- Я расскажу такое, о чем сама забыла. Однажды они пошли в разведку. Задача была: взять "языка", так как вскоре намечалось очередное смертоубийственное наступление. Разумеется, я ничего не знала. Просто Володя внезапно прибежал ко мне, когда я была на дежурстве, и объявил, что он на минуту, ибо его посылают в тыл. Я под тылом понимала одно: место, куда мы отправляли раненых. Мне и в голову явиться не могло, что он идет не в наш тыл. Все же я бдительно спросила, зачем его посылают? Он ответил смешно: за спичками. Пока я соображала, он рассмеялся и добавил: так у нас пехоту называют, еду за пополнением, послезавтра вернусь. И убежал. Я поверила, представляете - как мы жаждем верить в собственные мифы! Так бы и прожила безмятежно до их возвращения, но тут письмо. Пишет Володина соседка по квартире. Оказывается, Вера Федоровна поранила на заводе руку, так, ерунда, железка попала, но она на бюллетене и не может сама писать в течение двух недель, пока не заживет рука, а так все хорошо, отдыхаю, мол, дома, карточки отоварила и обо всем этом надо осторожно рассказать Володе, чтобы он не волновался, почему от матери писем нет. Я побежала в полк, хотя Володя запретил мне делать это. Словом, тут все и раскрылось. "Где он?" - спрашиваю с порога. Приятель-штабист отвечает: "На задании". - "Он же в тыл поехал?" Тот смеется: "Конечно, в тыл. Только в тот тыл не на чем ехать". Я была потрясена, так и бухнулась на лавку. "Он же сказал мне, что за спичками поехал". - "Совершенно верно, только не за нашими, а за немецкими. Хоть одну спичку, иначе кровь из носа. Пошло двенадцать человек, так что дотащат". - "Их же третий день нет. Он мне сказал, что послезавтра вернется". - "А вам все мужчины говорят правду? Учтите, Коркин вам почти не соврал, вполне порядочный кавалер". Я сама не своя: "Скажите, это опасно? Умоляю вас!" - "Пардон, товарищ сержант медицинской службы. Вы можете мне дать гарантию, что в наш блиндаж, где сидим мы с вами, через три секунды не прилетит снаряд? Разница лишь в том, что там, где они, падают наши снаряды". - "Что же мне делать?" - "Не горюй, красавица. Приходи завтра, они вернутся. А если что, на войне незаменимых нет". Что я пережила в оставшиеся полтора дня, того не передать словами. Вам это интересно, я вас не заговорила?
Внимание Сухарева нарастало по восходящей кривой. Сначала он машинально поигрывал зажигалкой, слушая как бы из вежливости повесть вполне дежурную, но вдруг увлекся этим незамысловатым повествованием, отложил зажигалку, но даже не заметил этого, подался вперед, выставив носок левой ноги, прикрытый безразмерной фланелью, постепенно уже привыкающей к непрошеной ноге. По лицу Ивана Даниловича начали пробегать сполохи той давней поры.
- Я вам не наскучила? - спросила она снова, чувствуя задумчивую сосредоточенность собеседника.
Сухарев облегченно засмеялся, скидывая оцепенение:
- Как можно, Маргарита Александровна? Мне даже почудилось: не обо мне ли вы рассказываете?
- Вы и были тем штабистом, с которым я столь глупо говорила? Нет! Тот был…
- Увы, не я… В этот раз почти наверняка. Зато догадываюсь, кого вы так лихо изобразили…
- Такой уж нынче день, скачем галопом по собственной памяти. Как вы думаете: у памяти могут быть перегрузки?
- Вряд ли. Память способна выдержать все, хотя о многом мы предпочитаем забыть.
Маргарита Александровна сделала вилкой решительный крест на скатерти.
- А может быть, как раз забвение и возникает от перегрузок памяти? - спросила она, обращаясь в пространство. - Так и я. Для меня воспоминания об этих днях одни из самых тягостных. Как я ждала, у меня руки тряслись, а ведь мне перевязки делать. Наконец, он явился, как всегда, неожиданно и в самую неподходящую минуту, я как раз делала перевязку тяжелораненому. Он показался в дверях палаты. Я цыкнула на него, и он исчез. У меня обмякли ноги и руки, бинт выпал из рук и размотался по полу - белая дорожка моей судьбы в пятнах крови.
37
- Где ты пропадал? Доложи.
- Докладываю. Легкая лесная прогулка, стреляли дичь, кормились ягодами, я привез тебе страусиное перо…
- Не фиглярничай. Мы же договорились с тобой: говорить только правду, быть верным только правде.
- Был верен, буду верен. Клянусь в том собственной матерью и своим сыном, следовательно, собой и тобой.
- Ах так! Тогда я повторяю: где ты был?
- Я же тебе говорил: путешествовал в тыл за спичками.
- Я все знаю, ты был в разведке, вы ходили за "языком".
- Ну и что же, ходил и вернулся, я сказал тебе всю правду, сто двадцать процентов правды - но фигурально. Не моя вина в том, что ты поняла меня превратно.
- А про спички? Это тоже фигурально.
- Спичка уже начала говорить - и вполне натурально. А мы вернулись счастливые, но небритые. И голодные.
- Ой. У меня же стоит целая банка тушенки…
- Я уже насытился. Нам выдали паек за все дни отсутствия. Майор преподнес по чарке, впрочем, из наших же поставок…
(Обычно я начинаю вспоминать от этой строки, опустив тягостную предысторию, и дальше вплоть до разлуки, чтобы с последним поцелуем поставить точку и начать все сначала. Пластинка не долгоиграющая, но ничего не стоит запустить ее опять, хотя с каждым новым проигрыванием звук стирается и слабеет; если сравнить два соседних кружения пластинки, это вроде бы совсем неощутимо, но если взять два кружения с интервалом в несколько лет, разница в звуке окажется едва ли не безутешной, с провалами голосов и фраз, тогда на помощь слуховым воспоминаниям приходят жесты, запахи, память глаз и память кожи, в зависимости от настроения реанимация прошлого может получиться самым нежданным образом, и заигранная пластинка обретет вполне современную звучность, становясь стереофоничной, и ты оказываешься в самом центре звука.
Но ведь и тягостная предыстория с каждым годом становится все более сладостной - отчего же так?)
- Ты не представляешь, как я тебя ждала.
- И не хочу представлять. Покажи в натуре.
- Не покажу. Пока мы не договоримся на будущее: не таить друг от друга ничего-ничего. Абсолютное доверие. Полная распахнутость души. Если бы ты мне сказал сам, я была бы спокойной, уверяю тебя. А коль ты скрыл и я узнала случайно, значит, это более чем опасно. Обещаешь мне? Клянись.
- Клянусь созвездием Золотого Тельца и теорией относительности. Клянусь законом Бойля - Мариотта и Гей-Люсака, что буду всегда прямолинейным, как луч света, а если меня погрузят в инородную среду, я обязуюсь вытеснить из нее ровно столько, сколько вытеснял до этого. "Эврика!" - вскричал Архимед и голым помчался по Парфенонштрассе.
- Что с тобой происходит? Ты нынче какой-то не такой.
- Нечто о пользе лесных прогулок и собирания ягод, непременно составлю такой реферат. Ты не спешишь на дежурство?
- Я подменилась с Тамарой на три часа. Но могу и больше.
- А как у тебя с отпуском? Отпуск ты можешь получить?
- Не думала об этом. Однако вряд ли.
- Тогда наводящий вопрос: сколько времени нужно тебе для счастья?
- Ровно столько, сколько ты будешь со мной, ну хоть до завтрашнего утра.
- Мне требуется гораздо больше. Сорок восемь часов - и ни минутой меньше. Вот что мне нужно для счастья.
- Кто же даст тебе такой шикарный отпуск?
- Уже дали, представь себе. Майор сказал: отдыхайте сорок восемь часов, шагом марш. Я сделал поворот кругом - и к тебе.
- Сколько прошло?
- Ни одной минуточки. Сорок восемь часов чистого времени, дорога туда и обратно не засчитывается.
- Какое счастье! Ты решил, как распорядишься своим необъятным богатством?
- Я открою закон. Правда, они не открываются по заказу, но я попробую. Во всяком случае, хоть посчитаю, тетрадку захватил.
- А как же я? Мне отведена хоть самая малость в этих сорока восьми часах?
- Они все твои. Я буду открывать закон на фоне тебя.
- Интересно, сколько законов ты хотел бы открыть для полного счастья?
- Один. Всего один закон. У каждого порядочного ученого есть по одному закону, этого вполне хватает для бессмертия. Большего не требуется. Если уж особенно повезет, то было бы неплохо после закона создать теорию. Но я мечтаю лишь о законе.
- Как он называется?
- Закон свободы и гармонии, закон ответственности и меры, закон творчества и добра, закон движения и состояния, закон правды и устойчивости.
- Но это же много законов, целый мешок, никто не запомнит такого длинного-предлинного названия.
- Это один закон, но зато обширный, почти глобальный. Если бы я заранее мог знать, как он называется, мне не пришлось бы фантазировать. В общем, это что-то об устойчивости и ее состояниях.
- Как смешно ты всегда стоял у доски. Руки и ноги все время в движении, будто ты пританцовываешь перед самим собой. И писал на доске стремглав, словно не думая, крошки мела так и сыпались. Пишешь свои формулы и пританцовываешь в такт. Ужасно смешно.
- А что? В каждой формуле имеется внутренний ритм, стоит лишь постичь его.
- Ты знаешь, как тебя дразнили в школе?
- Товарищ старший лейтенант, да?
- Придумал. Тебя дразнили - Вол.
- Прекрасно. Кажется, я что-то вспоминаю, хотя это было в другом измерении. Следовательно, название закона мы уже имеем: закон Вола!
- Потом у нас пойдут дети, много детей, и мы будем звать тебя отец Влад.
- И наконец, я стану согласно программе-минимум великим ученым. Вступлю в академию, и меня нарекут - дед Волод. Молодые будут говорить: смотрите, Волод садится в машину. Волод сказал, что это не пройдет. Волод улыбнулся…
- Какая я ленивая и неблагодарная, даже не спросила, как прошел ваш поход за немецкими спичками? Впрочем, все хорошо, я знаю, коль ты заработал такую долгую награду. Майору ты доложил, теперь доложи мне.
- О чем разговор? Вернулись все одиннадцать человек, живы и здоровы.
- Одиннадцать? Я думала, вас пошло туда двенадцать? Может, я ошибаюсь?
- А где мы были, ты это знаешь? Это война, понимаешь, война! Это тебе не у доски танцевать. Тут совершается человеческая убыль. Степень устойчивости на войне равна нулю, ты можешь понять? Это закон войны, абсолютный и непререкаемый, будь он проклят.
- Успокойся, прошу тебя. Я не хотела тебя тревожить. Погиб твой боевой товарищ, я понимаю, прости меня.
- Ладно, все прошло. Нам осталось сорок семь с половиной часов, целое богатство, не будем растрачивать его на бесплодные дискуссии.
- Я скоро пойду за ужином. Твой котелок по тебе явно соскучился.
- И разрешишь мне принять сто грамм?
- Смотря за что.
- За маленького Влада и за тебя.
- Тогда получится два раза по сто.
- И я приму их, несмотря ни на что. Особенно за тебя. Женщина и война - это самое противоестественное, что может быть. Даже в медсанбате. Особенно в медсанбате. Я знаю, как тебе трудно. Медсанбат - это выворотка войны. Сюда стекается вся ее бракованная продукция: рваные ткани, кровь, проломленные черепа, битая кость, молотые зубы…
- Я уже притерпелась. По-моему, ты не прав, это же раненые. Они беспомощны, как дети. Они требуют сострадания и нуждаются в нем. Тут необходимы именно женские руки, женский голос, они тотчас затихают от моего голоса, не только моего, я не раз это видела и слышала. И вообще раненый - это уже не солдат, он не подлежит законам войны. Он просто человек, нуждающийся в помощи и сострадании.
- Ты так считаешь?
- Так, а что?
- Ничего, просто так. У тебя целая философия, но она твоя. Не хочу быть раненым.
- Я тоже не хочу про тебя. Но мы ведь на войне, и я уже внутренне приготовилась к твоей ране.
- Осталось мне внутренне приготовиться к твоим бинтам. Впрочем, я готов.
- Я для тебя отложила самые мягкие.
- Твои бинты будут обнимать меня, да? Всего, всего. Хочу весь быть в твоих бинтах. Хотя это не эстетично. Знаешь, о чем я сейчас подумал? Что является альтернативой войны?
- Разреши подумать, сразу и не сообразишь. Ну что? Мир?
- Родильный дом.
- Ты хочешь открыть закон родильного дома?
- По-моему, я уже открыл его с твоей помощью. Вот и отправляйся туда, тебе там самое место.
- Милый, что тебя гложет? Расскажи мне, я уже сама чувствую твой груз, но не знаю, с какой стороны облегчить его. Подскажи мне.
- Нет у меня груза - и быть не должно. Меня от всякого груза война защищает. И не надо об этом, прошу тебя. Тебе нельзя волноваться. Просто я недоспал в лесу, по ночам уже было прохладно, это же октябрь… И не надо гадать, что было бы, если бы… Чисто женское занятие.
- Я найду другое занятие, еще более женское, хочешь? Но прежде я должна тебя спросить.
- Глобальный вопрос?
- Почти.
- Я готов.
- Если можно было бы избрать лишь одно человеческое качество, что бы ты выбрал?
- Сосредоточенность.
- Даже несмотря на меня?
- Наоборот, благодаря. Ничто не мешало бы мне сосредоточиться на тебе.
- И еще. Там, в лесу, ты меня вспоминал?
- Честно?
- Мы же договорились.
- Нет. Не вспоминал. Я дал себе такой приказ: не вспоминать. Это могло бы помешать делу. Я не имел на это права.
- Спасибо тебе.
- За что же?
- За тебя самого. Мы с тобой сегодня такие мудрые, словно заглянули через какую-то грань. Сколько часов нам еще осталось?
. . .
- Что же ты не отвечаешь? Мне пора за ужином, подай котелок… Ой, заснул. Спи, милый, война продолжается, ты заработал небольшой отпуск, отдохни, забудь обо всем…
38
Это было как накат волны, захлестывающий, втягивающий. Кажется, будто ты плывешь к берегу, а волны относят тебя все дальше в море. Тонкая кромка берега есть твое настоящее, а море за спиной необъятно, как прошлое, и ему ничего не стоит всосать в себя всего тебя без остатка.
Но Сухарев уже выгреб и лежал, разомлев, на песке, обласканный лучами солнца и взглядами сопляжниц.
- Простите, когда это было? Не в октябре ли? - лениво спрашивал Иван Данилович, пристраивая стакан с янтарным напитком возле губ.
Маргарите Александровне вспоминать не пришлось, однако у нее имелись свои координаты времени.
- Осенью сорок четвертого в Польше. Сейчас скажу еще точнее: во второй половине октября. Через две недели я уехала в Москву.
- Люблинская пуща, да? - продолжал допытываться Сухарев, уютно расположившись в кресле и окружив себя красивыми приборами потребления, как-то: нож с плоским блестящим лезвием, столь же блестящая вилка, не способная даже на уколы совести, хрустальная рюмка, тонкобедрая и переливающаяся, округлые линии тарелок с томным рисунком по кайме и что-то там еще, примкнувшее из Люблинской пущи, нечто вроде мятого, закопченного котелка, неохотно выплывающего на поверхность памяти.
- С фронтовой географией у меня всегда было туго. Но какой-то лес там имелся, это точно. - Тут Маргарита Александровна Вольская впервые вроде бы удивилась, словно споткнулась на ровном месте, зацепившись за собственный звук. - Постойте, постойте, Иван Данилович, почему вы так настойчиво спрашиваете именно об этом эпизоде.
- Я? Настойчиво? - Сухарев грузно поднялся, выгреб к окну, заполнив собой его правую половину. - Потому что я тоже ходил в эту разведку, - сказал он в окно, очерчивающее каменный прямоугольник серого неба.
- Вместе с Володей? - спросила она тихо.
- Он был командиром группы, я - его заместителем. Вы ничего не забыли, мы ходили пять дней, - его совиный профиль на фоне окна казался продолжением давней мысли, которая долго не давалась в руки, а потом пришла сама, без предупреждения. Маргарита Александровна подошла и стала рядом с ним, не касаясь его. Они заняли всю ширину окна, родные камни простирались и громоздились до самого горизонта - а что там, за теми камнями?
- Странный день, - сказала она, упрямо глядя перед собой. - Мы узнаем новое о том, что было с нами самими. Это оттого лишь, что нам все недосуг выслушать другого, мы погружены в себя. Но позвольте, вы же капитан, а он младше вас по званию - и командир группы?
- Тогда и я был старшим лейтенантом, просто Володя не успел дослужиться… А я недавно прибыл в часть после очередного госпиталя, был новичком в этом полку. Меня вообще не хотели посылать, но Коркин настоял. Мы звали его Старшой, это было вроде клички.
- Как же проходила ваша разведка? Наконец-то я узнаю, что там было, - Маргарита Александровна вернулась к столу за стаканом. - Идите сюда, там зябко.
- Разве Володя вам не рассказывал? Он вас берег, понимаю. Разведка была успешной, мы обнаружили в лесу немецкий штаб, захватили важную шишку. Нам дали по ордену, Володе и мне.
- А сорок восемь часов? Ведь это тоже награда.
- В самом деле - было сорок восемь часов, совсем из головы выскочило.
- Как же вы распорядились этим наградным временем? - Маргарита Александровна подняла стакан. - У меня есть тост: за ваши сорок восемь часов.
- Там, в лесу, на фольварке я случайно схватил две русские книжки, одна из них под волнующим названием "Белладонна". Оказалось, что это бульварный роман, я проглотил его взахлеб, за три года это была первая прочитанная мною книга, сейчас ни словечка из нее не помню. Потом что-то писал…
- Значит, больше ничего не было? - теперь она сама копалась в его прошлом, пытаясь цепкими когтями выцарапать неведомое ей признание.
- Уверяю вас, - отвечал Иван Данилович на уютном берегу, забрызганном морем.
- Почему же он не сказал мне об ордене?
Сухарев твердо смотрел ей в глаза, выбирая между истиной и мужской дружбой. Наконец он узрел компромисс:
- Вы же сами говорили, что уехали через две недели. А награждение пришло спустя полтора месяца. Он мог лишь написать.
- Ведь он писал почти через день… Что-то там у вас было, я как женщина чувствую. Володя тогда пришел ко мне взвинченный, непоседливый, даже накричал на меня, чего никогда не случалось.
- Понимаю: вы хотели бы, чтобы мужчины приходили к вам из боя, распустив голубые крылышки и держа в руках гладиолусы? Так может один Бельмондо.
39
Родионов больше не стонал. Его положили под старой замшелой елью, а внизу барахтался ручей. Он закрыл глаза, затих - не видел ни нас, ни серого неба, густо просвечивающего среди деревьев. Впрочем, нам тоже было плевать на эту лесную красоту, все мы находились при последнем издыхании, не хуже Родионова.
Я сразу повалился на траву, как только Старшой скомандовал привал. Утром я уже стоял на часах, и можно было рассчитывать, что Старшой не сразу погонит меня разводить посты - только лежать, лежать и ни о чем не думать, что с нами будет и что уже было.
Если выберусь отсюда, думал я, обязательно запишу все это на листах, чтобы по горячим следам, без поправок… запишу и сохраню…
Немец брезгливо присел на пенек. Сержант Зазноба бдительно поглядывал за ним. Это был обер-лейтенант, теперь уже бывший, тучный, страдающий одышкой, он и идти сначала не хотел, но мы его уговорили. Конечно, лучше было бы заполучить сухопарого немца, с крепкими ногами, но в темноте выбирать не приходилось, мы и тем были довольны, хотя как раз из-за него и приключилось все с Родионовым. И все теперь висело на волоске.