Только одна пуля - Анатолий Злобин 20 стр.


Иван Данилович мгновенно произвел в уме несколько геометрических построений. Первая линия протянулась от него к полковнику Куницыну: первичный источник информации. Вторая линия шла по телеграфным проводам от некоей Валентины к Маргарите Александровне Вольской: завершающий информацию адресат. Недостающее звено - Куницын - Валентина. Помнится, он нынче же собирался обрадовать вдову, это и есть она. Пробелов в построениях не осталось, тем больше шансов быть разоблаченным.

Но черт возьми, проще простого перекрыть источник информации. Договориться с полковником Куницыным! И концы в воду!

Потом я скажу ей, великодушно решил он, но сегодня нет. Сегодня я не имею права. Она ни о чем не догадывается, тем лучше. Я не хочу, чтобы ее благодарность была вынужденной, будто я сам на нее напросился, придя в ее дом. Не все ли равно, кто привез эти протоколы: Иванов, Петров, Сухарев?

А острый укольчик не уходил из пятки и повторился вновь. Вот оно! 30 марта - с самого утра он думал об этом дне. Тут и там 30 марта, в один день она потеряла мужа и брата. Разлетаются осколки, впиваясь в память, я правильно решил, остаюсь в стороне. Может быть, когда-нибудь потом, где-то в другом месте, да и то лишь в том случае, если она сама захочет узнать, кто тот человек, приподнявший плиту забвения.

Под эти гармоничные мысли Сухарев переглянулся с Маргаритой Александровной, пригубил, закусил наскоро бутербродом, приготовленным им же для сбежавшей Марины.

Но вот гармония подошла к финалу. Сухарев поднялся с устремленным видом:

- Едем на вернисаж!

- Какой вернисаж? - Маргарита Александровна удивленно огладила руками сверкающий свитер. - В самом деле мы куда-то собирались. А ведь надо искать себя в себе. Я откроюсь вам, Иван Данилович. Сегодня ночью мне был сон, тот самый, который в телеграмме и который в руку. Я вскочила и тут же побежала на угол звонить Валентине, но она мне не поверила и даже смеялась, а теперь, как видите, кается.

- Сон-то о чем? - взволнованно перебил Сухарев, пробегая памятливым глазом по собственному утреннему сновидению.

- Об Игоре, - отозвалась она нетерпеливо. - Что будет весточка о нем. Игорь и Володя вместе снились, вместе бежали по полю. И когда вы пришли, я первым делом подумала: это и есть мой сон. Но теперь - телеграмма! Это был Игорек. А может, вы вместе, потому что я еще что-то чувствую, это еще не конец. Не могу я в такой день уходить из дому за суетой. Нарядилась: пусть останется для вас.

- Тебя опять разоблачат, - сказал Володя, - за твои же добрые дела.

- Вполне понимаю ваши чувства, - торжественно начал Сухарев, готовясь удрать от расплаты благодарностью. - У вас сегодня возвышенный день. Но если вам хочется побыть одной, я не смею настаивать…

- Я вас не отпущу, - начала Маргарита Александровна и тут же осеклась: - Впрочем, простите, я не располагаю такими правами, в самом деле, вам так хотелось на вернисаж, умоляю вас…

Сухарев облегченно понял, что он приговорен остаться.

43

Константин Соловьев умирал от старых ран. Я прилетел к нему, когда не оставалось никакой надежды; его уже выписали из больницы для домашней кончины в кругу близких. Он лежал в кабинете на старом диване, голова сохраняла ясность, только худой и белый, как мумия: опухоль источила его.

- Ты слышал? - спросил он.

- О чем?

- Меня разрезали для того, чтобы взглянуть на мои необыкновенные внутренности, и тут же зашили. Я открыл: индивидуальность человека состоит из кишок. Успеть бы написать об этом.

- Это еще ничего не значит, - сказал я, ибо общепринято лгать умирающим. - Ты еще напишешь.

- Я все знаю, - спокойно ответил он. - И ночами уже подпирает. Пора.

- Что подпирает? - не понял я. - Ты все придумываешь.

- Боль подпирает. А боль придумать трудно, она или есть, или ее нет. И потому мне пора.

- Как ты это сделаешь? - спросил я, потому что мне надоело лгать и притворяться.

- Смотри, - он вытащил из-под подушки трофейный парабеллум и привычным движением выбросил магазин на ладонь, верхняя пуля поблескивала тускло и отрешенно. - Двадцать три года это трофейное барахло валялось в диване, три раза переезжало со мной на новое жительство. Не зря берег.

- Не делай этого, - сказал я, - ты не имеешь права.

- Как можешь ты знать, имею я право или нет? Лишь тот, кто пережил мои мучения, может определить: имеет ли он право? Я приговорен. Неделя раньше, неделя позже… А я ведь не один мучаюсь. Со мной и они страдают, Вера, Пит… - он имел в виду жену и сына.

- Я понимаю тебя. И прошу - не делай.

- Мы с тобой старые солдаты, - сказал он, - и должны встретить смерть достойно.

- Именно этот способ ты считаешь достойным?

- Не знаю, - ответил он. - Я, верно, тоже отговаривал бы тебя, если бы был на твоем месте. Но это очень больно, даю солдатское слово.

Три года мы провели с ним в окопах, я знал его как самого себя и понимал, что уговаривать его бессмысленно, но продолжал твердить: "Не делай, не делай".

Наконец он сказал:

- Я буду терпеть до последнего. Обещаю тебе.

Я переночевал в гостинице и наутро снова пришел к нему. Он был в забытьи. Начиналась агония. Мы долго хлопотали вокруг него, делали облегчающие уколы, как будто есть на свете облегчение от смерти. Я смотрел на эту агонию и неотвязно думал: нет двух одинаковых смертей. Все мы рождаемся на свет более или менее одним и тем же способом, а уходим отсюда - каждый по-своему. Одно лишь общее нам дано на смерть - муки наши. Хотя если ты молодой, двадцатилетний, на бегу налетаешь лбом на пулю, тебе в подарок дается мгновенный уход, но за него приходится дорого платить: еще тремя такими же жизнями, которые ты мог бы прожить, не будь этой пули.

Костя пришел в себя лишь к вечеру. Взял мою руку в свою.

- Это ты? - спросил он.

- Это я, - ответил я.

Кажется, он уже не видел меня, а чувствовал голосом и кожей.

- Еще живой, - сказал он, ускользая от меня рукой.

- Вот и молодец, - сказал я, лишь бы не молчать. - Я понимаю тебя, ты не смог сделать это. Я бы тоже не смог.

- Я смог. Она не смогла, она не смогла, - затвердил он, и голос его начал истаивать.

Я понял, что он бредит. С этой минуты он уже не приходил в сознание…

После крематория я снова вернулся в его комнату, мне почему-то не давали покоя его сказанные в бреду слова: "Она не смогла".

Сунул руку под подушку. Парабеллум на месте. Почти машинально выбросил обойму на ладонь, повторив его жест, и вдруг увидел, что пистон верхней пули пробит бойком: этакая округлая вмятинка в желтом донышке смерти - сигнал ее старта.

Неужели? Я быстро освободил магазин, все остальные пули были нетронутыми, но одной не хватало. И ствол был пуст! Я устроил поиск и скоро, рассчитав воображаемую траекторию выбрасываемой гильзы, нашел недостающую пулю под тумбой письменного стола. Так и есть: пробита!

Он стрелял в себя два раза.

Приставил дуло к виску, закрыл глаза, расчетливо нажал спусковой крючок, ожидая вспышки смерти, - осечка! Полчаса приходил в себя, воскресая и преодолевая новую боль, от которой хотел исчезнуть. Потом дослал в ствол вторую пулю, и все повторилось - осечка.

Старый солдат смог.

А вот старая пуля не смогла. Два раза он умирал и воскресал с чувством отчаянного бессилия, и лишь боль была его спасением.

Двадцать три года - большая дорога. На таком расстоянии и пуля может выйти из строя. Три года он провел под пулями, презирая их, и потому уцелел. И у последней черты пуля снова пощадила его.

Она не смогла.

Я умираю - и я воскресаю. Намертво заперт в каменном склепе - завтра в десять меня казнят. Нож гильотины прижмется к шее между третьим и четвертым позвонком, чтобы рассечь мою плоть, единственную и неповторимую. Осталось десять часов. Ах, если бы под рукой был пистолет… Они приходят за мной, а меня уже нет, снова я их обвел вокруг пальца. Они растеряны, а я торжествую, хоть меня уже нет.

Но отчего я должен отнимать у себя десять часов жизни? Имею ли я право? Я молод, я отчаянно и безнадежно здоров, со мной моя память и у меня есть, о чем вспомнить. Я в каменном мешке, но память моя со мной. Внимание, мы отправляемся в поход по городу моего детства… А ведь надо еще оставить время и для того, чтобы самого себя пожалеть.

Кто заплачет обо мне, когда меня не станет?

44

Куда я лечу? Из точки П в точку Б. Или наоборот: из Будущего в Прошлое? Я знаю, что ждет меня в конце пути. А что было в начале? Пусть не будет моя память утопать в запахе сирени. У памяти одно мерило - наша совесть. Тут даже самовнушение не поможет, ну разве что на пять минут. Совесть стоит на страже памяти. И просыпается она не по нашей воле, это же инстинкт, обеспечивший выживание вида. Совесть может затеряться, забыться, заснуть, но сон ее чуток, она пробуждается при малейшем шорохе памяти. Гены памяти хранят нас. Представьте, что случилось бы с человечеством, если бы опыт прошлого кодировался для последующих поколений и передавался им в наследство генетической памятью не объективно, а искаженно, пусть даже с улучшением, в розовом свете - выжили бы мы с вами, а? Так бы и сидели до сих пор в пещерах, трясясь от страха, но зато генетические оптимисты, неистребимо верящие в то, что в следующем поколении все наладится. А за пределами пещеры разгуливали бы на свободе говорящие свиньи, чья генетическая информация оказалась более объективной.

Сама природа учит нас правде. А каковы ученики?

Куда я лечу? От себя к истокам своим. Детдомовское дитя, не помню ни отца, ни матери, но они же были. Сколько поколений выстроилось за моей спиной - тысяча? десять тысяч? Страшно подумать - сто тысяч раз прапрадед! И я от них произошедший - сто тысяч раз праправнук! И вся их память передана мне в наследство, она и есть главное мое "я".

Недавно высказана гипотеза и будто бы получены первые экспериментальные подтверждения, что эмоции первобытного человека были ничуть не беднее наших: радость, смех и слезы, зубная боль в сердце, надежда, гнев, страх, долг, любовь - ведь они были уже люди, хоть и первобытные, и все у них было, как у нас с вами, материализовавшихся во времени в двадцатом веке. И тем не менее они оставались дикарями, не имея, в отличие от нас, лишь одного - памяти предков своих.

От Гомера до Толстого, от Архимеда до Эйнштейна череда великих стала за моей спиной, все они мои деды и прадеды, и мне лишь постараться стать прилежным учеником и самому в кого-то заронить неиссякающую искорку памяти.

Нет во мне памяти, и я становлюсь дикарем, хватающимся за пулемет. Но память живет, я даже помню о своей первобытности, помню о долгой той дороге, по какой выкарабкивался из нее.

Черт возьми, опять забыл. О чем это я хотел? О верности? Нет, кажется, о Рите, опять не то, но что-то другое, важное и ускользающее, - а вдруг не вспомню? Так о чем же? Про Володю? Да, да, что-то близко от него, вот оно! - ведь и я мог вместо него на снегу распластаться, чувствуешь, как шею обожгло? И все-таки нет, еще не то, не передавайте искаженную информацию в будущее, даже если у нее запах сирени, она все равно искажена и приведет к вымиранию вида, нет, и это уже было…

Я другое забыл! Ну как я мог забыть? Вот оно! Я обязан докопаться до истоков. Коль нашел на меня такой стих, я вспомню все, что было, вспомню до последнего знака и шороха. А когда не останется в памяти света, зажгу последнюю свечу и пойду с ней в самый глухой закоулок.

Но разве можно помнить по заказу? Что знаем мы о том, что есть наша память?

45

У благодарности, даже если она выдается авансом, должен быть конкретный адрес, отнюдь не небесный, а планетарный, то бишь почтовый - это раз. Право на благодарность надо заработать - это два.

А в третьих, женщины в жизни Сухарева сыграли роль если не определяющую, то явно опережающую. Когда бы Иван Данилович задумался над собственным прошлым с этой точки зрения, то вполне мог бы вывести итоговый лозунг: через женщину к свету! Характер Сухарева возмужал именно под женским влиянием. К чести самого носителя этого мужающего на глазах характера, он не делал ни малейших попыток, чтобы завоевать знамена, ведущие его в светлые дали.

Он набросился на науку с истовостью крестьянина, какой сам в себе не ведал. При этом следует учитывать, что, ступив на путь образования, Иван Данилович оказался словно бы чистым листом, на котором можно было начертать все что угодно.

Первой женщиной, открывшей это, была Виктория. Они учились на одном курсе, и оба получили задание выступить с рефератами на специальном семинаре по средним векам. Сухарев всего год назад приехал из Нюрнберга в свой сибирский город, откуда уходил на войну. Он еще донашивал старые офицерские кителя и сапоги, могучий деревенский увалень, топающий по лестницам, грохочущий стульями, не признающий перекрестков. Без женской указующей руки, уверенно и мягко направляющей его, он наверняка запутался бы в каменных дебрях. И Виктория особым цивилизованным чутьем осознала это.

Она была дочерью профессора, правда, из смежной отрасли знаний, тем более она нуждалась в массах, которыми могла бы руководить. И такой массой стал для нее Иван Сухарев, сам тоскующий по руководящей руке, довольно он командовал солдатами.

Виктория Мурасова носила кофты с высокими воротничками, из которых выступал тонкий стебель шеи, завершающийся маленькой головкой с насмешливыми близорукими глазами за стеклами очков. Если к этому прибавить хрупкость тела и голоса, осиную талию, спину с прогибом, матовую белизну рук, то из пространства возникнет готовая Виктория, вознесясь над уровнем паркета на 153 сантиметра. Из одного Ивана могло бы получиться полторы Виктории, что, собственно, и способствовало зарождению спасительного неравенства, когда сила и слабость великодушно меняются знаками.

Увы, не сразу Сухарев пришел к пониманию этого простейшего постулата. До сих пор он предпочитал действовать с позиции силы. И тут решился, едва они остались после семинара вдвоем в аудитории. Сгреб хрупкую Викторию в охапку и приложился к ее устам.

Губы Виктории податливо смялись, и наш отважный герой в тот же миг ощутил на левой щеке пряный вкус пощечины, впившейся в него по всем правилам средневекового искусства. Боли он не почувствовал, пощечина была сугубо нравственной. Сухарев ослабил руки, расцепляя объятия, и Виктория горделиво ускользнула в образовавшийся проход, постукивая каблучками по паркету.

Все же малая частица Виктории осталась на его губах, и этой медовой малости вполне хватило для того, чтобы он пустился вслед за беглянкой. Она уже перебирала каблучками этажом ниже, он догонял ее на слух, настиг у главного входа, сумев ухватить за руку. Виктория пылала презрением, и этот праведный пламень ожег его еще больнее.

- Не прикасайся ко мне, - сказала она, а на губах ее зияла рана, которую он нанес своим бессмысленным прикосновением.

Он остался в одиночестве меж высокомерных колонн фасада, не догадываясь о том, что уже вступил в эпоху замаливания.

Сухарев возникал перед Викторией на перекрестках городских тропинок: перед подъездом, из-за угла, в подворотне, у входа в парк.

Начинался очередной детский сад.

- Я больше не буду, - бубнил Иван, возвышаясь над своей мучительницей на 32,5 сантиметра.

- Оставь меня, - произносила другая сторона железным голосом.

Северо-западнее шестьсот метров, у входа в кондитерскую:

- Прости меня, я погорячился.

- Не загораживай проход, я спешу.

На следующий день в белой аудитории:

- Вика, умоляю тебя, перестань меня презирать, я больше не буду.

- Как? Ты еще здесь? А мне сказали, что ты уехал на Диксон.

- Ты этого хочешь? - вопросил он, радуясь, что диалог начинает налаживаться.

- Это твое личное дело, пропусти меня.

Он начал возникать по телефону:

- Вика, нам надо срочно поговорить, я тебе все объясню.

- Извини, пожалуйста, мне сейчас некогда, у меня гости.

Спустя два часа тот же номер: 6-22-43.

- Будьте добры, если можно, пожалуйста, попросите к аппарату Вику.

- Виктории нет дома.

В самом деле, к чему тянуть резину - на Диксон! Иван Сухарев произвел разведочный рейс в вербовочное бюро и уже собирался запастись медицинскими справками, но тут закрылась навигация, на носу Новый год, а с ним срок сдачи курсовой работы. Сухарев с головой погрузился в средние века и вынырнул обратно в двадцатый век ровно за сорок минут до Нового года.

Он вскочил, пытаясь сообразить, где бритва. Новый год он встретил в обнимку с уличным фонарем, пронзая взором потухшие окна ее квартиры.

Часы на углу показывали четверть первого. Начиналась вторая половина века. Сухарев блуждал по знакомым домам, направляемый зовом крови. В третьем, кажется, доме, наиболее оснащенном музыкальными шумами, из столовой выплыла навстречу Виктория, раскачиваемая хмельным новогодним ветерком.

- О-о, Иван, - молвила она, растягивая гласные. - Где ты был? Я тебя ждала.

- Я только что с Диксона. Там пурга.

- Что же ты не поздравишь меня с Новым годом?

Он тупо поздравил, будучи не в силах оторваться взглядом от ее звучащих губ:

- С новым счастьем, Вика. Уверен, что ты его заслужила.

- Можешь поцеловать меня в щечку, - объявила Виктория, показывая пальцем доступное место.

- Спасибо, я сыт, - бодро отвечал он.

- В таком случае проводи меня, - приказала она. - Я опьянела от шума, тут какая-то музыкальная клоака.

Они очутились в безлюдном городском парке. Между деревьев многозначительно завивались снежинки. Виктория долго карабкалась пальчиками по могучему Иванову торсу, пока ее руки не сцепились за его шеей.

- Я решила, Иван, - сказала она. - Карантин кончился. Ну? Что же ты?

Иван Сухарев был допущен к губам и не покидал их до рассвета.

- Я буду тебя цивилизовывать, - объявила Виктория в короткой паузе расцепившихся губ.

Так Иван Сухарев вступил в викторианскую эпоху своей жизни. Он был введен в профессорский дом в качестве жениха, нуждающегося в культурной и интеллектуальной помощи со стороны высокоразвитых стран. Профессор Мурасов самолично показал ему библиотеку, как бы служившую многотомным интеллектуальным приложением к Викиным губам.

Отныне к сияющим высотам науки они продвигались, взявшись за руки. Виктория твердо знала, что будет заниматься русскими летописями. Иван же Данилович тяготел к современности, желая заняться систематизацией и разоблачением новейших форм зла. Таким образом, путь был определен загодя, однако перед дальней дорогой полагалось запастись предшествующими знаниями.

Под чутким руководством Виктории Иван Сухарев окончил начальную школу - классы ХТ, Хорошего Тона. Иван Данилович столь успешно завершил их, что оказался в состоянии составить сам несколько правил ХТ, среди которых наибольшее признание получило такое:

- Если вам предстоят большие расходы и у вас нет при себе наличных денег, следует поехать в сберегательную кассу и снять деньги со своего текущего счета.

(Справедливости ради заметим, что данное правило так и осталось произведенным на бумаге, ибо наш герой и поныне продолжает пребывать бессребреником.)

Назад Дальше