- Хм, хм, - произнес недовольно отец Виталий, резко выпрямился в кресле и стал недоступным, сурово замкнутым, - Нет, господин начальник, - глухо прозвучал его протестующий голос. - У русских православных людей это называется не информацией, а предательством верующих.
- Ну, зачем такие крайности? - досадливо поморщился Нагель, стараясь смягчить впечатление, которое произвел на владыку предложением использовать исповедь в интересах гестапо. - В каждом деле есть золотая середина. Мы с вами достаточно взрослые и ответственные люди, чтобы вести беседу, не прибегая к крайностям. Давайте придерживаться середины.
Он вновь достал портсигар, извлек из него сигарету и закурил. В образовавшейся паузе поигрывал серебряной зажигалкой, курил, окутывая себя и владыку облаком ароматного дыма. Молчание продолжалось и, испытав неловкость от этого, Нагель сказал:
- Я понимаю крайность вашего суждения, владыко, понимаю и высоко ценю вашу преданность постулатам церкви, но иногда бывают такие исключительные обстоятельства, которые вынуждают хотя бы временно отойти от этих постулатов религии и даже от законов государства. - Положил сигарету на край пепельницы, посмотрел на напряженно сидевшего в кресле отца Виталия и чтобы, расположить его к себе, вызвать на откровенность, заговорил доверительно, будто раскрывая перед ним тайну гестапо. - Скажу правду, многие католические и протестантские священники понимают это правильно.
Отец Виталий посмотрел на Нагеля сумрачным взглядом, ответил холодно:
- Срединный разговор у нас с вами, господин офицер, не получится. Тайну исповеди верующих перед Богом я не нарушу и гестапо ее не продам. Она священна! Что касается католических и протестантских священников, - в голосе его послышалась боль и горечь, - то это их личное дело. Придет время, и верующие их проклянут. Я же Иудой не стану, - закончил он твердо.
Образовавшаяся тишина в кабинете медленно начала накаляться, наполняться чем-то опасным, взрывным. Это чувствовали оба - отец Виталий и Нагель.
- Советую подумать, - первым молвил Нагель с оттенком нескрываемой угрозы. Поняв, что вербовка на добрых началах не удалась, он терял терпение.
- Думать нечего, - отрезал отец Виталий, - Если я нарушу тайну исповеди, то меня покарает Господь!
- Прежде за отказ сотрудничать с нами покарает гестапо! - напомнил Нагель. Голос его, до сих пор ровный, увещевательный, располагавший к откровению, стал жестким. Он подал вперед голову, испытывающе посмотрел в сурово собранное лицо владыки, будто проверяя, какое произвел на него впечатление откровенной угрозой и, не обнаружив на нем и тени страха или замешательства, раздраженно поднялся с кресла, сделал несколько нервных шагов по кабинету и остановился перед сидевшим отцом Виталием в грозной позе.
- Мне известно о тебе больше, чем ты думаешь, - враждебно заговорил он, перейдя на "ты". - И этого вполне достаточно, чтобы отправить тебя на эшафот.
"Мой смертный час, кажется, пробил", - подумал отец Виталий и ему невольно вспомнилась Марина на тайной исповеди. Мысленно осенив себя крестным знамением, он решил: "Смерть приму, но тайны ее исповеди не выдам".
- Мне хорошо известно, о чем ты говорил в церкви двадцать второго июня, в день начала войны великой Германии с большевистской Россией, - продолжал Нагель угрожающе-настойчиво.
"Донес все-таки Старцев, - мелькнуло неприязненно в голове отца Виталия, - Когда только Бог покарает этого мерзавца?"
- Напомнить? Или сам вспомнишь?
Отец Виталий вскинул крупную голову с копной седых волос, снизу вверх вызывающе посмотрел на Нагеля и, опершись руками о подлокотники кресла, медленно поднялся на ноги. Лица их оказались рядом. Тщательно, до глянцевого блеска выбритое лицо Нагеля, на свежей коже которого тускло отражался свет лампочек ярко горевшей люстры, с ехидно сжатыми губами, придававшими ему пренебрежительно-надменное выражение превосходства и власти, и мраморной бледности лицо отца Виталия, подчеркнуто красиво окаймленное черной с серебряной проседью бородой, с темными глазами, горевшие решительной непокорностью.
- Глас Божий, посланный мне в тот момент с неба, - произнес он торжественно, - я не забуду до конца дней моих. Я все помню, господин офицер. Все!
- Глас Божий, говоришь? - натянуто улыбнулся Нагель, - Или твой глас?
Отец Виталий клятвенно поднял над головой руку с двумя вытянутыми пальцами, убежденно повторил:
- Божий глас. Божий!
- Очень жаль, - явно с издевкой ответил Нагель, - что за этот глас нельзя казнить Бога. Гестапо его достать не может, - Язвительно хохотнув и смыв с лица подобие улыбки, заключил жестко, - Придется казнить тебя, владыко!
Хотя отец Виталий был готов к такому решению шефа гестапо, все же внутренне вздрогнул, будто всем своим существом ощутив холодный ветер смерти. Он посмотрел на Нагеля глазами, налитыми откровенной ненавистью, а потом ответил четко и гордо, как привык бросать с амвона в толпу верующих праведные слова Христа.
- Я готов пострадать за веру и Отечество, - и расправил плечи, будто собрался прямо сейчас отправиться на эшафот.
От этих слов, тона, которым они были произнесены, сиюминутной готовности умереть за веру и далекое ему Отечество у Нагеля ворохнулась мысль: "Видимо, все они такие, эти русские". Он почувствовал, как в нем закипала бешеная злоба к владыке, с вызывающей непокорностью стоявшему перед ним, ко всем русским в Брюсселе и к тем, у кого где-то в России убили его брата. Лицо его покрылось мертвенной бледностью, правая рука до побеления в суставах пальцев сжала серебряный портсигар. Метнув на отца Виталия уничтожающий взгляд, он резко повернулся и принялся ходить по кабинету.
Нагель понимал, что вербовка владыки практически сорвалась, но в силу того, что она ему была крайне нужна, в глубине его сознания еще теплилась надежда на успех, на то, что готовность отца Виталия умереть может оказаться всего лишь позерством, а страх перед смертью, еще сломит его, заставит пойти на сотрудничество с гестапо, раскрыть тайну исповеди, выдать убийцу Крюге. Сколько было таких, что сначала отвергали вербовку, а когда их вводили в камеру пыток, бросались на колени, соглашались на все, лишь бы избавиться от мучений и смерти. Нагель ходил по кабинету долго и все это время неподвижно, с гордо поднятой головой и взглядом, устремленным в окно на холодное синее небо, стоял безмолвно отец Виталий в ожидании своей участи. Наконец, Нагель подошел к нему, сказал:
- На эшафот отправить тебя я успею. Это дело недолгое. Но прежде я дам тебе сутки на размышление. У тебя есть два пути выйти из гестапо. Либо тайное сотрудничество с нами, либо на гильотину. Третьего пути нет.
Отец Виталий посмотрел на него пристальным, осуждающим взглядом, ответил.
- Напрасно тянете время, господин начальник. Божий глас, который я только что услыхал, совесть русского священника, указывает мне единственный путь - путь великомученика Христа. Я принимаю этот путь с радостью. Аминь. Извольте приказать отвести меня в камеру.
* * *
Истекали пятые сутки с того дня, когда по приказу барона фон Нагеля гестаповцы взяли шестьдесят бельгийских заложников. Пять тревожных дней и почти бессонных, мучительных ночей провела Марина в тяжелых раздумьях. Мысли ее то путались, когда искала выход из создавшегося положения и до головной боли думала, каким образом спасти невинных людей, то обретали удивительную четкость, когда склонялась к решению явиться в военную комендатуру и во всем признаться. Пять суток оказались сроком, достаточным для того, чтобы с небольшого расстояния времени относительно спокойно взглянуть на совершенное, оценить то, что произошло после убийства фашиста. Трагедия заложников, жизнь которых теперь по существу находилась в ее руках, заставляла по иному осмыслить свой поступок. И, осмысливая его, она упрекала себя в том, что не предусмотрела подобного исхода. Но могла ли она допустить мысль, что фашисты поступят так бесчеловечно и жестоко? Тревожная жизнь последних пяти дней, драматические переживания заострили черты ее лица, поугасили в глазах жизнерадостный огонек и только изредка он еще вспыхивал, когда она оказывалась с детьми. Однако даже этого материнского счастья Марина долго не выдерживала, слезы, набегавшие на глаза, вынуждали ее уединяться, чтобы успокоиться, не впасть в отчаяние. Она проявила невиданное для нее мужество, но при этом оставалась женщиной и матерью со всеми свойственными ей слабостями характера. И все же она старалась быть сильной не только для того, чтобы в драматической обстановке владеть собой, но и для того, чтобы в семье оставаться заботливой женой, любящей матерью и виду не подавать, что убила фашиста. До поры, до времени она оберегала семью от страшной вести, и тем самым ограждала себя от расспросов отца, мужа, от их сочувствия и переживаний, которые ничем бы не помогли, а еще больше осложнили ее душевное состояние. И от того, что ценой невероятных усилий ей удавалось все-таки поддерживать в семье спокойствие, обычный ритм жизни, в какой-то мере ей было легче.
С замиранием сердца она следила за сообщениями газет о судьбе заложников. Но самыми казнящими были для нее обращения по радио их жен и детей к убийце Крюге. Они требовали, умоляли убийцу спасти их мужей и отцов от неминуемой гибели - явиться с повинной. Кровь стыла от этого в ее жилах и она готова была немедленно отправиться в военную комендатуру, в гестапо, только бы прекратить мученья тех, кто невыносимо страдал из-за ее промедления, остановить нагнетаемый фашистами драматизм в Брюсселе. И она осуществила бы свой благородный порыв, если бы не полковник Киевиц и Деклер, которые до последнего момента стремились удержать ее от преждевременного шага, сделать все, чтобы женщина не попала в руки палачей.
Квартира Марины медленно погружалась в сумерки. Лучи заходящего зимнего солнца уже начали скрываться за крышами высоких домов. Было тихо и тоскливо. Деклер поднялся из-за стола и, сделав несколько шагов по комнате, продолжил ранее угасший разговор.
- Движение Сопротивления категорически против вашей явки в военную комендатуру. Мы не можем допустить, чтобы вас уничтожили фашисты. Вы сами не понимаете, что вы сделали для Бельгии, для бельгийцев! Я совершенно убежден, что пройдут годы, и благодарные вам бельгийцы при встрече с вами будут снимать шляпы в знак огромного уважения и признательности.
Марина сидела за столом и молчала. Поставив на край стола локти и подперев ладонями лицо, она прищурила веки и смотрела в окно на угасающий день, будто прощалась с ним.
- Наконец, против вашей явки в военную комендатуру полковник Киевиц и я, - подчеркнул Деклер, надеясь своим авторитетом и авторитетом Киевица убедить Марину.
- Но шестьдесят заложников ждут мое решение, - ответила Марина. - Шестьдесят жизней фашисты поставили на колени перед смертью. - Она положила руки на стол, посмотрела на Деклера с упреком и в ее глазах появилось выражение непреклонности. - Заложников казнят и осиротевшие семьи всю жизнь будут проклинать женщину, которая нашла в себе мужество убить фашиста, но лишилась смелости признаться в этом. Они будут проклинать меня за трусость, и я каждый день и час буду чувствовать эти проклятия, всю жизнь считать себя виновной перед ними.
Голос ее, сначала тихий, раздумчивый, набрал силу и зазвучал убежденно. Лицо ее дышало осознанной решимостью, рожденной той болью, которая переполняла сердце с первых дней взятия фашистами заложников.
- Нет, русские не могут поступиться своей честью. - Горячий блеск вспыхнул в ее черных глазах и она посмотрела на Деклера с такой вызывающе откровенной гордостью за свою русскую нацию, принадлежность к ней, что он вдруг почувствовал глубокое уважение не только к Марине, но и ко всем русским людям. В образе этой бесстрашной женщины перед ним раскрывалась загадочная душа русского человека, ее сущность, и он подумал, что судьба доставила ему честь присутствовать при этом откровении. Порядочность, чувство высокого долга и гражданственности в критические минуты выбора между жизнью и смертью сочетались в ней с потрясающей душевной и нравственной чистотой.
- За пять дней и бессонных ночей я передумала слишком много, - снизив голос до интимной задушевности, продолжила Марина. - И знаете, что я представила?
Деклер пожал плечами. Она поднялась из-за стола, прошла к окну и какое-то время смотрела на зимний холодный Брюссель. В лучах заходящего солнца она казалась Деклеру какой-то прозрачной, и он невольно залюбовался ее поразительно расцветшей красотой, которую не сломили тяжелые испытания, глубокие переживания последних пяти суток. Он смотрел на нее, не в силах отвести восхищенного взгляда.
Постояв у окна, и, словно собравшись с мыслями, Марина вернулась к столу, опустилась напротив Деклера на стул.
- Я слишком много думала, - сказала она, растягивая слова, будто неторопливо размышляла и сейчас над своей судьбой, - Я представила себе, как бывает на фронте в России. Понимаете? Там русские солдаты когда идут в бой, то хорошо знают, что идут на смерть. Но ведь никто из них даже не подумает остановиться или вернуться в окоп, чтобы спрятаться от нее. Никто, - Помолчав, она посмотрела на захваченного пристальным вниманием Деклера, - Так и я, подобно русским солдатам, вступила в бой. Так надо же идти до конца вперед, не жалея жизни, как бы она для меня дорога ни была.
Ее доверчивый, задушевный голос умолк и Деклеру показалось, что он заглянул сейчас в глубины ее сердца. Ему подумалось, какой же силой воли надо обладать, чтобы вот так решительно распорядиться своей судьбой?
- Я понимаю вас, - с трудом подавляя волнение и восхищенно глядя на ее открытое, одухотворенное лицо, ответил он, - ценю вашу честность и бесстрашие, но полковник Киевиц и я думаем, что есть смысл пока не торопиться идти к фашистам.
- Судьба мне отпустила еще два дня, - напомнила Марина. - Сорок восемь часов и ни минуты больше. Немцы пунктуальны. Опоздаю я на минуту, и свершится страшное.
- И все же надо подождать, - настаивал Деклер. - Военному коменданту Брюсселя генералу Фолькенхаузену и начальнику гестапо барону фон Нагелю мы предъявили ультиматум.
Марина подняла на него удивленный взгляд, вяло усмехнулась.
- Ультиматум? Зачем? - спросила таким тоном, словно упрекнула Киевица и Деклера за то, что они мешают ей поступить согласно требованию совести.
- Как зачем? - в свою очередь удивился Деклер, - В самой категорической форме военный комендант предупрежден, что если будут казнены заложники, то в Брюсселе в тот же день будет уничтожено шестьдесят немецких офицеров.
- И что Фолькенхаузен? Нагель?
- Надеемся, освободят заложников.
Наступило молчание. Марина задумалась, остановит ли ультиматум фашистов? После паузы спросила:
- А если не освободят? Найдутся люди, которые уничтожат шестьдесят немецких офицеров?
- Они есть, - заверил Деклер, - Ваш пример всколыхнул бельгийцев. Они есть, мадам.
Уверенность Деклера понравилась Марине и она оживилась.
- Я говорила, что нужен пример, - напомнила она. - Я буду очень рада, если…
Мысль ее прервал плач Вадима в детской комнате и настойчивый голос Никиты: "Отдай лошадку. Я сам хочу кататься".
- Простите, - по-матерински тепло улыбнулась она, - кажется, братья ссорятся, - Они ушла в детскую комнату, успокоила детей, вернулась к Деклеру, прислонилась к косяку двери и, взглянув на него печальным взглядом, сквозь пелену еще невысохших слез, сказала: - Осталось еще два дня…