- Были вопросы. Гайдай интересовалась, можно ли ей написать домой маме? - очень серьезно ответил Богомолов. - Серебрянников спрашивал, разрешается ли вести дневник? Потом еще о внимании к отдельному человеку был спор… У нас, Сергей Алексеевич, круглые сутки идет политбеседа.
Вдвоем они подошли к Серебрянникову. Тот, глубоко засунув руки в карманы пальто, откинув голову в ворсистой, с большим прямоугольным козырьком кепке, какие носили районные модники, смотрел куда-то поверх всего творившегося на земле; его узкое лицо, с россыпью розовых прыщиков на подбородке, приняло голубой оттенок. И Никифоров ничего не выдумал: Женя негромко, чуть нараспев, читал стихи. Сергей Алексеевич разобрал в этом полушепоте:
…Остатки слов таких,
как "проституция",
"туберкулез",
"блокада".
Для вас,
которые
здоровы и ловки,
поэт
вылизывал
чахоткины плевки…
Самосуда и Богомолова Женя просто не увидел - не слышал, как они подошли. И Сергей Алексеевич не решился ему мешать, насупился и прошел дальше. Затем он приказал построить роту…
В молчании ребята вышли, иные выбежали, ежась, будто бросаясь в воду, из-под своих ветвистых зонтов и, потолкавшись, послушно встали неровной, изогнутой - мешали деревья - стенкой. Сергей Алексеевич оглядел этих только что испеченных бойцов и опять вспомнил Никифорова - они, и точно, в своих пальтишках, в курточках, подпоясанных ученическими ремнями, в обвисших кепочках, в картузах, в платках, в шарфах на тонких шеях, наводили на мысль о птенцах, выпавших из гнезда. И как бы не по мерке выглядели на их плечах длинные винтовки со штыками, торчавшие в разные стороны, гранаты, оттопырившие карманы.
- Что же это, ребята? Неужто скисли? - громко начал Сергей Алексеевич и подождал немного, а его глаза невольно отметили:
"Винокуров вырос из своего бушлата, перчаток нет, руки синие… Гайдай в легком платочке - как это я проглядел?"
Ребята молчали - замкнуто, непонятно… И Сергей Алексеевич нарочито бодро сказал, что вот наконец близок час, которого все они нетерпеливо ждали - час встречи лицом к лицу с ненавистным врагом, и что ребята докажут, он в этом не сомневается, что они настоящие солдаты.
- Выше головы! Мы здесь не одни! - воскликнул он.
И дальше заговорил о том, что на отпор фашистам встала вся страна, что самые разные люди побратались в этой борьбе, что идет великая всенародная война.
- А когда поднимается весь народ, - прокричал Самосуд, - то ничто, никакая сила в мире не может ему противостоять!.. Мы обязательно победим! И мы с вами, ребята, еще будем с удовольствием когда-нибудь вспоминать, как стояли здесь, в лесу, под этим дождиком…
Тут Сергей Алексеевич почувствовал словно бы неуверенность в своем голосе, принужденность и закончил:
- Разве же может этот осенний дождик охладить жар ваших комсомольских сердец?!
Он даже попытался польстить своим ребятам, но и ему самому последние слова показались слишком уж возвышенными. И он должен был признаться себе, что его речь не произвела должного впечатления: ребята слушали его не так, как ему хотелось, они переглядывались или вообще переставали слушать, с их лиц уходило внимание. Может быть, это объяснялось тем, что нового он, собственно, ничего им не сказал, многие из его учеников могли бы сами произнести такую речь… Во всяком случае, этого еще у него с ними не случалось, он всегда умел и заинтересовать своих подопечных, и воодушевить. Даже Богомолов не столько слушал, сколько следил за ротным строем - реакция ребят не понравилась и ему.
Вдруг на пухлом, полудетском личике Тани Гайдай Сергей Алексеевич увидел взаправдашние слезы; она мигала ресницами, сбрасывая их, а они вновь набегали. Он шагнул к ней…
- Таня, это что? Ай, ай, ай!.. - притворно ужаснулся он. - По дому заскучала?
- Я? Что вы?! Совсем не по дому. - Она так замотала головой, что из-под ее платочка выпал светленький завиток. - Простите, Сергей Алексеевич!
- Но ты плачешь. Почему ты плачешь? - настаивал он.
- "Откуда эти слезы, зачем оне? - полупропел Саша Потапов, стоявший рядом. - Мои девичьи грезы, вы изменили мне"!
- Шут гороховый! - не повернувшись к нему, сказала Таня.
- Разговоры в строю… Прекратить! - скомандовал Богомолов.
- Мы ждем, Таня! - сказал Сергей Алексеевич.
- Я просто не знаю… Я…
Она достала из сумки квадратик аккуратно сложенной марли, промокнула глаза и вытерла под носом - она тянула время. За десять школьных лет Таня в свою очередь отлично узнала Сергея Алексеевича - их бессменного классного наставника, - и лишь только он появился перед строем и заговорил, она поняла, что ему не по себе: и трудно, и тревожно. Он и очень изменился за последние дни - осунулся, постарел, белки глаз сделались розовыми, как у кролика, наверно от недосыпания; он и уменьшился как будто от всех своих забот и волнений - стоял сейчас под могучей, в три обхвата, сосной какой-то усохший, низенький, в очках, заливаемых дождиком, которые он поминутно протирал пальцами. И пальтецо это на нем было уже совсем старенькое, посекшееся на обшлагах, и отросшие белые волосики, точно мокрые перышки, торчали над ушами, выбившись из-под порыжевшей шапки. И хотя Сергей Алексеевич старался говорить бодро, с подъемом, Тане показалось, что он упрашивал ее с ребятами, не наставлял, не учил, а именно упрашивал: "не подкачайте, мол!" - даже немножко заискивал. И она обиделась за него…
Ведь лучшего человека - такого умного, доброго, а главное, так хорошо все понимавшего - она не встречала. Да и не было, наверно, лучшего… Когда на родительском собрании в школе мать Жени Серебрянникова назвала ее, Таню, распущенной девчонкой, и только за то, что ее видели гуляющей вечерами под ручку с Женей, Сергей Алексеевич первый за нее заступился, и так убедительно, что все осудили мать Жени. Ей и от родного отца, прослышавшего про эти вечерние прогулки, крепко бы досталось, если б не он… А сейчас вот он совсем извелся. И, отерев слезы, Таня собралась с духом:
- Не переживайте вы так за нас, не надо, - с просительным упреком, как старшая младшему, сказала она. - Милый наш Сергей Алексеевич, не надо! Я даже расплакалась… не потому, что по дому заскучала. Конечно, я скучаю по маме. Но мне за вас обидно стало, так обидно!.. Ну что это, в самом деле…
И она наморщила нос, силясь удержать слезы, вновь застлавшие глаза.
- За меня? - Сергей Алексеевич словно не поверил.
Богомолов открыл было рот, чтобы вмешаться, поставить Гайдай, так сказать, на место, но, взглянув на Самосуда, промолчал.
А Сергей Алексеевич снял очки, протер, надел, провел взглядом по строю, по оживившимся лицам и вернулся к Тане.
- Ну, ты меня поставила в тупик… - Он рассмеялся своим сухим, трескучим смехом - ему сделалось невесть почему радостно, отлегло от сердца.
- Каюсь, я усомнился в вас, ребята! И прошу меня простить, да, да… бывает и на старуху проруха. Вот так… Вот и все!..
Он махнул рукой, повернулся и пошел назад…
А когда его не стало видно за деревьями, Богомолов обратился к строю:
- Всем взять на заметку! Кто в бою расстроит Сергея Алексеевича, поведет себя не как должно, тому я не позавидую.
- Правильно! - сказала Таня Гайдай. - Сергея Алексеевича грех расстраивать.
- Всем ясно? Разойдись! - скомандовал Богомолов.
А шум боя в стороне города опять резко, скачком, усилился - опять взревели автоматы, послышалось глухое клацанье мин. Но что это означало: новую атаку врага или нашу контратаку, понять было невозможно - ни связные, ни разведчики еще не возвратились…
2
Держаться в развалинах Дома учителя не имело уже смысла. И, после того как немцы, пытавшиеся проникнуть в сад, были отброшены, Веретенников решил воспользоваться затишьем и отходить к ополченцам, на большак. Он побежал во двор - надо было собрать людей, - и за ним, смахивая пальцем кровь с бровей, пошел, спотыкаясь, на перевязку Осенка. Федерико задержался немного у дренажной канавки, чтобы забрать у убитого партизанского связного его пистолет и патроны.
На поясе у связного висел кривой охотничий нож в кожаных ножнах, Федерико отцепил и его - нож тоже пригодился бы в бою. Потом поднял с земли беличью ушанку связного, откатившуюся в сторону, и накрыл ею немолодое, в крупных оспинах лицо. Что еще он мог сделать для товарища, с которым судьба свела его в бою на несколько минут, - он даже не знал его имени.
И он еще постоял, опять заслышав шум в кустах по ту сторону забора: не возвращались ли немцы? Но это оказалась собачонка - серенькая, на коротких лапах, и вся такая пушисто-мохнатая, что и глаз ее не было видно, только черный нос торчал из шерсти. Протиснувшись в щель забора, она перепрыгнула через канавку и, тихо скуля, подошла, виляя длинным туловищем.
- Chien… - проговорил Федерико неуверенно, точно вспоминая, как называется это животное, - petit chien.
Она ткнулась носом в его сапог, и Федерико стал ее гладить - в ответ на ее доверие… Спохватившись, он выпрямился и быстро пошел разыскивать Лену: им всем надо было уходить в отряд к старому "профессоре" - здесь они свое дело сделали.
Лену он увидел еще издали - ее канареечно-желтый распахнутый плащик реял в саду между яблоневыми стволами, она бежала к нему. И незнакомое, словно бы семейное чувство согрело Федерико. Добежав, Лена по инерции повалилась ему на грудь, и он судорожно ее обнял, поражаясь, что это она, именно она очутилась вдруг в его руках, еще помнивших усилие, с которым он только что удерживал трясущийся автомат. Все, что смутно воображалось Федерико как высшее напряжение человеческой близости, искренности, преданности - вещей как бы из нездешнего мира, - обрело сейчас свой облик - облик веснушчатой девчонки с пальчиками, измазанными йодом и кровью.
Первые ее слова сказались по-русски:
- Федерико! Добрый мой!..
Он не понял, Лена повторила по-французски, и Федерико опять не понял - вот чего он не сказал бы о себе! По его счету, он уложил с утра что-то около десятка этих гитлеровских гренадеров, не считая тех, что орали по-грачиному за забором… Нет, он вовсе не был добрым и не собирался им быть!
- Я добрый?! - он почти оскорбился. - Ну эти скоты, которых я… не сказали бы. Они ничего уже не скажут.
- Добрый, самый добрый! - повторяла Лена.
И вправду он представлялся ей сейчас воплощением рыцарственного великодушия. Здесь, у порога ее дома, на чужой земле, он, ее Федерико, сражался за всех, за своих и за чужих, он и языка не знал тех людей, которых защищал. И разве не высшей добротой были его сила, его умение, его храбрость?!
От Федерико пахло землей, потом, порохом; его автомат больно вдавился Лене в грудь, колючее сукно шинели царапало кожу лица. Но какое это было доброе успокоение ощущать себя в его больших твердых руках! И насколько же легче становилось от того, что ему можно было сию же минуту передоверить все свои главные заботы! С Федерико она ничего уже не боялась, и с ним ничего не было слишком трудно.
- Я не могу, Федерико! - воскликнула она. - Я не оставлю ее одну.
- Не можешь?.. О чем ты?
Оглушенный стрельбой, после всех смертей и всей ненависти, он еще плохо понимал, что существует и другой мир. Незаметно для себя он все сильнее прижимал к себе тоненькое тело Лены, пока она не вскрикнула:
- Твой автомат! Он вонзился в меня.
- Мой автомат? А, да… - он сдвинул автомат на бок.
- Ты должен что-то придумать! - сказала Лена.
- Да. Хорошо. Что я должен придумать?
Федерико смотрел на нее так, точно навсегда запоминал эти прозрачные, голубенькие глаза, заветрившиеся губы, спутанные волосы, отброшенные назад, пока она бежала, открытый, чистый лоб.
- Ничего уже не придумаешь, - сказал он. - Нам всем надо уходить.
- Но я не могу оставить тетю Машу. Понимаешь, не могу!
Лена цеплялась за воротник его шинели, за автомат, за винтовочный ремень; Федерико был весь обвешан оружием.
- А где она? - спросил он.
- Она с тетей Олей. Не отходит от нее… Ты понимаешь, она все еще не верит. Я тоже не могу поверить…
- Ладно, - сказал Федерико. - Мы возьмем ее с собой.
- Тетю Машу? О, Федерико!
- Мы возьмем ее к guerrileros, - сказал он.
- А нам позволят? - усомнилась Лена. - Тетя Маша слепая.
- Если не позволят, мы создадим свой отряд guerrileros, - сейчас все казалось ему возможным.
- Свой отряд? Но сколько же нас будет?
- Я, ты и твоя синьора Мария… - серьезно сказал он, вглядываясь в нее. - Может быть, пристанет кто-нибудь еще.
Она закинула руки ему на плечи, потянулась на цыпочках, и они поцеловались - коротко и сильно.
- Я тебя так люблю! - сказала она со вздохом, словно печалясь. - Ты - все мое… Ты теперь все мое, все, что у меня есть!
- Я не нравился старой синьоре, я знаю, - неожиданно сказал он; это задевало его, как видно, сильнее, чем можно было думать. - Но я бы ей понравился… Я бы ей служил, как сын.
- Конечно, ты бы ей понравился, - сказала Лена.
- И я хочу, чтобы ты знала: я совсем простой парень, - Федерико и дела уже не было до того, где они стоят и что вокруг них. - Я ведь никогда не учился. Я даже не знаю алгебры, только четыре действия арифметики… Мне показал их мой Янек, и я быстро схватил. Янек был доволен мною… Но я грубый, простой парень.
- Ну что ты! - сказала Лена. - Я сама все уже забыла.
- У меня нет никакой квалификации. Я умею только стрелять.
- Ты самый храбрый и добрый! - воскликнула она.
- Но если мы все-таки выберемся отсюда, я мог бы стать инструктором в тире… я был докером. В Париже я расклеивал афиши, - сказал он. - Если только мы выберемся…
Он умолк и стал озираться… Не то какой-то неясный шумок в стороне, а скорее, инстинкт новой опасности вернул его в этот сад, к еще не окончившемуся бою.
- Что ты? - Лена тоже точно проснулась.
- Беги же… - сказал он. - Мы сейчас все уходим.
И он легонько оттолкнул ее.
- Я побегу. Я скажу тете, что мы все уходим. Поцелуй меня!
Она ткнулась губами в его губы и помчалась по дорожке; распахнутый плащик парусом вздулся за ее спиной… В этот бессолнечный день все в природе обесцветилось, все стало серым - и темная, тускло-стеклянная слякоть садовых дорожек, и яблоневые стволы с намокшей побелкой; по облачному небу ползли, меняясь в очертаниях, серые тени. И ярко-желтый плащик Лены в серо-белесой глубине сада показался Федерико исчезающим солнечным лучиком…
Выстрелы, грохнувшие в стороне, он услышал одновременно с двойным толчком - в живот и в бок. И в его тело будто вошли кинжалы… Схватившись за живот, он упал - упал не от слабости еще, а из инстинкта самосохранения. Но когда он попытался вытянуться и лечь так, чтобы можно было стрелять, кинжалы в его теле повернулись, и он зажмурился, охнул и облился потом. Не успев ни ужаснуться, ни проклясть судьбу, он мысленно проговорил, внятно и отчужденно:
"Плохо… Я убит…"
Между деревьями он увидел своих убийц - серо-зеленых, в касках, - немцы все ж таки проникли в сад с другой стороны. А он вот промешкал - всего каких-нибудь несколько секунд!.. Но и винить себя не оставалось уже времени: ближайший из его убийц был шагах в полуста. Федерико видел, как бились по коленям немца полы длинной шинели, заляпанные - грязью. А за ближайшим - пригибались и бежали, оскальзываясь, другие…
"Лена, скорее!.. Беги, беги!" - мысленно крикнул Федерико.
Стараясь двигать одними руками, не тревожа туловища, он подтащил автомат и нащупал спуск. Но, нажав на него, он тут же выронил свое оружие - отдача, ударившая в плечо, отозвалась в животе такой болью, что на мгновение он словно бы ослеп… Когда он опять схватил автомат, немцы уже не бежали - ползли; первый в их разбросанной кучке поднимал автомат над головой, как будто плыл.
И Федерико, кусая губу, допытался прицелиться…
Срезанная пулей черная ветка тихо опустилась перед ним, точно птица села на землю на палые листья у самого его лица… И кто-то еще появился около него, лег рядом. Боясь шелохнуться - боль пылала в его животе и он страшился расплескать ее по всему телу, - он скосил глаза… Рядом опять была она, Лена, - она вернулась! И как издалека, сквозь боль, до него дошло:
- Ты ранен… Федерико!.. Я потащу… Обними меня!..
Она что-то еще говорила, вскрикивала, но все это было уже ненужное, пустое. Никуда она не могла его утащить под немецкими автоматами, да и бесполезно было возиться с ним… "Зачем вернулась?.." - безмолвным криком пронеслось в его мозгу… Он быстро слабел - туманилась голова, и он отчаянно силился удержать ускользающие мысли. Может быть, самой Лене и посчастливилось бы еще уйти, если б он задержал немцев. Но сумеет ли он, хватит ли его еще?
- Уходи-и, - со стоном попросил Федерико. - Не надо было… Дурочка… дура!