Мы шли с ним по Петроградской почти как равные. И беседовали как мужчины. Только я его на "вы" называл, а он меня на "ты". Вот и вся разница.
В столовой нам дали по большой тарелке каши, правда не пшенной, а ячневой. Она тоже была замечательно вкусной. Актер поглядывал на меня и говорил:
- Ешь, парень, ешь…
Расставаясь, он сказал:
- Ты заходи ко мне, мы с тобой будем иногда ходить в столовую.
Около дома я встретил Димку.
- Я с актером обедал… С заслуженным…
- Врешь, - не поверил Димка.
Я распахнул пальто и хлопнул себя по животу:
- Пощупай…
Димка щупать не стал. Он только спросил:
- А где он играет?
Я растерялся, потому что не спросил об этом актера, но на попятную было идти поздно, и я важно заметил:
- А он везде играет.
Это поколебало Димкино недоверие.
- Заслуженного ему за что дали?
Что я мог ответить дотошному Димке? Отказаться от своих слов и сказать, что он еще не заслуженный, но скоро должен им стать? Тогда ты навсегда потерял доверие товарища. Я вспомнил, как актер подкладывал мне кашу, приговаривая: "Ешь, парень, ешь", - и я доверительно сообщил:
- Он очень, очень добрый, поэтому ему и дали заслуженного.
Жизнь попугая
Умер профессор с третьего этажа, и в тот же день к нему в квартиру заявилась соседка его, пройдоха и спекулянтка Марья. Кидала в свой мешок что подороже, а уходя, сгоряча сорвала со стены клетку с попугаем и тоже утащила к себе.
Клетку повесила над диваном, попугай отогрелся и вечером, когда Марья пила чай, сказал:
- Ду-рр-ак!
Марья даже икнула от неожиданности. "Еще не хватало", - подумала она и решила, что зря на птицу польстилась.
- Его и зажарить боязно, - жаловалась она подружке. - А вдруг он, как поганка, несъедобный. И выражается…
- Что ты, дорогуша! Его из Африки привезли, а он уж по-русски чешет. Цены ему не будет в порядочное-то время. Клад, дорогуша…
И Марья смекнула, что гостья говорит правду. "Вот ведь все области обеги, такого не словишь". Она улыбнулась попугаю и сказала:
- Ну живи…
Марья была молодая, рыхлая и приземистая. Ни мужа, ни жениха у нее не было. Ходил к ней Арсентий, чахлый парень, но с лица красивый. Он поднимался по лестнице нехотя, плевался сквозь зубы, но шел, потому что хотел есть, а Марья кормила его вермишелью с салом.
Арсентий сидел за столом без пиджака, макая сало в горчицу, когда попугай рявкнул:
- Ду-рр-ак!
Сало так и застряло в зубах Арсентия, он криво усмехнулся:
- Ну и птицу завела.
Потом встал, вытер ладонью рот, положил Марье руки на плечи. Марья вся подалась вперед, но в этот миг раздалось:
- Ду-рр-ак! - И руки Арсентия соскользнули с Марьиных плеч.
- Не могу! Не могу на рожу его смотреть! Нервный я. Ты б его хоть занавесочкой отгородила.
Марья набросила на клетку платок, села рядом с Арсентием на диван, и Арсентий обнял ее за шею так, как будто любил.
Но с попугаем словно что-то случилось. Может быть, обиделся, что его накрыли платком. Не переставая, на все лады он кричал:
- Ду-ррр-ак! Ду-ррр-ак! Ду-ррр-ак!..
Арсентия бросало в жар и дрожь. То попугаев голос звучал начальственно, и хотелось вытянуть руки по швам; то ехидно, с издевочкой, словно на что-то намекал, а то вдруг мягко, с такой человеческой грустью, что плакать хотелось.
- Убери враз отседова птицу! - закричал он. - Или я сам уйду!
Он вскочил и надел пиджак.
- И что ты псих такой… Больно важен стал… Цены птице нет… - начала Марья.
- Пропаду лучше, а к тебе харчеваться не явлюся, - толкнув дверь, бросил с порога Арсентий.
Марья поплакала, но потом рассудила, что с ее достатками и похлеще Арсентия можно отыскать парня. Она сняла с клетки платок, повесила ее поближе к печурке, чтобы попугаю было теплее, и стала думать, как выглядит Африка. Но, кроме жары и попугаев, она ничего не могла вообразить.
Наконец пришли дни, когда афиши объявили, что скоро будет открыт зоосад. Марья завернула клетку в шерстяной платок и отправилась в зоосад. Она пришла к администратору и поставила на стол клетку.
- Вот, - сказала она радостно, - попугай.
Администратор скользнул взглядом по птице, пожал плечами:
- Пятьдесят рублей. Да только стар ваш. Не подходит.
Марья всей грудью подалась на стол, побледнела, выдохнула:
- Как пятьдесят? Да я из-за него жизнь свою, может, обломала.
- Не надо представлений, гражданочка, - сказал администратор, - у нас тут зверинец, а не цирк.
Марья несла попугая домой и всей душой ненавидела его. Ей хотелось бросить птицу с моста в Неву, швырнуть под трамвай, просто свернуть голову, но кругом были люди.
Дома она поостыла и решила на худой конец за полсотни сбыть его кому-нибудь.
Но на другой день ее арестовали за спекуляцию. Она была ошеломлена, и навязчивая мысль все время стучала у нее в мозгу: "Это попугай донес, это попугай…" Она потянулась и хотела выкинуть клетку с попугаем во двор, но милиционер отстранил ее руку и подтолкнул Марью к дверям.
Когда стали описывать Марьино имущество, Димка пробрался в комнату и попросил попугая. И решили отдать его Димке, потому что ухаживать за птицей было некому.
После уроков я приходил к Димке, и мы пересказывали попугаю все, чему нас в школе учили. Но попугай молчал…
Девушка в белом полушубке
Этот лысый майор появился у нас совершенно неожиданно.
- Разрешите на ночку постоя… Ваш брат адрес дал, - обратился он к маме.
За спиной его стояла высокая девушка в военной форме.
Через полчаса майор совсем освоился. Он снял китель, остался в вязаном свитере, положил на стол буханку хлеба, сало, вышиб пробку из бутылки…
Девушка оказалась медсестрой. У нее были пышные волосы и строгие брови, но глаза бедовые. Она сразу мне понравилась: и тем, что быстрым кивком головы отбрасывала волосы, и тем, как обрывала говоруна майора. А еще тем, что ко мне она обратилась на "вы". Никто мне раньше так не говорил. И от этого "вы" у меня по спине пробегал холодок, будто кто-то засунул снежок под рубашку. Мне было пятнадцать. Сколько ей, я не знал, но она была взрослой, удивительной, ни на кого не похожей. Когда мы с ней встречались в коридоре, я прижимался к шкафу, а она проходила, ничуть не сторонясь, и заглядывала мне в глаза так, что я словно слепнул и потом несколько секунд жмурился…
Майору постелили на диване. Я слышал, лежа в соседней комнате, как скрипнули под ним пружины, потом раздался его приглушенный голос:
- Поздно, Катя… Ложись…
- Оставь меня, - она сказала это скучным голосом и равнодушно.
Долго еще потом на все лады уговаривал ее майор.
- Оставь, - тем же тоном повторяла она и устроилась спать в кресле.
Утром все встали очень рано. Майор был мрачен, не шутил, шумно плескался, умываясь. Я пошел на кухню, распахнул дверь и увидел Катю. Румяная от морозной воды, с распущенными волосами, она была еще прекрасней, чем накануне. Лямочка рубашки спустилась, и белое ее плечо ожгло глаза. Я не знал, что делать - бежать или стоять, плакать или улыбаться. Казалось, само сердце мое горячей волной поднимается к горлу и сейчас покинет меня.
- Доброе утро, симпатяга! - поздоровалась Катя.
Через десять минут она и майор собрались. Катя была в новенькой шинели, в одной руке она держала мешок, а через другую перекинула полушубок, белый, дубленой кожи, с меховой оторочкой.
И вдруг сказала:
- А знаете что, можно мне у вас оставить полушубок? Не нужен теперь уж он. Канительно. Как-нибудь к вам нагряну за ним…
Так и ушла без полушубка. Я был в смятении. Мне казалось, что она его специально оставила, чтобы еще раз к нам прийти, чтобы… Тысячи мыслей, одна другой смелее, проносились в моей голове.
Кончилась война.
Время шло.
Каждый год мама перетряхивала полушубок, пересыпала нафталином, прятала в сундук.
А Катя все не ехала.
А Катя так и не приехала.
Черемуха
Лес находился в зоне фронтовой полосы, и в течение нескольких лет мы в нем не были.
Как-то Димка сказал:
- Пойдем в лес!
Была весна, пахло свежей невской водой, первыми клейкими листочками. Мы сбежали с уроков, сели на трамвай и поехали до Ржевки. Дальше пробирались с предосторожностями, прятались в кустарниках, крались тихими овражками, обходя посты, искали проходы среди колючей проволоки.
В лес мы вошли, как в настоящую сказку: желтые слезинки смолы ползли по сосне, синие стрекозы вонзались в воздух; но среди всего великолепия ослепляла белизна черемухи. Ее тяжелые от цветов ветви сплетались и нависали над зеленью травы пушистыми облаками.
Мы были дети войны, нас тянули к себе эти огромные прохладные деревья. Мы наломали пахучих веток и, возвращаясь домой, несли по улицам города. Прохожие смотрели на нас с удивлением и, как нам казалось, немножко завистливо.
И какая-то еще непонятная нам радость, оттого что сегодня весь день оглушительно щебетали птицы и пряно пахли цветы, оживляла и волновала нас.
Бабушка и участковый Сидоркин
Наш участковый Дмитрий Сидоркин был человек решительный. Это чувствовалось даже по его походке. Когда он делал обход квартала, его сапоги выбивали на каменных плитах маршевую музыку: "Я иду… Я иду… Я иду…" Он был коренастый, стремительный. Казалось, что Сидоркин хочет обогнать самого себя.
С начала войны работы у него прибавилось: и за светомаскировкой следил, и за тем, чтобы все укрывались в бомбоубежище, и за домоуправами приглядывал, чтобы у них был полный порядок… Кроме того, время от времени он проверял паспортный режим.
С осени у нас поселилась бабушка. Когда дядю Степу призвали в армию, она осталась одна и переехала к нам. Ей было за семьдесят. Седые волосы бабушки поредели, но тор чащий на лбу хохолок чем-то неуловимо делал ее похожей на Суворова.
Однажды в первом часу ночи раздался резкий стук в дверь. Мама накинула халат и пошла открывать. На пороге стоял участковый Сидоркин. Он хорошо знал маму, она как- то даже ходила к нему - у его тещи случился сердечный приступ. Мама оказала ей первую помощь (она была врачом), и Сидоркин потом проводил ее до самого нашего дома и, прощаясь, отдал честь.
Но сейчас он стоял на пороге в шинели, застегнутой на все пуговицы, олицетворяя собой полную неприступность и отрешенность от частных отношений.
- Проверка паспортного режима, - глухо произнес он.
Мама пропустила Сидоркина в квартиру и поспешила заверить его:
- У нас все свои…
Сидоркин шагнул в комнату.
Бабушка проснулась, приподнялась на локте и смотрела на участкового.
- Откуда гражданка? - сурово спросил Сидоркин.
- Это наша бабушка, - пролепетала мама.
- Чья "наша"? - уточнил Сидоркин.
- Его, - мама указала на меня.
- Так, значит, не "наша", а "его". А во-вторых, гражданка в списке жильцов не значится… Собирайтесь… Там разберемся…
- Я не военнообязанная, - вставила бабушка, приглаживая суворовский хохолок.
- Это мне неясно, - возразил Сидоркин.
- Да разве в моем возрасте могут в армию зачислить?
- Кто как выглядит, - уклонился от прямого ответа Сидоркин. - Ночуете здесь, а прописаны на Васильевском. По законам военного времени - ЧП.
- Оставьте ее, Дмитрий Иванович, - попросила мама. - Она старая.
- Я - "старая"? - возмутилась бабушка. - А кто четвертого дня "зажигалку" погасил?
- Вот видите, - с удовлетворением произнес Сидоркин, - вполне дееспособная. Вам надо справку заиметь, что гражданка действительно ваша мать, на вашем иждивении… А как докажешь, что она ваша мать?
- А глаза! Да у нас глаза совсем одинаковые! - удивилась бабушка непониманию Сидоркина.
- Глаза - не доказательство. У меня тоже такие глаза. Может, я ваш сын! - отпарировал участковый. Глаза у него и впрямь были такого же цвета, как у бабушки.
- Вы что, меня за шпиона принимаете! - вконец рассердилась бабушка. - Я в тысяча девятьсот пятом году листовки в театре с галерки разбрасывала, а на руках у меня она вот была, - Бабушка протянула руку к маме.
Сидоркин задумался. Революционное прошлое бабушки произвело на него впечатление.
- Муж мой задал японцам перца… - наступала бабушка.
- С японцами на сегодняшний день у нас нейтралитет, - уточнил Сидоркин.
- Так это было давно… Потом муж участвовал в стачке бакинских нефтяников… А еще мой муж на Балтике комиссарил…
Сидоркин думал. Взгляд его перешел на фотографию, висящую на стене: щуплый красноармеец с огромным бантом на шинели смотрел весело и браво. Это был дядя Гриша, бабушкин сын, но Сидоркин не спрашивал, кто красноармеец, и взгляд у него подобрел.
- Ну, хорошо, - медленно произнес он, борясь с чувством долга, - пишите сейчас объяснительную записку, а завтра, как положено…
Мама написала: "Заявляю, что ночующая у меня гражданка - моя родная мать…"
- Можете оставаться до утра, - разрешил бабушке Сидоркин.
- Спасибо, братишка! - по-молодому воскликнула бабушка, совсем как ее покойный муж, балтийский комиссар.
И Сидоркин посмотрел на бабушку с уважением, смекнув, что бабушка и впрямь когда-то была причастна к жизни революционной России.
Отец
Когда началась война, отец пошел в ополчение. Его танковая часть стояла на Каменном острове и никуда не двигалась, потому что в ее распоряжении находился лишь один танк.
Мы с мамой ходили к отцу, и он встречал нас всегда подтянутый, гимнастерка ладно сидела на нем - чувствовалась "военная косточка".
- Ну, как ты здесь? - заботливо спрашивала мама.
- Ждем, - весело говорил он, указывая на единственный танк, застывший посреди двора, - ждем его собратьев.
"Собратья" так и не появились. А вскоре ополченскую танковую часть расформировали и отца возвратили на завод, как специалиста: он работал главным инженером.
Наступили холода; у нас кончились дрова. Мы собирали щепу возле разбитого деревянного дома, а когда ударили морозы, принялись и за дом. Медленно с отцом отпиливали бревно, тащили его на себе в квартиру. На улице стыли руки и лицо - пилить было невозможно. В комнате отодвигали в сторону стол, расстилали на паркетном полу газеты, водружали на них раскоряченные козлы. Распиленные чурки кололи во дворе, мелкими охапками носили полешки и складывали в нише коридора. Жестяная печь прожорливо поглощала дрова, для нее не имело значения, какой ценой они нам достались.
Почти вся наша жизнь теперь протекала в коридоре. При первой бомбежке бомба упала за несколько кварталов от нас, а воздушная волна вдребезги разбила оконное стекло и осколки швырнула в глубь комнаты. Чудом нас не поранило.
Тогда и решили расстелить матрасы в коридоре и спать там на полу. А потом оказалось, что в коридоре теплее, не дует из окон.
Кто-то сказал, что самое надежное место во время бомбежки - около печки в коридоре. Дескать, дом рушится, а печи стоят. И меня во время тревоги ставили возле печки.
У отца были золотые руки. Он все умел делать. Когда лопнули трубы и нужно было ездить за водой на Неву, он смастерил сани - прочные, широкие, с блестящими стальными полозьями. Пока хватало сил, мы привозили с Невы трехведерный бак и еще ведро. Сани пользовались большим спросом во дворе. За водой мы ездили поутру, а после полудня приходила дворничиха:
- Разрешите сани… Покойничек в тринадцатой… Внушительный мужчина, на детских не умещается…
- Куда вы их возите? - спросил я дворничиху.
- На Барочную, в морг.
Однажды я проводил сани, потому что на них лежал мой знакомый. Барочная была в двух трамвайных остановках от нашего дома.
Я увидел огороженный деревянным забором пустырь. На пустыре штабеля мертвецов.
Внизу штабеля были аккуратными, а чем выше, тем в большем беспорядке лежали покойники - трудно на вершине укладывать. Запомнился старик, который венчал один из штабелей: высохшее белое лицо, орлиный нос, смерзшиеся длинные седые волосы, торчащие в разные стороны, недовольно сдвинутые брови…
Отец держался. Только стал молчалив, мерз и даже в комнате не снимал своего ватника. Он был крупным, и ему не хватало еды.
Отец сделал весы, и когда приносили что-нибудь купленное по карточкам, он взвешивал. Однажды меня послали в булочную за хлебом. Мне отрезали полбуханки и к ней дали маленький довесок, с половину спичечного коробка. Я нажал на него пальцем, довесок оказался мягким. Я отнял палец, осталась вмятина. Я не утерпел, сунул довесок за щеку и, пока шел домой, сосал его, как леденец.
Дома отец вынул из ящика весы, положил на одну чашечку хлеб, другую стал уравновешивать гирьками. Несколько граммов недоставало. Сосредоточенный, отец перевесил. Стрелка остановилась на той же отметке.
- Тебя обманули, - сурово сказал он.
- Нет, - прошептал я, опустив голову.
- Значит, ты сам взял! - воскликнул отец.
- Был маленький довесок…
- Негодяй! - Я взглянул ему в лицо, оно пылало гневом. - Мог спросить, тебе бы дали! Почему взял сам?
Я молчал. Я ничего не мог ему ответить.
Я молчал, пока мать не обняла меня за плечи и не увела с собой на кухню. Она тоже молчала, но ее скорбное лицо являло такую жалость ко мне, что я уткнулся ей в грудь и заплакал.
Чего только не умудрялись мы есть! Картофельные очистки и оладьи из картофельной муки казались банкетными яствами.
Как-то отец принес столярный клей. Он разогревал его до тех пор, пока клей не превратился в полужидкую массу. От нее валил пар, щекотал ноздри. Отец перелил дымящийся клей в жестяную кружку, взял ложку и, обжигаясь, стал хлебать варево. Я смотрел, как он ест.
- Дай попробовать.
Он быстро взглянул на меня, бросил скороговоркой:
- Не станешь есть! Не станешь есть! - и, зажав обеими руками кружку с клеем, ушел из комнаты.
- Мама, отец мне родной? - неожиданно спросил я.
Она вздрогнула от моего вопроса.
- Что ты говоришь? Конечно!
Отца положили в больницу. Он был истощен, едва двигался.
- Он может умереть, - сказала мать. - У него крайняя степень дистрофии.
- А что, если попробовать сварить кожаные сапоги? Ведь варят кожу…
- Ерунда, - возразила мама. - Самообман.
Отец пролежал полтора месяца. К весне он возвратился домой - пришел в своем ватнике, с пустой противогазной сумкой через плечо. Со следующего дня он стал ходить на завод, а по вечерам помогал восстанавливать водопроводную сеть, за что его подкармливали…