С продовольствием вообще было трудно; случались дни, когда, кроме ягод и грибов, пани Ирена, заведовавшая хозяйством, ничем не могла их покормить. Грибы, кстати сказать, в это лето с жутковатым изобилием перли из земли: небывало крупные, белоногие подосиновики с оранжевыми колпачками, похожие на теплящиеся свечи, и огромные, пузатые боровики в круглых словно бы фетровых шляпах. Но случались у их пятерки и настоящие пиры. Как-то в дремучей, хвойной глуши, в овражке, Ясенский набрел на привязанного к сосне живого теленка, - вероятно, его спрятали там от очередной реквизиции. И потом, в течение ряда дней, пани Ирена угощала своих "жолнежей" мясом, пахнувшим можжевеловым дымком; в качестве гарнира она подавала бруснику, поджаренные орешки, дикую малину.
Эта двадцати летняя мастерица из модной шляпной мастерской на Маршалковской улице обладала способностью устраивать человеческий быт в нечеловеческих условиях. Ей даже удалось сохранить свой единственный наряд - клетчатый жакетик и такую же юбку - в более или менее пристойном виде; каждое утро она тщательно причесывалась, примостив на коленях зеркальце, и при каждом удобном случае принималась стирать свое и мужнино белье, уединяясь в приречных кустах. Подолгу на дневках она одиноко плескалась в воде и загорала на бережку, рассыпав по покатым плечам рыжеватые волосы…
Ее присутствие в их группе было обременительным, пожалуй, для одного только Федерико. Юноша то старался ее не замечать, но проявлял к ней чрезмерное внимание: однажды она уличила его в том, что, забравшись в камыши, он подглядывал, как она купалась. Она никому, однако, ни словом не обмолвилась об этом - не стоило поднимать шум из-за такого, в сущности, ребячества, тем более что она могла не стыдиться своего тела, она себя знала. А настроение доверия и дружбы в их группке было одинаково необходимо всем, и это настроение следовало беречь.
Нельзя было сказать, что участь "лесных братьев" пришлась пани Ирене по душе, но в их партизанском походе обнаружились главные ее качества: деловитость и здравый смысл. А постоянная забота о муже, страх за него сделали ее бесстрашной - они-то и привели ее в отряд! Пан Юзеф действительно был болен - болен памятью о гетто; иногда по суткам замыкался в молчании, иногда принимался рассказывать, как гестаповцы заставляли его играть на своих вечеринках - рассказы кончались истерическими припадками. А ко всему еще он не вылезал из простуды: кашлял, хрипел, на шее у него выскочили нарывы. И пани Ирена поила мужа хвойным витаминным настоем, благо хвои вокруг было в изобилии.
Поначалу Осенку особенно беспокоило, как им удастся, говоря военным языком, форсировать водные преграды. Но именно это оказалось легче, чем он думал: небольшие реки обмелели к середине лета и можно было везде отыскать брод. А на Березине им опять сопутствовала невероятная удача или, может быть, нечто более надежное, чем удача: отношение к ним людей. В туманную ночь их перевез в лодке на правый берег лесной обходчик-белорус, которому они доверились.
И вообще жители этой стороны - бескрайнего зеленого царства, соломенных деревень, белесых вечерних туманов - молчаливые, светлоглазые люди: тихие женщины, оставшиеся без мужиков, опрятные, белоголовые старики - были по-своему сдержанно участливы к беглецам. И не очень любопытствовали, когда Осенка в поздних сумерках осторожно стучался в окошко хаты - той, что победнее, - чтобы расспросить о дороге. Казалось, люди здесь знали уже о нем - прохожем человеке, озирающемся по сторонам, все самое главное, то есть то, что он - в беде, как и они, как все сейчас. Впустив его в сени, хозяйка шептала, что через пять, или шесть, или девять дворов живет полицай, что в соседнем селе стоят германцы, и выносила торопливо когда ржаную лепешку, когда связку луковиц, а когда и шматок сала… По пути чернели остывшие пепелища, тянуло от головешек холодной окурочной вонью, в потоптанной пшенице валялись смердящие трупы, а ночью по горизонту бродили вишнево-дымные зарева. И неистребимым в этой ночи ужаса было лишь чувство человеческой общности.
За Днепром группку Осенки спасла от верной гибели девчонка лет девяти-десяти. Они ничего не знали о ней до часа, едва не ставшего для них последним, да и она знала о них только то, что ранним утром, еще по росе, эти четверо обросших, оборванных мужиков с автоматами, с тощими мешками на спинах и женщина в клетчатом костюме с большой сумкой прошли огородами и скрылись за колхозным амбаром. Потом девчонка снова увидела всех пятерых на тропке, что вилась от амбара к ближнему березовому леску. И бог весть по какой догадке, а может, по инстинкту общей для всех опасности, она бегом кинулась сказать, что в березнячке еще с вечера укрылись немецкие танки. Женщина поцеловала ее, сняла с себя, чтобы отдать ей, брошку с голубым камешком. Но перепуганная девчонка тут же помчалась обратно, мелькая охолодевшими в росе маленькими красными пятками.
В середине сентября, ближе к двадцатому числу, Осенка и его спутники услышали фронт - за горизонтом что-то будто обваливалось… Через десяток километров им стало чудиться, что это сотрясается земля, а когда ветер подул оттуда, он принес отчетливое, твердое постукивание пулеметов. В следующую ночь на востоке разгорелось, должно быть, большое сражение: выстрелы сливались в железный рев. И Осенка почувствовал себя, как на краю пропасти: стоило, казалось, сделать еще один шаг - и он с товарищами бесследно пропадет в этом реве, называвшемся фронтом.
Наказав своим подопечным дожидаться, Осенка один отправился в разведку. И словно бы кто-то ему ворожил: нос к носу в лесистой низинке он столкнулся с русскими разведчиками, возвращавшимися из немецкого тыла. Не разобравшись сразу, эти ребята крепко его помяли, скрутили руки и обезоружили, - правда, их было трое. Но, услышав выкрикнутое по-русски: "Брыкаешься, гад!" - Осенка возликовал… Возможно, русские товарищи только сделали вид, что поверили его рассказу, но, развязав ему руки, они даже попросили не обижаться; затем, посовещавшись, согласились всю его группку провести через ту же "калитку", которой пользовались сами. И Осенка невольно подумал, что в противоположность законам перспективы трудности как бы уменьшаются в размерах, когда к ним подходишь вплотную; издали они выглядят более грозными.
Оружия ему, однако, разведчики не вернули - ну что ж, это была понятная, хотя и напрасная в данном случае предосторожность. И он сам уговаривал Федерико не противиться, когда разведчики потребовали сдать им все оружие. Федерико ничего не хотел слышать: прижав локтем свой новенький пистолет-пулемет, снятый с трупа обер-лейтенанта, держа палец на спусковом крючке, он только злобно по-испански ругался…
Больше всего, надо сказать, Федерико дорожил своим оружием, он был влюблен в эти умные, дьявольски хитро слаженные механизмы, в эту вороненую или светлую, как небо, сталь - единственное, на что он мог вполне положиться. Он и владел оружием виртуозно, во всех видах огня: в прицельном, в автоматическом, - и он не просто соблюдал правила ухода за оружием, но словно бы общался с ним, как с чем-то одухотворенным, преданно его оберегая от влаги, от пыли, от нагара, лаская и подкармливая, когда смазывал и чистил. К концу похода у Федерико кроме снятого с убитого обера бельгийского автомата (свой другой, добытый в Полесье, он отдал Осенке) имелись еще парабеллум и браунинг; его мешок был набит патронами, на поясе болтались немецкие гранаты, похожие на детские трещотки. Никогда не жалуясь и ни у кого не прося помощи, он один таскал на себе весь этот арсенал; впрочем, и мышцы у него тоже были, как высокого качества механизмы… Услышав, что кто-то посягает на его с боями взятое сокровище, он впал в ярость. Озираясь, готовый не то стрелять, не то бежать, он отчаянно богохульствовал, и, как у зверька, плоским синеватым огнем вспыхивали в сумраке лесного вечера его глаза. Дело оборачивалось совсем скверно: в нескольких шагах стояли русские солдаты, едва различимые под деревьями в своих темно-зеленых плащ-палатках, также держа наготове автоматы. И Осенка, не на шутку встревоженный, прибег к содействию Ясенского; тот расстался уже, хотя и с большой неохотой, со своим оружием и, конечно, сочувствовал итальянцу. Но стрельбы нельзя было допустить.
Встав между Осенкой и Федерико, Ясенский что-то по-французски сказал итальянцу. И тот сразу же замолк, утих. Еще немного он словно бы размышлял над сказанным ему и наконец повернул автомат дулом вниз.
- Ну ладно, - сказал он и бережно опустил на траву автомат, рядом положил запасные патронные рожки, два пистолета, снял с ремня гранаты - все при общем молчании. И отошел в сторону, не желая видеть, как его оружие перейдет в другие руки.
- Что ты ему такое сказал? - полюбопытствовал Осенка у Ясенского.
- Добрый он хлопец! - ответил Ясенский. - Я сказал: твой отец Ленин. Не хочешь же ты войти в дом отца с автоматом в руке?
Под утро все были уже в расположении советских войск. Самого перехода через фронт они, собственно, даже не заметили: довольно долго они шли по подсохшему болоту, в мертвой, жестяно шуршавшей осоке, прыгали по мшистым кочкам, потом опять вступили в лес, продрались через осинник. Невдалеке холодно полыхали разноцветные ракеты, небо озарялось и гасло, и лес был наполнен шевелением теней; деревья будто двигались, меняя этой ночью свои места. Ухали в стороне пушки, и с шелковым шелестом проносилась над головами чья-то смерть…
Путь прокладывали шедшие впереди два разведчика, за ними гуськом, след в след, тянулись Осенка с товарищами, замыкал цепочку третий русский - командир. Никаких особых приключений на этом завершающем этапе не случилось, если не считать, что Юзеф Барановский - он брел уже из последних сил - часто спотыкался и раза два падал. Пани Ирена последние километры вела его за руку, а Осенка взвалил себе на свободное плечо его мешок.
В общей сложности - с остановками, с разведкой по пути - они шли часа три. Вдруг Осенку оглушил трескучий птичий крик, раздавшийся сзади над самым ухом. Он инстинктивно пригнулся, но затем обрадовался. Вообще ему с каждым шагом становилось теперь все веселее - они приближались к цели.
"Дрозд! - узнал он этот птичий крик. - Вот смельчак, не боится пушек!" Обернувшись, чтобы поделиться своим весельем, он в разгорающемся свете ракеты увидел луноподобное, бледно-зеленое лицо разведчика; тот выпятил нижнюю губу - и громкое пение дрозда снова огласило лес. В ответ очень близко протрещал голос другого дрозда, и зеленолицый разведчик проговорил:
- Дотопали…
- Уже? - не поверил Осенка.
- Порядок, - сказал разведчик и шумно вздохнул.
Но тут, когда их неправдоподобно-удачливый поход был окончен, судьба, такая милостивая к ним, словно бы опомнилась и пожалела о своей доброте. Ее случайный выбор пал на Ясенского. Недалеко рванул шальной снаряд, и в наступившей после удара тишине - лишь постукивала осыпавшаяся земля - все услышали, как Ясенский ругнулся:
- Дьябел!
Он упал, попытался подняться, но вскрикнул, опять упал и опять выругался:
- Дьябел!
Осколок перебил ему ногу выше колена.
До штаба батальона Ясенского несли на плащ-палатке, а оттуда отвезли в медсанбат на операцию. Сам он был больше рассержен этим невезением в последний момент, чем испуган.
В тот же день Осенка, Барановские и Федерико были на машине доставлены в штаб дивизии. Их принял сперва начальник штаба, советский полковник, и Осенка, медлительный, как всегда в минуты волнения, стащил с ноги порыжелый, обмотанный проволокой ботинок, отодрал стельку и достал завернутый в клеенку свой документ - удостоверение в том что предъявитель сего является Sekretarzem воеводской газеты "Młodość". Бумажка, несмотря на клеенку, сильно пострадала, некоторые слова и дата выдачи удостоверения стерлись, но и штамп, и номер, и печать, и подпись редактора сохранились. Полковник прочитал бумажку, спросил, нет ли еще других документов, и неопределенно помолчал, когда выяснилось, что эта бумажка единственная на всех пятерых. После визита к начштаба они побывали у самого командира дивизии, затем у начальника разведки, в Особом отделе и в политотделе; их сводили в столовую и в баню, поместили в отдельной избе, дали чистое белье, сапоги… Вечером к ним зашел инструктор из подива, принес газеты, свежую сводку Совинформбюро. Впервые за много недель они спали в постелях, положив головы на подушки, и в такой возбуждающей безопасности, что долго не могли уснуть. Но оружия им не вернули… А на просьбу Осенки определить его и Федерико поскорее в боевую часть ему сказали: отдохните, не торопитесь. И это было, по его состоянию, подобно тому, как если бы измученным паломникам, добравшимся наконец-то до святых мест, сказали у самых врат храма господня: вам нельзя, подождите, очиститесь… Но, в сущности, у него опять-таки не было оснований для обиды: бдительность на войне, да еще на такой войне, да еще по отношению к людям, явившимся из вражеского тыла, с единственным на всех удостоверением, была естественна - он так и говорил скрепя сердце своим товарищам. Вскоре его, а с ним Федерико, пани Ирену и пана Юзефа отправили в штаб армии.
Ясенскому между тем становилось все хуже: из медсанбата его, пораженного гангреной, перевезли в армейский госпиталь, и там, в маленьком русском городке, в древнем монастыре, где был развернут госпиталь, он тяжело умирал.
А решение судьбы Осенки и его спутников затянулось: о них сообщили в Москву, и ответа из Москвы пока не было. Теперь все жили в том же прифронтовом городке; Осенка и Федерико сами попросили поселить их здесь, ближе к Ясенскому, чтобы он не чувствовал себя одиноко.
2
За те немногие дни, что они рядом лежали на госпитальных койках, Ян Ясенский и Петр Горчаков, вальцовщик с московского завода "Серп и молот", они нельзя сказать, чтобы подружились, для этого просто не хватило времени, но почувствовали уважительный интерес друг к другу. Источником его было не только то, что оба они принадлежали к одному, хотя и разноязыкому, племени, живущему в постоянном общении с огнем и металлом: Ясенский тоже когда-то начинал вальцовщиком, потом перешел в литейный цех. Их уважение питалось еще и тем, что оба распознали друг в друге родственную черту - она встречается и у людей, мало в остальном похожих: оба не снисходили до жалоб и не нуждались в утешениях, во всяком случае не искали их, предпочитая самолично справляться со своими бедами.
Но если Горчаков, тоже раненный осколком снаряда в ногу, с каждым днем поправлялся - рана его оказалась "чистой" и не вызвала осложнений, он уже вставал и выбирался с костылем на монастырский двор, то Ясенский не надеялся выйти живым из этого тесного номера монастырской гостиницы, где они встретились. Ампутация ноги не спасла его, гнилостный процесс быстро разливался по телу, поднимаясь все выше к жизненным центрам. И последние два дня Ясенский находился в забытьи, словно был уже наполовину мертв.
За несколько часов до своего конца он, как бывает при газовой гангрене, пришел в сознание - это было близко к вечеру, после обхода - и вдруг хватился своей одежды. Едва дождавшись прихода сестры, он потребовал, чтобы ему немедленно отдали его куртку, ту, в которой его доставили сюда; у него не было уже голоса и, страшно напрягаясь, силясь оторвать от подушки голову, он кричал каким-то шепотным криком. Сестра, жалостливо покивав - она не впервые видела это зловещее возбуждение, - не стала его вразумлять. И вскоре, словно Ясенский выписывался сегодня, ему принесли со склада тугой, перевязанный веревочкой сверток с болтавшейся картонной биркой. В свертке была и его куртка - кожаная, черная, с грубо пришитой суконной заплатой на груди, истертая до белизны на обшлагах, на локтях. Подергиваясь, чтобы приподняться, Ясенский долго шарил по ней своими большими костлявыми пальцами с отросшими ногтями; утомившись, он неистовым шепотом попросил соседа по палате, Горчакова, распороть подкладку под левой полой.
Ничем: ни словом, ни каким-либо изменением в лице - он совсем уже обессилел - он ничего не выразил, когда Горчаков, оторвав углом подкладку, извлек из-под нее и положил ему на одеяло плоский пакет размером с обычный почтовый конверт, обернутый плотной, сильно потершейся бумагой. Ясенский только прикрыл его рукой. Затем на свет появилась также обернутая бумагой небольшая фотокарточка; обертка, истертая на сгибах, отвалилась, и на Горчакова глянула с фотографии молодая, спокойно-приветливая женщина в белой, с буфами, как носили в старину, кофточке.
- Это кто же будет? - спросил он из учтивости, чтобы оказать внимание. - Симпатичная.
Ясенский не ответил, лишь мигнул набрякшими, исчерна-лиловыми веками.
А дальше - и это было совершенно неожиданно! - Горчаков вынул из его куртки запонку для манжета - дешевую медную запонку, сделанную в виде крохотной лошадиной подковы, и почему-то одну, хотя запонкам полагается быть в паре. Ясенский слабо потянулся к ней, подержал немного на ладони и положил рядом с пакетом и фотографией.
- То добытэк мой… так… весь, - очень тихо проговорил он и поморщился, пытаясь улыбнуться.
В бессилии это прозвучало у него не шутливо, как он хотел, а со скрытым смыслом. И вновь его охватило тревожное возбуждение… Цепляясь за края койки, забыв об отрезанной ноге, он опять задергался, вытягивая шею, напрягаясь, чтобы сесть. И Горчакову трудно и обидно было смотреть, как этот человек с покалеченным, но некогда могучим телом, под которым скрипела и прогибалась койка, большеголовый, большелицый, со все еще дремучей гривой всклокоченных волос тщетно пытался перебороть свое изнеможение.
- Хлопец от… Федерико! Гуляет с якой бабой… сукин сын! - вырвалось у него сквозь хриплое клокотанье в глотке. - Федерико! От сукин сын - не прийшел!..
- Приходил твой хлопец, да ты спал… - сказал Горчаков.
- Мать его… - выругался Ясенский. - Тэраз и не зобачимся… От петух!..
- Придет еще, завтра придет, - сказал Горчаков. - Чего ты нервы себе портишь?
- Бабы так само… цурки дьябла… липнут до него… - хрипел Ясенский. - Хлопец пенкный… петух!
Ему удалось наконец поднять на выпрямленных руках свое безмерно отяжелевшее туловище. И его мясисто-багровое, в лиловых тенях, опаленное жаром лицо оживилось мимолетным торжеством.
- Он тутой у вашем курятнике… он наробит шкоды… Тылько пух бендзе лечеть - Федерико!..
Ясенский засмеялся, закашлялся, стал давиться, локти у него подломились, и си рухнул на подушку. Некоторое время он безмолвствовал, лишь в горле у него что-то будто кипело, потом опять зашептал:
- Тэн пакет… товажыш Петр, отдай, - он нашарил на одеяле пакет, - ему, Федерико… Хлопец теж там был… теж воевал… Мувишь ему: нехай тэраз до вас… нехай с русскими тэраз… Воевать еще долго, мувишь… аж до второго Христова пришествия. Нехай у вас научается воевать. А еще то у вас добже - цо нема у вас борделей.
Он скривился одной стороной лица, что означало усмешку, и словно бы подмигнул - Ясенский и сейчас опасался выглядеть слишком торжественным.