Взлетная полоса - Анатолий Галиев 8 стр.


* * *

Комиссия отбыла неожиданно, в ту же ночь. Прикатил паровоз, подцепил вагон, свистнул - и как не было. Пустые рельсы.

Люди взбодрились. Пошли усиленные слухи, что вот-вот получат новые самолеты, пополнение и будут нести пограничную охрану рубежей.

Но тут же отряд стали растаскивать по частям. Сначала было приказано из округа передать отрядных лошадей, овес и сено пограничной охране. Поворчали, но передали. Вскоре утащили на Минск эшелон ремонтной летучки. Плотники, слесари, жестянщики последовали с ним. Аэродромное поле без привычного эшелона казалось сиротливым, заброшенным. Только ветер вихрил по нему первую поземку и стучался в застывшие мерзлыми коробами авиапалатки ледяной крупой.

Потом пришла из Москвы телеграмма: военлетам Афанасию Панину и Балабану ехать в Петроград на авиационные теоретические курсы для переподготовки. Ну, это еще куда ни шло. Но тут же прилетела весть, ошеломившая всех: Свентицкому предписывалось сдать имущество отряда на комиссара Глазунова и направиться в Особую истребительную эскадрилью в Харьков для дальнейшего прохождения службы.

Леон повертел листок в руках, усмехнулся:

- Что это за эскадрилья такая? Не слыхал… Новое что-то городят! А как туда добираться? На дорогах черт-то что творится! Пляс со свистом! Не поеду!

- Поедешь! - твердо сказал Глазунов. - Приказ есть приказ!

К ноябрьским праздникам отбыли по демобилизации красноармейцы аэродромной охраны. Остались три ломаных аэроплана в палатках, пустые бочки, металлический ящик с казной, Красное знамя, врученное Реввоенсоветом одиннадцатой армии отряду еще в девятнадцатом году, круглая печать, шестеро мотористов и Нил Семеныч. Аэропланы - хотя кому они такие нужны! - охраняли по очереди.

Ходить из городка на аэродром было далеко, починили крышу на старом сарае на краю поля, поставили чугунную печь, заготовили дров, сколотили нары.

Нил Семеныч подбодрял:

- Чего носы повесили, машинисты-мотористы? Кто говорит, что нас позабыли? Просто временная заминка! Вот доживем до весны, все пойдет толком! Взбодримся!

Сам же видел - верят ему плохо, тем более что довольствие из округа они тоже перестали почему-то получать. Выручали соседи из пограничной охраны - давали взаимообразно муку, соль, горох.

Глазунов не выдержал, решил ехать прямо в Москву. Добирался две недели. Как - лучше не вспоминать. Вылетел на вокзале из вагона, битком набитого, как пробка из бутылки, толпа мешочников разбегалась по площади от милицейских свистков.

Рассветная Москва встретила вьюгой и пустынностью. Худая шинель, обожженная по полам у кострищ, грела плохо, башлык, которым он обмотался по-бабьи, тоже сквозил. В дорогу сдуру надел не ватник, а кожанку. От нее толку было чуть - промерзла и стала под шинелью, как жестяная, колом. Голодный, непроспавшийся, черный от паровозной копоти, Глазунов закинул вещмешок на плечо и побрел в поисках своего военно-воздушного командования.

Когда показывал в управлении дежурному на входе документы и хрипло объяснял, кто он и откуда, по мраморной лестнице сбежал худенький комбриг в бекеше нараспашку и кубанке, заорал на дежурного, поставив кошачьи усы торчком:

- Чернила замерзли! Резолюцию поставить нечем! Когда же затопят?

Запрыгал прытко наверх, но Глазунов уже узнал его, крикнул:

- Коняев?! Ты чего тут делаешь?

Это был командир кавалерийского полка, с которым вместе воевали под Астраханью. Коняев ошалело уставился, искренне рассмеялся:

- Тю на тебя! Семеныч, что ли? А ну-ка, старый хрыч, сыпь за мной!

В кабинете присел у голландской печки, дул в топку, кашлял от дыма и объяснял:

- Не разоблачайся! Видишь, топим в целях экономии и из-за отсутствия присутствия дровец - торфом! Сидай на диван, диван у меня важный, на нем вчерась сам начвоздуха республики товарищ Баранов сидел и крыл меня беспощадными словами!

- А ты как тут оказался, Никита? - спросил Глазунов, опускаясь на плюшевый богатый диван с подушками и махровыми кистями.

- А я ему не то помзамнач, не то начзампом… - захохотал Коняев. - Еще ни черта не разберу! У нас тут все время то реорганизация, то реконструкция! Короче - труху старорежимного духоустройства вышибаем, честных человеков берем, чистим эту контору, как поганую конюшню от навозу, а он - все тут!

И, уже посерьезнев, вздохнул:

- Приказано мне менять пику-шашку на авиационный пулемет, пересаживаться с седла в кабинку аэроплана - словом, скоро начнем формировать новые эскадрильи, Семеныч! Сказано - небо по мере возможности закрыть от постороннего любопытства! А ты-то с чем? Откуда?

Глазунов, кашляя, торопливо объяснял и уже успел почти все изложить, когда Коняев пригляделся, сказал:

- Про комиссию понял! Но ты же на ходу дрыхнешь! Не спал, что ли?

Глазунов сказал, что на последнем перегоне перед Москвой мешочников наперло в вагон столько, не то что сидеть, стоять пришлось в проходе как цапля - на одной ноге.

- Ты спи! Чего надо - я сам узнаю! - оборвал его Коняев, присел, стянул с закоченевших ног Глазунова сапоги, фыркнул на благодарное бормотание, распоясал, подсунул под голову диванную подушку и сверху укрыл своей роскошной, теплой, как мамина ладошка, кавказской буркой. Нил Семеныч как в яму рухнул.

Когда проснулся, за замороженным окном кабинета была чернота, на столе горела настольная лампа под зеленым колпаком, в печи радостно потрескивали дрова, целая гора их была навалена перед топкой. В кабинете было тихо и тепло. Коняев сидел за столом в суконной гимнастерке, тонкошеий и маленький, читал вдумчиво, шевеля губами, толстую книжку с закладками. Когда чего-то не понимал, повторял шепотом, склоняя острое лицо к строчкам, тряс чубчиком, словно задиристый воробей, разогнав всю стаю, победоносно клюет по зернышку.

- Отдышался? - рассеянно осведомился он. - Ну и добре… Садись, вечерять будем!

Он снял салфетку с углового столика, там были хлеб, селедка, картошка в фарфоровой посудине. Чайник с кипятком Коняев окутал, чтобы не застыл, меховой безрукавкой.

- Ты мне про наши дела скажи… Узнал что? - возразил Глазунов. - Как с отрядом?

- Дела, Семеныч, с отрядом хреновые… Если честно, нету больше твоего отряда! Ликвидирован, согласно докладной Томилина и заключения комиссии! До вас еще приказ, видно, не дошел…

- Так… Вот оно как… А кто такой Томилин? Могу ли я его увидеть? - чуть не задохнувшись от возмущения, хрипло спросил Глазунов.

- Он крупный авиационный специалист, каких у нас осталось - на одной руке пальцев хватит перечесть! И не раз делом доказывал преданность и верность Советской власти! - негромко сказал Коняев. - Я его не знаю, но так мне о нем говорили люди, которым я просто обязан доверять. А видеть ты его не можешь - он ушел на творческую работу. Между прочим, по нашему настоянию. Нехай соображает про новые самолеты! Давай по делу! Ведь все верно!

- Что верно? - Глазунов даже ус закусил от обиды. - Думал, хоть этот поймет, а он на тебе!

- Утихомирься и слухай… - мягко сказал Коняев, - Аэропланы у вас вроде сапог у старого цыгана: подметок нету, верхов тоже - один скрип! Вылетанные до невозможности… Допустим, наскребем вам чего-ничего из летающего, а кому летать? Афоньке Панину и Балабану? Так им надо новую тропку торить, обучаться и выше себя вырастать. Насчет Леона Свентицкого тоже верно. Какой из него командир? Он гусаром небес был, гусаром и остался… Ты помолчи! Загнали вас сгоряча к самой границе, а спрашивается - на кой ляд? Если любая банда за пять минут может из-за рубежа на рысях до вас доскакать и беспощадно вырубить и пожечь! Перебазировать? А что? Пустые бочки? Просто так вам содержание платить и кормить за прошлые боевые заслуги? Себе дороже! Ты знаешь, сколько таких отрядиков по России рассыпано? Как маку! Попробуй подсчитай! А толку от них чуть! Сейчас же время иное, эпоха требует собирать в крупные авиационные эскадрильи все пригодное для боя и дальнейшей жизни. По сусекам наскребать, из пилотов - только лучших и революции верных и несгибаемых! Чтоб не сел он на новый, купленный на наши кровные гроши самолет и не маханул тут же за кордон, к родной тете Моте - компот с финиками кушать!

Коняев говорил, слишком много, сам это чувствовал, махнул рукой и вздохнул невесело:

- Слышь, не злись… Я сам знаю, что это такое - со своими братишками-дружками навеки прощаться!

- Нет, - убито сказал Глазунов, - я… докажу! Нас обрушить не позволю… Ну хотя бы какой новой части имя оставили! Чтоб знали - был такой особый авиационный отряд имени итальянского большевика Томазо Кампанеллы…

Коняев подумал, спросил осторожно:

- А откуда такое имя-то взялось?

- Да это мы еще в восемнадцатом году книжку про него вслух прочитали, отряд проголосовал на митинге - понравилась очень…

- Да не большевик он был, а этот… вроде утопленника… Ага! Утопист! - задумчиво заметил Коняев. - Конечно, тоже про коммунию мечтал. Но нам-то не мечтать, Семеныч, нам ее построить всерьез надо…

- Образовался ты, я вижу… - обиделся Нил Семеныч.

- Образовываюсь… помаленьку, - вздохнул тот и кивнул на стопки книг на столе. - Не знаю, как ты, а я марксист не по образованности, а по своему батраческому происхождению и нутряной ненависти к классовому врагу! А вот теперь сижу, вчитываюсь и понимаю, Семеныч: марксизм - это тебе не шашкой махать, это коренная наука. На ней все стоит, и еще долгие тыщи лет стоять будет…

- Ты мне зубы не заговаривай! - встал Глазунов. - Говори, к кому идти добиваться?

- А кто тебя послухает? - помолчав, вздохнул Коняев. - Не хотел сразу расстраивать, да что тянуть - там в папочке и фамилия есть, кого медики из твоего отряда по хворям и возрасту списали. Твоя там фамилия, Семеныч…

… Почти месяц ходил Глазунов по Москве. Для себя добился повторной медицинской комиссии. Но там с ним врачи и говорить не стали. Осмотрели и как отрезали: с армией - все!

Для отряда сделал только одно: выручил сидевших близ пинских болот мотористов, нахвалил их Коняеву: дескать, золотой народ - любую кастрюлю заведут с пол-оборота.

- За них не тревожься! - сказал тот. - Не пропадут! Я сам теперь перед тобой за них в ответе! А вот ты куда? Может, и впрямь учиться пойдешь? Курсов всяких теперь полно! Есть шоферские, хочешь, устрою?

Глазунов сдержанно отказался.

Одно радовало: когда в кадрах решил хлопотать пенсию Маняше как жене павшего красвоенлета Щепкина, его обругали: какой еще пенсион, когда Щепкин во всех списках живым числится! В Севастополе он, после лазарета отдыхает.

К своему бывшему командиру Глазунов и решил добираться. Что впереди - не знал. Знал твердо лишь одно: Даня, как и он, без авиации не может. Значит, что-то они найдут для себя в этой новой и еще не совсем понятной мирной жизни. Обязательно найдут!

9

По утрам на гидродроме начиналась суета. Серые самолеты, буровя воду поплавками, один за одним уходили на взлет. Бухта пустела, на зеленой воде радужно расплывалась масляная пленка. График боевой учебы и без Щепкина исполнялся четко.

Нил Семеныч скучнел, уходил с пирса в слесарную. Без Щепкина Глазунова в полеты не брали, да он и не просился, знал, что не возьмут. К тому же сил не было смотреть на молодых мотористов, которые не ждали с трепетом, как положено, возвращения своих машин, а по легкомыслию туже стягивали комбинезоны, лезли на плавучий кран, устраивали с жеребячим хохотом соревнования, прыгали с высоченной стрелы головой в воду, выплывали из глубин, держа в кулаках обрывки водорослей или скользкие голыши - вещественные доказательства, что достигали дна.

По вечерам, когда на гидродроме никого не было, Глазунов задерживался - идти все равно было некуда. Сидел на чугунном кнехте, смотрел на зачаленные гидропланы с брезентовыми чехлами на моторах - пустые и тихие. Прилетали чайки - "мартышки", он кидал в них камешки, прогоняя, чтобы не пачкали перкаль.

Чайки скрипуче орали, качаясь, отплывали по водам. Глазунов все чаще вспоминал те редкие полеты, в которых он снова чувствовал себя не старой репой, а полноправным бойцом. Как, например, на маневрах в прошлом году. Дымовую завесу поставили лихо на бреющем полете, застелив бело-желтыми непроницаемыми хвостами учебную цель - канонерскую лодку и не дав по ней стрелять береговым артиллеристам. Как вместе с Щепкиным уже этой весной углядели на учениях под блескучей поверхностью волнового моря узкое, как нож, щучье туловище подводной лодки и навели на нее малые катера глубинными бомбами, а главное, как в конце апреля обнаружили под Евпаторией неизвестное, не обозначенное ни на каких картах минное поле. Тогда сильно штормило, и между валами они увидели вдруг нечто вроде бочки, округлое, как ржавый арбуз, рогатое и металлическое, мелькнувшее и снова исчезнувшее. После этого с неделю на том месте шустрили тральщики. Мины вылавливали, оттаскивали на шлюпках на буксире подальше от берега и подрывали.

То, что командующий ему лично и всему экипажу руку жал - заслужил, а вот то, что относившиеся ранее с пренебрежением к гидродивизиону флотские сами в знак благодарности притащили корзину глушеной кефали - было особо приятно.

К Маняше Глазунов более не ходил. С ней вышел разговор не из приятных.

- Да куда он суется со своими проектами?! - неожиданно яростно и тоскливо кричала она. - Кому это надо? Мало ему того, что я уже спать не могу от его полетов, колочусь как припадочная со страху! Так мне еще и этого не хватало? Что ему все мало? С чего он не в свой огород полез?

- Из человеческой жалости, - сказал тогда Глазунов серьезно.

Но Маняша не поняла, о чем он говорил, не нашлась что ответить и лишь слезливо прокричала ему вслед:

- А меня кто пожалеет? Меня-то?

Глазунов с обидой за Даню раздумывал над тем, правильно ли он сказал ей "из жалости", и все более убеждался, что правильно. Только, может быть, стоило яснее растолковать?

…Когда он в двадцать третьем, уже штатским человеком, добрался из Москвы до Севастополя, уже была весна. У Графской пристани нанял яличника, сказал:

- Где у вас тут Кача?

Как яличник ни объяснял, с пути он все же сбился. Перед Качей извилистая пыльная дорога завела его на кладбище.

Над могилами стояли расщепленные пропеллеры, на крестах висели полусгнившие от дождей и времени авиакаски. С девятого года, с той самой поры, как открыли авиационную школу, их, бедолаг, полегло здесь немало.

Глазунов присел, отдыхая, на серый камень. Разглядел высеченную надпись: "Штабс-капитан Ручьев Ю. С., авиатор". Судя по дате, штабс-капитан разбился еще до мировой.

На землю села вещая птица удод. Вспушив ярко-оранжевый хохол, проорала гулко, как в колодец: "У-ду-ду… У-ду-ду…"

Глазунов шуганул птицу, проследил за ее косым, ломким полетом и заторопился прочь. И так настроение хуже некуда, а тут еще примета недобрая.

Кача открылась на плоской, как стол, земле сразу, будто всплыли навстречу обсаженные хилыми деревьями дороги, двухэтажные, из красного казенного кирпича казармы, ангары дальние, со скошенными горбатыми крышами. Авиагородок не был огорожен. Вокруг ни души. В воздухе стояла ленивая тишина, и нудный треск цикад только усиливал ее.

Глазунов ничего еще толком не знал, но уже интуитивно понял: здесь давно не летают.

Двинулся было к казармам, но встревожил какой-то шум поодаль. Там будто из-под земли вылезали, суетясь, моряки. Он двинулся к ним, вышел к краю крутого, как пропасть, оврага, глянул вниз и вздрогнул. Такого он еще никогда не видел, да и представить себе, что такое может быть, ему, привыкшему к тому, что каждый аэроплан - драгоценность, было немыслимо.

Овраг, разрезавший плоскую степь и выходивший устьем на ракушечный берег моря, был завален множеством самолетов с царскими кругалями на плоскостях и бело-сине-красными полосками державного флага на хвостовых оперениях. Сколько в этом хаосе похоронено машин, сосчитать невозможно. Часть из них была сожжена и скелетно просвечивала трубчатыми фюзеляжами, дырчатыми нервюрами, черными сажными хлопьями обгорелой обшивки. Часть просто сброшена вниз с высоты, с предварительно изувеченными кувалдами моторами, растрескавшимися пропеллерами.

Сердце стиснуло, стало трудно дышать… Господи, да кто же это смог решиться на такое? У кого рука поднялась? Остолбенело глядя вниз, Нил Семеныч узнавал знакомое, до боли родное: вон торчат дисковые колеса и отсвечивает полировкой крыло "ньюпора-десять", там, над смятым и сплющенным "моран-монококом" вздымается похожее на рыбье его хвостовое оперение, а дальше изученный до винтика "де-хэвиленд". "Девятка" высовывает из мешанины похожий на носорожью морду мотор "сидлей-пума", расколотый и смятый.

На краю оврага уже стояли две вытащенные битые машины, а внизу, верхом на фюзеляже, сидел, как на коне, загорелый Щепкин, в трусах, босой и яростно пилил ножовкой. Голова его была по-пиратски повязана платком, над ним ходило облачко пыли.

- Давай! - заорал он, блеснув зубами и встопорщив незнакомые рыжие, пушистые усы. - Вира помалу!

- Что стоишь, дядя? Помогай! - толкнули Глазунова, и он так же, как и все, ухватился за веревки и потащил наверх опутанный и отрезанный от фюзеляжа хвост, на котором сидел верхом Даниил.

Так он и выехал снизу навстречу Глазунову, спрыгнул, хотел еще что-то откомандовать, но увидел его, бросил на землю ножовку, поморгал растерянно, закрыл лицо дрогнувшими руками и пробормотал:

- Семеныч! Черт!

Ну да что там вспоминать, как встретились… Такое бывает раз в жизни! Флотские деликатно не мешали им, вцепившимся друг в дружку - не разнять.

Хвостовое оперение погрузили на тачку и покатили к ремонтным мастерским, черепичные крыши которых краснели неподалеку.

С час все молчали, потом закричали призывно:

- Эй, летун, что дальше тащить?

- Ага… - встрепенулся Щепкин. - Пойдем… пойдем! Я тебе покажу!

Вместе и зашли в низкий цех мастерской. Все помещение было завалено уже снятыми с самолетов уцелевшими деталями и частями, на стендике красовался полусобранный мотор неизвестного вида, а на стапельке, на козелках лежали два широких крыла, блестевшие еще мокрым лаком.

- А это что, Даня? - Нил Семеныч осторожно тронул липкую, пахнущую свежим лаком поверхность крыла на козелках.

- Это? - Щепкин пожал плечами. - Да так… Не сидеть же сложа руки. Маракую. Может, и соберем какой-никакой сундучок с моторчиком… Может, и полетит… Только ты ж пойми, я не инженер! Нюхом беру, на соображение!

- Ну, вот и сыскалась работка для меня! - обрадовался Глазунов.

Даня посмотрел как-то странно, но сказал только:

- Пошли к Марье!

Тот день, если честно, он от усталости и волнения помнил плохо. Мылся соленой морской водой из душа, потом Маняша кормила его ухой с пшенкой, потом они выпили вина из огромной бутылки в оплетке. Вино казалось слабеньким, как жидкий соломенного цвета чаек, но он от всей этой еды неожиданно раскис, и Маняша, смеясь, отвела его в соседнюю комнату в казарме, которые здесь назывались "кубрики". Уложила на матрац и подушку, набитые сушеными водорослями. От подушки пахло чистотой и морской солью.

Назад Дальше