она остановилась на пороге, и словно бы ветерок обдувал всю ее - ладную, крепенькую, в клетчатом жакетике, в такой же клетчатой юбке, приоткрывшейся на коленках. Медленным, плавным движением она вскинула голову и с достоинством повела ею.

- Пшепрашам, Панове, - произнесла она голосом нежным и хрипловатым. - Пан Войцех, на хвилечкен! Проше, ласкове!

Светлые, остриженные по плечи волосы, выцветшие под солнцем бровки, веснушки делали ее похожей на мальчика. И неожиданно было видеть на этом милом, чуть скуластом лице алые, нарисованные помадой губы.

Осенка поднялся с койки.

- Цо там, - с укором спросил он, - пани Ирена?

А из глубины дома, как эхо, донеслось:

- Ирена! - Потом повторилось ближе, и тоже с укором: - Ирена! Не требо.

И в библиотеке появился из зальца кто-то еще. В открытую дверь Истомин успел рассмотреть лишь, что человек был очень худ, желто-бледен и что шея у него толсто обмотана бинтом.

Пани Ирена обернулась все тем же движением, полным достоинства, и ее лицо мгновенно изменилось, точно обдувавший ее ветерок сразу утих, - она мягко улыбнулась.

- Юзеф, дроги, мы зараз! - отозвалась она. - Пшепрашам, Панове, пшепрашам, пан Самосуд!

Она заспешила назад в библиотеку. Коснувшись копчиками пальцев плеча мужчины, которого звали Юзефом, как бы поставив свою метку, она повела его обратно в зальце. И уже оттуда донеслось еще раз:

- Пан Войцех, на хвилёчкен!

Осенка тоже извинился - это были все чрезвычайно учтивые люди - и, накинув пиджак, вышел.

Истомин остался стоять на месте - только сейчас ему пришло в голову, что мужчина с перевязанной шеей и есть чудесный музыкант.

- Это он? - воскликнул Виктор Константинович. - Да? Он?.. Но почему он начинает и ничего не кончает?.. Как давно, господи, я не слышал хорошей музыки!

Учитель высоко, поверх бровей поднял очки и, придерживая их, изучающе оглядел Истомина.

- Почему? Да, вот почему? Простите, не знаю вашего имени-отчества?

Истомин назвал себя, но учитель не торопился с ответом, словно раздумывая: а надо ли отвечать?

- Видели эту молодую пани? - заговорил он наконец. - Вы с нею потолкуйте, она вам лучше расскажет почему. Это, дорогой товарищ, любопытно, весьма! Вы потолкуйте, потолкуйте…

Опустив очки, он посмотрел на свои наручные часы, уложенные в старомодное ремешковое гнездо, и покосился на окно - было похоже, что он кого-то ожидал. А затем, позабыв о Викторе Константиновиче, раскрыл книгу и опять погрузился в чтение.

В комнате заметно смерилось, хотя за окном еще горело воздушное пламя заката. И оголенные прутья сирени, росшей перед домом, сделались черными на этом шафрановом фоне, точно обуглились в холодном огне. Из глубины дома доходил неразборчивый шумок голосов, скрип половиц в зальце… Прихватив свой фолиант, учитель пересел к подоконнику, где было еще немного света, и примостился там. А в ушах Истомина все еще звучала только что оборвавшаяся музыка - почему, однако, пианист не доиграл ее? Что ему помешало? "Кажется, он просто болен", - подумал Виктор Константинович.

Вскоре в спальную комнату вернулся Веретенников. С деловым видом он оповестил, что банька затоплена, и, не мешкая, стал готовиться: расстегнул ремень, скинул портупею, достал из своего мешка полотенце, пластмассовую голубую мыльницу…

- А вы что же? - поторопил он Истомина. - Суворова помните, Александра Васильевича? "Быстрота, глазомер и натиск", - учил Суворов.

Неожиданно от окна раздался голос старого учителя.

- Интенданты, фуражиры? Ошибаюсь? Нет? Служба тыла? Так или нет?

Веретенников выдержал паузу и, не отвечая прямо, сказал как бы в пространство.

- Соблюдение секретности - закон для военнослужащего… Вам, товарищ Истомин, также советую не забывать об этом.

Но то была лишь попытка сохранить, как говорится, лицо, и дотошный старик точно в воду глядел: их миссия особой секретностью не была облечена. Веретенников, заготовитель из дивизионного интендантства, прибыл в эту глушь, чтобы закупить для штабной командирской столовой масло, яйца, сметану, сушеные фрукты, - словом, все, что могло стать приятным добавлением к армейскому рациону. Таково было приказание дивинтенданта, снарядившего их экспедицию - этот свободный поиск по району, покуда дивизия стояла в резерве. Имелось у них и еще одно, приватное, но, пожалуй, не менее важное задание от начальника АХЧ: привезти для генерала, командовавшего дивизией, несколько бутылок коньяка. И Веретенников к обоим заданиям отнесся со всей той обязательностью, с какой вообще относился к требованиям начальства. Но, конечно, не было необходимости посвящать каждого встречного в подробности хозяйственных будней штаба дивизии.

Маленький техник-интендант все продолжал рыться в мешке, что-то переложил там, вынул и бросил на одеяло чистую майку, достал бритвенную чашечку, помазок, чистые портянки, колоду игральных карт… Учитель Сергей Алексеевич, с интересом наблюдавший за ним, осведомился самым дружественным тоном:

- В какие игры играете, а, служивые? В свои козыри? В шестьдесят шесть?.. В преферанс играете? Какие у вас нынче в моде?

Он сидел спиной к окну, озаренному закатом, и выражение его затененного лица разобрать было трудно.

- Пахать - не гулять, а гулять - не пахать, - строго сказал Веретенников, он почувствовал себя задетым. - Какие могут быть в данный момент игры?

- В старину, в мое время, интенданты отчаянные картежники были. Они железку предпочитали, шмен-де-фер, штосс - разбойничьи игры, - сказал учитель.

- Служили в царской армии? - спросил Веретенников тоном, в котором слышалось: "Вот ты что за птица, теперь все ясно". - Тоже по линии снабжения?

- Да нет, больше по линии пехоты… - учитель посмеивался. - А картишки, что ж? Пехота тоже не чуралась этой забавы. О кавалерии и говорить не приходится. Против преферанса что можно возразить?

И Веретенников смягчился: в последнем пункте он был полностью согласен со старым учителем. Чему, в самом деле, могла на досуге помешать пулька, хотя бы и в полевых условиях?! Рассудив так, Веретенников и прихватил с собой на войну карты. Он, собственно, готов был играть когда угодно и во что угодно: в домино, в орлянку, в волейбол, в городки, в подкидного дурака - он родился игроком. Но во всех играх был игроком-спортсменом, искавшим не добычи, а победы. И пожалуй, предложи ему сейчас этот неприятный старик пульку, он не устоял бы.

- Товарищ Истомин, умеете в преферанс? - ища поддержки, обратился он к своему бойцу. - Умная игра, не глупее шахмат. Это точно.

Виктор Константинович отрицательно повертел головой, он не любил карт и вообще не понимал азартных людей.

- А то мы поглядели бы, на что вы способны, - загорелся уже Веретенников. - Но позднее, конечно, вечерком, мне тут надо еще кое-какие справки… И между прочим, поучили бы вас, пригодилось бы на будущее.

- Спасибо, - сказал Виктор Константинович, - если вам так хочется, то, пожалуйста, я могу, конечно.

Он смотрел на этого неугомонного человечка, своего командира, как смотрят на детей: те тоже не подозревают, что их, как и всех, не минуют ни утраты, ни разочарования, ни старость, ни могила - она-то достанется каждому. И недоумение, и даже грусть вызывала эта детская слепота Веретенникова, его неистощимая, хлопотливая радость существования.

- Так и запишем: вечерком сообразим пульку, - решил маленький техник-интендант. - Папаша тоже не откажется с нами, хоть мы и не служили в царской армии.

За окном застучал мотор подъехавшей машины, и старый учитель, с живостью привстав, выглянул на улицу. Мотор затих, машина остановилась у дома, и учитель тут же поднялся - как видно, он ее и ждал - и пошел из комнаты.

Веретенников посидел на кровати, как бы о чем-то размышляя: округлое, с тугими щечками лицо его сделалось сонно-мечтательным, и он отвалился на подушку.

- Истомин!.. - слабо позвал он. - Виктор Константинович! - В отсутствие посторонних он к своему бойцу, кандидату наук, обращался по имени-отчеству. - Надо бы… Как там Кулик? Я ему воды натаскать приказал, в баньку…

Он с усилием разлепил смежившиеся было веки, вперился в Истомина и, вскинувшись, снова сел на кровати.

- А ладно, оставайтесь, - пробормотал он. - Вы уже еле ноги… Я сам.

Помотав головой, он вскочил и невесть отчего хохотнул.

- Вы, Виктор Константинович, человек к войне не приспособленный, - сказал он. - Вы в мирных условиях спортом каким занимались?.. На лыжах ходили, к примеру? Вы и физзарядку игнорируете, я заметил.

- А может ли человек быть приспособленным к войне? - сказал Истомин. - Нормальный человек? Давайте уж так ставить вопрос, товарищ лейтенант!

- Почему же нет, - не задумываясь, ответил Веретенников. - Человек ко всему может приспособиться. А не может, так должен.

- И к войне? - повторил Истомин.

- Само собой.

- И к смерти? Где война, там и смерть, - сказал Истомин.

Веретенников снова хохотнул - вопрос показался ему несерьезным.

- Почему же нет? Если он ко всему в жизни приспособленный, то и к смерти.

И его лицо выразило веселое удивление: он и сам не ожидал от себя такого ловкого, быстрого ответа, - правда, он лишь смутно ощущал его более глубокий смысл.

Дверь за ним захлопнулась, и Виктор Константинович остался один.

"Устами младенца глаголет истина, - подумал он. - Приспособленный к жизни, приспособлен и к смерти, - вероятно, это так и есть… Как странно: люди вокруг меня точно не видят, что смерть у их порога. Они растят цветы, читают книги, они библейски гостеприимны, они укладывают меня в чистую, мамину постель, они играют Шопена, они организуют пульку. Они живут, отвернувшись от смерти… Что это: слепота, глухота или мудрость?.. А может быть, духовное здоровье, инстинкт жизни?.. Откуда у моего техника-интенданта второго ранга мудрость?.."

Виктор Константинович подошел к окну и взял переплетенную в кожу книгу, которую оставил там учитель… "Мишель Монтень. "Опыты", - в угасающем свете вечера прочел он на титульном листе этого старого русского издания… - Оказывается - господи боже! - оказывается, здесь еще читали Монтеня!" Перебросив несколько страниц, Истомин задержался взглядом на строках, отчеркнутых сбоку тонкой карандашной линией:

"Подобно тому, как враг, увидев, что мы обратились в бегство, еще больше распаляется, так и страдание, подметив, что мы боимся его, становится еще безжалостней. Оно, однако, смягчается, если встречает противодействие. Нужно сопротивляться ему, нужно с ним бороться… Страдание занимает в нас не больше места, чем сколько мы предоставляем ему…"

Истомин поднял голову, задумавшись, - он не удивился, что Монтень как бы вмешался в его разговор с самим собою. Захлопнув книгу, он раскрыл ее снова наугад, как раскрывают, когда хотят погадать по ней. И ему опять попалась на глаза отчеркнутая строка. На рыхловатой, в коричневых пятнах странице, источавшей запах слежавшейся бумаги, пыли - запах времени, он прочел:

"Смерть представляется ужасной Цицерону, желанной Катону, безразличной Сократу".

Виктор Константинович внутренне усмехнулся, найдя в себе сходство со всеми тремя одновременно.

- А-а… - услышал он голос Сергея Алексеевича; тот снова появился в комнате, - читаете старого мудреца. Я вот тоже время от времени…

Не досказав, что он "тоже", учитель довольно проворно опустился перед своей койкой на колени и выволок на свет чемодан - фибровый, средних размеров, основательно потертый, с металлическими уголками.

- Наслаждаюсь - именно! - проговорил он, встав с колен и отдышавшись. - Четыреста лет без малого прошло, а Монтень все учит уму-разуму.

Он подхватил чемодан и, крякнув и клонясь набок, пошел к двери; чемодан был хотя и не велик, но, должно быть, тяжел.

- Позвольте мне… - Истомин подался следом, - я помогу вам.

Не оборачиваясь, учитель отмахнулся свободной рукой.

Его толстовка, пока он возился с чемоданом, вздулась на спине, нижний край ее оттянулся кверху, и стала видна кобура револьвера. Обвиснув от тяжести, она болталась на бедре у старика; тускло блестел латунный шомполок с петелькой… В первое мгновение Виктор Константинович не придал этому открытию значения, таким оно было неожиданным. И учитель уже удалился с чемоданом, когда он спросил себя: "Что это? Зачем старику оружие? Что за чепуха?"

Он не заподозрил поклонника Монтеня ни в чем преступном; он и вообще, как все люди его тишайшего, комнатного быта, не верил в возможность вот такой будничной встречи с преступлением. Но он все меньше понимал, где он и что, собственно, происходит в этом районном Доме учителя? "Почему?" и "зачем?" возникали здесь на каждом шагу - добрый Дом и сам казался загадкой, и загадкой казались теперь его обитатели.

Толкнув резко дверь, вошел Веретенников и за ним поляк Войцех Осенка.

Веретенников громко объявил, что пора идти - банька готова и пар будет "не хуже, чем в Сандунах".

Осенка, задержавшийся около Истомина, учтиво проговорил:

- Вам понравилось, как играет пан Юзеф… Он опять заболел, такая жаль… Ему не можно, совсем не можно играть Шопена. - Осенка склонил голову и добавил: - У нас, товажыш, смутный день, пшепрашам!

Назад Дальше