Но вот в его винтовке словно щелкнул пустой орех, и выстрела не последовало - патроны кончились. Федерико сполз по дощатому скату, легко с двухметровой высоты спрыгнул, присел и что было силы помчался на улицу. Невдалеке там он приглядел немца, застреленного еще в первой атаке, - кучу шинельного тряпья, из которого высовывались подметки с белыми шляпками гвоздей и торчал вороненый ствол автомата. Кидаясь из стороны в сторону, пригибаясь, Федерико добрался до трупа. Несколько пуль остренько взвизгнули над ним, пока он, укрываясь за трупом, довольно долго возился, снимая автомат; пришлось поворачивать тяжелую тушу, поднимать ее голову. На счастье Федерико, немец был толст, огромный его живот прикрывал, как бруствер… В карманах шинели у него нашлись запасные патронные рожки, а губную гармонику Федерико швырнул в уличную лужу.
Вернулся он вовремя: немцы обошли усадьбу - странно, что они не сделали этого раньше, - и частая стрельба раздавалась в стороне сада. Он помчался в сад. Пробегая мимо беседки, в которой женщины устроили перевязочный пункт, Федерико увидел в полуовале входа, увитого сухими виноградными стеблями, Лену. Она и пани Ирена стояли на коленях перед кем-то, лежавшим на земле… Точно почувствовав приближение Федерико, Лена обернулась…
- Прекрасная погода!.. До встречи!.. - прокричал он.
На лице Лены отразилось непонимание - она не услышала его… В глубине сада железно колотились автоматы, оглушали удары гранат - бой шел на дистанции их броска. И Федерико, пригнувшись, выставив перед собой автомат, понесся дальше.
…Случилось так, что тревогу в саду поднял Осенка, возвращавшийся от Самосуда с донесением к командиру ополченцев; Осенке же было поручено привести в отряд на обратном пути всю группку его интернационалистов; с ним шел и партизанский связной. И, выбрав кратчайший и, казалось" самый безопасный путь, они чуть ли не нос к носу столкнулись в кустах у садового забора с немцами. Хорошо еще, что Осенка и его спутник первые открыли огонь и первые оказались в саду Дома учителя - проползли сквозь прорехи в заборе. Кроме этого щелястого забора сад отделяла от черемуховых зарослей еще дренажная канавка, в которой они двое и укрылись, как в окопчике…
Когда Федерико добежал, а частью дополз до канавки - сад был велик, метров около ста в глубину, - там находились уже и Веретенников, и его писарь, они стреляли по дырам в заборе, по щелям. А из щелей посверкивали автоматные очереди, и поверх забора летели гранаты… Взвихренные их разрывами, густо носились в воздухе мокрые листья.
Осенка был ранен, кровь заливала его лоб, капала с бровей, но он тоже стрелял, сидя в бегущей по дну канавки воде. Федерико с ходу повалился около него и тотчас же дал по забору очередь. Подгнившие доски закачались под невидимыми ударами, как под ветром, одна сорвалась, и за забором раздались хриплые, будто грачиные, крики… Затем стрельба оттуда прекратилась.
- Войцех! - окликнул запыхавшийся Федерико. - Войцех!..
Он не знал, как по-польски сказать: "уходи на перевязку", - и покрутил пальцем вокруг своего лица.
Осенка обернулся, и несколько красных капелек сорвались и потекли по его щекам.
- А, Федерико! Дзень добры, - отозвался он и стал рукавом отирать лицо.
Семнадцатая глава
Жертвоприношение Авраама
Отцы и дети
1
Сергей Алексеевич проснулся с таким ощущением, точно кто-то его разбудил. "Кто это? Что? Тревога?" - чуть не спросил он. И услышал лишь равномерное похрапывание Аристархова, спавшего тут же, на составленных стульях, - никого больше не было в кабинете директора лесхоза, где они устроились.
"Бой!.. - вспомнил Сергей Алексеевич. - Ребята… Первый бой!" Он выпрямился в кресле, в котором собрался провести остаток ночи, нашарил электрический фонарик на столе, включил, посмотрел на свои наручные часы в старомодном ремешке-гнезде: до подъема оставалось еще около часа - он спал совсем немного. Но сон уже отлетел…
"Вот и этот день… Ребята идут в бой, - повторил про себя Сергей Алексеевич. - Все мои, весь класс!" И безымянное, вязкое томление овладело им.
Натянув сапоги, которые так и не просохли, накинув на плечи пальто, Сергей Алексеевич вышел в тихий коридор. Почему-то эта тишина дома, в котором спало множество людей, усиливала его неотчетливое беспокойство… На крыльце темный воздух обдал его сырым, как из колодца, холодом, и озноб прошел по спине. Во дворе, как и в доме, было также тревожно-тихо - дождь перестал, не слышалось и стрельбы, часовой с неясно серевшим лицом безмолвно посторонился, и слабо стукнул о перильца приклад винтовки.
По скользким от натасканной слякоти ступенькам Сергей Алексеевич сошел во двор, поплотнее запахнулся… А озноб все не унимался, даже челюсти начали подрагивать, и было уже непонятно, что это: телесное страдание или душевное.
"Что со мной? - подивился Сергей Алексеевич. - Ведь не трушу же я, в самом деле? Этого еще не хватало!"
Но что-то необычное все-таки происходило с ним… Впервые за последние дни он остался наедине с самим собой, и то, о чем ему никак не удавалось с собой поговорить - попросту не было времени, чтобы оглянуться на себя, но что смутно будоражило, возвысило голос в его душе.
Сергей Алексеевич выбрался за ворота и долго стоял там, вглядываясь в туманную глубину широкой просеки, в обложенное тучами, грифельного цвета небо; верхушки высоченных елей чернели, уменьшаясь в перспективе, как сторожевые башни.
"Кто же ты, Сергей Самосуд? - спросил он себя, спросил так словно вопрос давно уже возник у него, а он всё уходил от ответа. - Что ж ты делаешь? Кто дал тебе право?.."
В памяти Сергея Алексеевича проносились какие-то пустяковые мелочи: класс решает задачки, три десятка голов склонились над партами… Безутешно рыдает восьмилетний Женя Серебрянников, он потерял свой ластик - этот мальчик вообще был ужасной плаксой… Двенадцатилетняя Таня Гайдай украдкой, сунув голову под крышку парты, щиплет свои щечки, чтобы они разрумянились, - Таня, кажется, родилась кокеткой… А сегодня Женя боец, а Таня сандружинница! И Сергей Алексеевич будто в непонимании развел руками…
"Как возможно?.. - допытывался он у себя. - Неужто ж ты не мог уберечь хотя бы их, этих мальчишек и девчонок?!"
Он испытывал совершенно родительское сокрушение… Несколько часов тому назад на совещании командиров рот он сам сказал, что рассчитывать на успех в предстоящем бою можно, только нанеся удар всем полком: каждая винтовка должна стрелять. И он умолчал о том, что сама эта операция продиктована едва ли не отчаянием, - впрочем, это понимали все. Однако и уклониться от нее было невозможно - речь шла о спасении сотен беспомощных людей: раненых из застрявшего здесь армейского госпиталя, беженцев, да и драгоценного военного имущества. И, отдавая приказ командирам рот, Самосуд тогда, на совещании, был прежде всего старшим командиром, трезво оценившим обстановку. Теперь он с внутренней, неизъяснимой усмешкой сказал себе:
"Получается, как в Библии - жертвоприношение Авраама, у которого бог потребовал сына".
Если б кто-нибудь из бойцов видел сейчас Самосуда, он решил бы, что их командир повредился в рассудке: Сергей Алексеевич как будто разговаривал с незримым собеседником - жестикулировал, пожимал плечами, качал осуждающе головой.
"Не много ли для одной человеческой жизни? - спрашивал он. - А, Сергей?"
Он вспоминал о прошлых своих утратах… Были тюремные одиночки, каменные коробки, в которых его товарищи сходили с ума. Были виселицы 1907, 1908 годов и военно-полевые суды в 1916-м, были Каховка, Перекоп, Кронштадт, где в братских могилах спят его товарищи. Были деникинская контрразведка, эсеровский террор, кулацкие мятежи… Если ненависть врагов не убивала коммунистов, их смертельно ранили клевета или подозрительность… А уцелевшие смыкались, закрывая собой бреши, и шли дальше, как под нескончаемым обстрелом, как в атаке, начавшейся еще в прошлом столетии и еще раньше, где-то в плохо уже проницаемом тумане веков.
- Чертовы старики! - пробормотал Самосуд. - Двужильные!.. И ты чертов старик, Сергей!
Вдруг он странно, судорожно засмеялся - то ли от гордости, то ли чтоб не заплакать от своего слишком трудного волнения.
"Отдавал, что имел… Все, что имел… - подумал он с этим странным смехом. - Теперь вот отдаю детей".
В мглистой глубине просеки засветился красноватый огонь - повара уже готовили завтрак… Вскоре огонь пропал - закрыли, должно быть, дверцу походной кухни. Набежал предрассветный ветер, коснулся расплывчатых верхушек елей, и черные башни зашатались.
"А ведь это от твоего эгоизма… - Сергей Алексеевич опять хохотнул, - ты ведь для себя, если честно, совсем честно, для себя старался… Все счастья хотел, полного! Ты же чертов эгоист, Сергей!"
Он прямо-таки затрясся от тихого хохота. Но затем его веселье разом и прошло… Конечно же, полное счастье было возможно только через всеобщее… через всеобщее! "Откуда это? - задумался Сергей Алексеевич. - Да, да - Гракх Бабеф, письмо перед казнью…"
Мысли Сергея Алексеевича вернулись к началу его разговора с самим собой. Он искал у себя же самого - у кого ж еще? - утешения… Но шла все та же война - вековечная! - то обманчиво затихавшая, уходившая в глубину жизни, то вырывавшаяся наружу. Бой, что предстоял ему, Самосуду, сегодня, был продолжением прошлых боев. И разве он мог посчитать себя вправе уберечь что-либо в этой войне лишь для себя одного, для своего спокойствия, для своей любви?..
Сергей Алексеевич словно бы примолк внутренне… Нет, не минула его и эта ужасная чаша. Кусочек свинца в ничтожное мгновение мог разрушить то, что с таким терпением, таким искусством он долго, годами создавал… И не было для него утешения…
Вблизи раздалось петушиное пение: невидимый певец со звонкой яростью на всю округу длинно прокукарекал. И откуда-то на его исступленный призыв отозвался другой, такой же самозабвенный вестник нового дня.
"Пора будить… - подумал Сергей Алексеевич. - Время…"
Выдирая ноги из залившего двор жидкого месива, он пошел к дому.
…Связные, ушедшие к ополченцам еще ночью: поляк Осенка и боец полка Феофанов, все не возвращались; миновало позднее осеннее утро, время подошло к полудню - их все не было. И Самосуд медлил, колеблясь и не зная, что же там сейчас происходит - в городе и на переправе: прорвались ли к ней немцы или их и сегодня удалось отбросить? Восстановлен ли мост, началась ли эвакуация или немцы хозяйничают уже на реке?.. Вчера в Доме учителя с командиром ополченского батальона было договорено, что партизанский полк придет к ополченцам на помощь: партизаны в критический момент должны были ударить в тыл врагу, рвавшемуся к переправе. И командир ополченцев обязался прислать рано утром Самосуду со связным "обстановку", подтвердить договоренность и указать час атаки. Могло случиться, что лучший момент для удара еще не наступил, могло случиться и так, что этот удар уже опоздал. И если реденькое прикрытие на переправе было смято, сброшено в реку, то атака партизан оказалась бы не только бесполезной, но и гибельной для них.
А полк имени Красной гвардии, все три его роты: первые две, состоявшие в основном из коммунистов, советского актива и ветеранов гражданской войны, и третья, самая молодая, с утра стояли на выходе из леса. Отсюда можно уже было в короткое время выйти на рубеж атаки. И истекали последние, быть может, минуты, когда эта атака партизан могла сыграть какую-то роль… Не вернулись пока что и полковые разведчики, ушедшие на рассвете…
Звуки боя, доносившиеся сюда со стороны города, наводили на прямо противоположные заключения. Одно время там громыхало как будто листовое железо - бушевал артиллерийский огонь; потом на защитников переправы двинулись танки - словно бы ударили вразнобой гулкие колокола, - и Самосуд готов уже был подать команду "Вперед!". Но наступило относительное затишье, танков совсем не стало слышно, изредка татакали пулеметы. И это в равной мере могло означать и наш успех, и нашу неудачу - тишину победы и тишину кладбища.
К Самосуду, одиноко прохаживавшемуся между деревьями, подошел, позванивая шпорами, придерживая на боку шашку, командир первой роты Никифоров. Это была фигура заметная: заведующий районным пунктом "Заготскота", а в гражданскую войну командир эскадрона в бригаде Котовского, Никифоров и внешне походил своим высоким ростом и полным, округлым лицом на знаменитого комбрига. Он и в своей конторе одевался с оглядкой на него - носил широкие галифе, короткую, отороченную серым каракулем бекешу, а на его голо обритой голове низко сидела фуражка с малиновым верхом - ее он сохранил с давних героических лет.
- Стоим, Сергей Алексеевич! А время, между прочим, идет, - проговорил Никифоров с рассеянным видом, как о вещи, лично его не волнующей.
- Что вы имеете в виду? - спросил Самосуд, хотя отлично понял командира роты.
- Остывают люди, Сергей Алексеевич! Боевой дух уходит, как пар из самовара…
И Никифоров улыбнулся, показывая изрядно попорченные коричневые зубы - он был уж немолод, этот удалой комэск.
Самосуд, стоявший к нему вполоборота, резко повернулся:
- Вы что же, пришли ко мне плакаться? За боевой дух своей роты вы лично отвечаете. - Он и сам был обеспокоен, раздражен, и сам подумывал, что это затянувшееся стояние плохо действует на людей. - Что за разговоры, товарищ Никифоров: боевой дух уходит, боевой дух приходит… У вас что же, рота неврастеников?
Никифоров постукивал по сапогу своей казацкой шашкой с георгиевским оранжевым, в черную полоску, темляком.
- Ну, в своих людях я уверен, - сдерживаясь, сказал он. - Народ закаленный, золотой фонд… Я из третьей роты сейчас, Сергей Алексеевич. Жалостный вид у ребятишек… Нахохлились, как мокрые галчата, и скучают.
- Что вы сказали: галчата? - переспросил Самосуд.
- Так ведь совсем еще зеленые… Об мамкиной юбке скучают.
Никифоров расплачивался с Самосудом за неврастеников: он знал о пристрастном внимании командира полка к третьей роте, сплошь составленной из его воспитанников.
- И смех, и грех, Сергей Алексеевич, - продолжал он, все похлопывая шашкой по голенищу, - один вояка сахар грызет, набил себе карманы сахаром, другой стихи декламирует.
- Что, что? - Самосуд в связи со стихами подумал о Серебрянникове; сахар грыз, наверно, Потапов, у которого всегда было что-нибудь во рту. - Стихи? А чем же это плохо?..
- Сховался под деревом и бормочет: "кровь - любовь", и те де. А сам аж посинел, носик красный. Девчонки сбились в кучку, сию минуту заревут.
- Благодарю вас, товарищ Никифоров, за информацию, - сказал Самосуд, - и можете быть свободны. Идите к своей роте, ждите команды.
- Есть, товарищ командир!
И Никифоров опять приоткрыл в улыбке свои темные зубы - он был удовлетворен. Но и вправду эти мальчишки и девчонки из третьей роты вызывали у него жалость: вероятно, все ж таки их не следовало брать в отряд.
А когда он уже уходил, Самосуд его окликнул:
- Я просил вас, товарищ Никифоров, сменить свою фуражку на что-нибудь менее бросающееся в глаза. Теперь я приказываю… Что за ребячество! Вы и сами напрасно рискуете, и можете демаскировать весь полк своим оперением.
Сергей Алексеевич почувствовал себя по-родительски, то есть лично, обиженным. Что бы там ни было, а о своих ребятах он ничего подобного не хотел слышать. И по тому, как он сказал об оперении, Никифоров понял, что возражать не стоит - старый учитель был довольно опасен в какие-то минуты.
А Самосуд направился в третью роту - она стояла тут же, надо было только перебраться через ручеек, бежавший в пожухлой траве…
Утром, когда полк покидал лагерь, ребята держались хорошо, на взгляд Самосуда, даже запели песню, которую он сам прекратил - двигаться надо было скрытно. А Богомолов, командир, твердым голосом доложил ему, что рота готова к бою, что бойцам роздано удвоенное количество патронов, что все получили гранаты и индивидуальные санитарные пакеты… Сергей Алексеевич, надо сказать, не был уверен в том, что он поступил правильно, назначив, хотя и временно, Богомолова командиром (он так и не подыскал еще никого другого, кому со спокойным сердцем мог бы доверить свою третью роту) - парень, при всех своих достоинствах, не имел боевого опыта. Но пока что Богомолов производил, в общем, впечатление полной уверенности в себе. А может, и более того: горение решимости было в его немигающем взгляде; парень, вероятно, и глаз не сомкнул за всю ночь перед первым боем. Саша Потапов - тот, стоя в строю, со смешливым выражением поглядывал по сторонам - он словно бы забавлялся. Женя Серебрянников был, правда, бледнее обычного, а у Лели Восьмеркиной, стоявшей на правом фланге - ростом она превосходила всех, - начали слегка косить глаза, так у Лели бывало и на экзаменах. Но другие ребята больше любопытствовали и с особенной старательностью выполняли команды: "Смирно!", "Кругом!", "Шагом марш!.." Конечно, это естественное их возбуждение могло так же естественно смениться упадком и испугом - Сергей Алексеевич достаточно много знал о ранимости еще неокрепшей души. И может быть, действительно его тяжким грехом оказалось то, что его увлек первоначальный порыв ребят, что он не охладил их жара?.. Но и сожалеть об этом было уже поздно.
Вновь стал накрапывать дождь, и лес словно бы зашептал, забормотал. Сделалось пасмурно, и слабо засеребрились осыпанные дождевыми каплями темно-зеленые ели. Бойцы третьей роты кучками, прижимаясь друг к другу, теснились под деревьями. Их сжавшиеся, пригнувшиеся фигурки, окутанные сумраком, имели и в самом деле несчастный, какой-то сиротский вид.
Из-под качнувшейся еловой лапы, ронявшей мелкое серебро, выглянул сторожко шестнадцатилетний Юра Яковчик - большеглазый, большеносый, дождевые капли, как слезы, падали с его ресниц, дрожали на кончике носа; маленькая Таня Гайдай с санитарной сумкой на боку прятала лицо на плече у понурившейся Лели Восьмеркиной. У Саши Потапова что-то шевелилось за вздутой щекой, он и впрямь что-то грыз, а его толстые губы вздрагивали - озяб, бедняга. Один Сережа Богомолов вышагивал перед своими бойцами, не прячась, и, завидя Самосуда, пошел к нему навстречу.
Сергей Алексеевич поискал взглядом Женю Серебрянникова… В глубине души он питал к этому мальчику особую слабость, от него он многого ожидал и за него, как ни за кого другого, боялся. Женя стоял, будто задумавшись, несколько в стороне, под молодым дубком, еще не сбросившим своей медной, чеканенной листвы.
Богомолов вытянулся перед Самосудом, ожидая приказаний, и Сергей Алексеевич отрицательно повертел головой - приказывать пока что было нечего. А на его лице читалось огорчение: выходило, что Никифоров прав - эти мальчики и девочки не храбрились больше. И вместе с родительской жалостью Сергей Алексеевич, опять же по-родительски, почувствовал что-то близкое к разочарованию.
- Ждем наших разведчиков, опаздывают, - сказал он Богомолову: он считал за лучшее ничего не скрывать, не темнить. - Можете объявить это всем… И состояние боевой готовности не отменяется.
- Есть не отменяется, - повторил твердо Богомолов.
- Политбеседу вчера проводили?.. Сводку Совинформбюро читали?
- Читали, Сергей Алексеевич!
- Были у ребят вопросы?.. - Самосуд все пытался выяснить, чем объясняется эта перемена в настроении ребят. А может быть, во всем был виноват холодный дождик?..