Весной, в мае, я вывел из дома велосипед и собрался поехать на острова, посмотреть, не вырос ли уже щавель. На улице увидел отца. Он стоял, закинув голову, словно рассматривал небо. Распахнул ватник и с видимым удовольствием вдыхал свежий утренний воздух.
- Тяжелая была зима, - оказал он.
Я молчал.
- Ты не сердись, - примирительно произнес отец. - Что-то у нас с тобой разладилось.
Я пожал плечами и сдвинул с места велосипед.
Два воспоминания о дяде Степе
Дядя Степа был маминым братом и тоже врачом. Но врачом-неудачником, вечно ищущим чего-то необычного. Поэтому он нигде не задерживался и оставлял по себе недолгую память. Перед войной он работал в "Скорой помощи", и я запомнил его в застиранном, наглухо застегнутом тесном халате. Когда дядя Степа его снимал, представал взору в кургузом пиджаке с засаленным воротником, обсыпанным перхотью.
В июне его мобилизовали. Дали звание майора и командирскую форму. Дядя Степа преобразился: стал словно выше ростом, ходил, скрипя ремнями портупеи, и всем видом показывал, что он настоящий военный.
Когда началась первая бомбежка на Петроградской, дядя Степа был у нас. Все произошло неожиданно: завыли сирены, и вдруг кто-то будто начал молотить поленом по железу. Весело молотить и часто.
Мы вышли из комнаты в коридор. Дядя Степа был бледен и обеими руками вцепился в ремни своей портупеи.
- Что это? - спрашивали мы его.
- Бомбы. Вокруг нас сыплются бомбы, двухсотпятидесятикилограммовые. Все вокруг, наверное, уже разбито… Петроградская в развалинах.
Мы остолбенели от его слов. Я так живо представил себе руины, среди которых лишь наш дом № 17 высится утесом. И почему-то подумал о магазине зеркал. Он был угловым. В витринах его выставляли зеркала различных фасонов, и взрослые, когда мы играли на улице в лапту, предупреждали строго:
- Разобьете - родителям за всю жизнь не расплатиться…
"Неужели и зеркала тоже разбили? А кто за них будет платить?" - такие глупые вопросы возникали в моей голове. Наконец все стихло. Радио объявило "отбой воздушной тревоги", и мы, бледные и потрясенные, выскочили из дома. Впереди шел дядя Степа. Прежде всего мне бросились в глаза витрины зеркального магазина: они сияли, отражая синее небо. Целы были окрестные дома, деревья, даже плакат, наклеенный на заборе, где изображался Гитлер и претендент на русский престол. Дворник возбужденно тараторил:
- Ну и молодцы наши зенитчики… Лихо их чихвостили… Ну и молодцы!..
Мы взглянули на дядю Степу. Он сказал без выражения:
- Разрывы зенитных снарядов напоминают разрывы мелкокалиберных бомб. И специалисты ошибаются.
Он сразу засуетился, заспешил, попрощался со всеми за руку и стал похож на довоенного дядю Степу.
Мне шел шестнадцатый год. Мы учились в седьмом классе и слыли отчаянными ребятами.
- Слушай, - сказал мне однажды Витька Ниеды, - пошли на Большой с девчонками знакомиться.
- А как это? - удивился я.
- А увидим какую симпатичную и подойдем к ней - тары-бары…
- Не знаю… - протянул я.
У меня ничего подобного еще не было. Но все же я пошел с Витькой.
…И вот возле Лахтинской из булочной, прижимая к груди полбуханки, выпорхнула на вечернюю улицу девушка в синем берете. Тоненькая, она не шла, а скользила в толпе, и Витька шепнул:
- Давай…
Мы подошли к ней с двух сторон.
- Здрасти, - начал Витька.
Но она посмотрела не на него, а на меня, и, наклонив голову, спросила с вызовом:
- Что, хлеб отнять хочешь?
Я обалдел и воскликнул с предельной искренностью:
- Да нет! Просто познакомиться!
Она смягчилась:
- Ну так чего! Бери меня под руку…
Я сунул, обомлев, свою руку куда-то ей под мышку. Потом вспомнил о товарище и спросил:
- А ему можно?
Но насупленный Витька буркнул:
- Я и так…
Она шла со мной рядом, гибкая, юная, с охапкой светлых волос, выбивающихся из-под берета. Мы о чем-то говорили, но я не вникал в смысл слов, а лишь слушал журчание ее речи. Наконец до меня докатились слова.
- Ну, пошли ко мне…
- Куда? - недоуменно спросил я.
- Я с девчатами в общежитии живу.
- Хорошо, - сдавленным голосом сказал я, и мы с Витькой вошли вслед за ней в переднюю.
- Подожди, - улыбнулась она мне. - Я сейчас проверю, что там, - и, изогнувшись всей своей молодой статью, исчезла за дверью.
- Бежим! - прошептал Витька, дергая меня за рукав.
- Куда?
- Да отсюда… Тут все может быть…
И я малодушно выбежал вместе с ним.
В тот вечер я пришел домой, ошарашенный неожиданным приключением. Мои чувства, мысли будто сдвинулись во мне и не могли успокоиться.
У нас в гостях был дядя Степа. Он всегда был мне товарищем, и потому, когда мы остались вдвоем на кухне, я рассказал ему о происшедшем.
- Началось, - сказал дядя Степа.
- Что началось? - не понял я.
- Жизнь началась… Меня тоже в пятнадцать лет впервые девушка пригласила…
- Да ну! - удивился я.
Больше всего меня поразило то, что когда-то все это пережил и дядя Степа.
Учитель математики
Труднее всего в пятом классе мне давалась арифметика. Я мучился с задачками. Отец мой, инженер, быстро расправлялся с ними с помощью иксов и зетов, а я алгебры еще не проходил и должен был решать их арифметическим способом.
Когда утром с нерешенной задачей я шел в школу, у меня сосало под ложечкой. Учитель математики, Владимир Александрович, обладал свойством угадывать, у кого не сделано домашнее задание. Он несколько минут после звонка молча разглядывал класс, прохаживаясь между рядами, - седой, подтянутый, в черном неизменном костюме и неизменном галстуке бабочкой. Наконец, довольно потирая руки, говорил:
- Ну-с, молодой человек, посмотрим, сколь сильна с вас математическая жилка… Будьте любезны, к доске.
От его вежливости леденело в груди.
- Опять не сделали, - сокрушенно качал он головой, и его лицо выражало мировую скорбь.
Я его очень жалел в такие минуты. Разумеется, жалость испытывал, когда дело не касалось меня. Если сам стоял у доски, то мной овладевало чувство настоящей ненависти к нему. "Мучитель, - думал я, - ну, ставь двойку и отпускай…" Но Владимир Александрович продолжал качать головой и спрашивал:
- Как жить дальше будем?
Однажды я набрался смелости и сказал:
- Жить будем по-прежнему.
Он строго посмотрел на меня:
- Вы не глупый молодой человек, а изволите высказывать глупости. Вот так. Садитесь.
Но двойку мне в тот день не поставил.
В сорок первом году школу закрыли.
Владимир Александрович жил через дом от нас, и я его время от времени встречал. Он ходил все так же подтянуто и так же, как будто мы были в классе, спрашивал, увидев меня:
- Ну-с, молодой человек, как самочувствие?
Что я мог сказать - ведь он сам понимал, какое может быть самочувствие.
- Голод - не тетка, - отвечал я ему и грустно улыбался.
Он ежился, и я замечал, что Владимир Александрович очень постарел: морщины прорезали желтые щеки, глаза выцвели. Он странно улыбался:
- А помнишь, ты мне на уроке сказал: "Жить будем по-прежнему"? Вот и держись.
Однажды дворничиха пожаловалась маме:
- Если б не рабочая карточка, ушла б отсюда. Каждый день покойников вывожу. Сегодня еще поздоровкаюсь, а уж точно знаю, что назавтра везти на саночках. Учителя из двадцать третьего сейчас встретила, поглядела, а сама, грешная, думаю: тебя, щупленького, мне не тяжко будет выволакивать.
- Это какого же учителя? - спросила мама.
- Да сынка вашего учителя. Одинокий он. Еле хлеб отоварить смог вчера.
- Твой Владимир Александрович умирает, - сказала мне вечером мама.
- Да?
А что я еще мог сказать?
Мы жили, сами не зная, каким будет завтра. Варили из скудных пайков жидкий суп, сначала вычерпывали жидкость, а потом ели то, что осталось на дне тарелки. Создавали иллюзию двух блюд.
- Едва до булочной добрел, - снова сказала мама.
Она его немножко знала. Его фамилия была Мичурин.
И он приходился дальним родственником артистке Мичуриной-Самойловой. Мама моя, театралка, иногда беседовала с ним о спектаклях и актерах.
- Сходи-ка ты к Владимиру Александровичу, скажи, если хочет, пусть отдаст нам свою карточку и будет у нас с ним общий котел. Что мы едим, то и он - норма одна. А ему не хлопотно.
Почему так решила мама, я до сих пор не понимаю, а впрочем, мне не надо было понимать, - главное, что она так решила.
Я отправился к Владимиру Александровичу. Старик сидел перед раскаленной "буржуйкой" и совал в распахнутую дверку обломки венского стула. Он безразлично взглянул на меня:
- Ты?
Я, путаясь и сбиваясь, кое-как объяснил ему суть маминого предложения. На лице учителя отразились разные чувства: каждый день есть домашний суп - это заманчиво. Но как так взять и отдать карточки в руки подростка?
- Я подумаю, - сказал он.
- Тогда приходите сами к маме, - обиделся я.
Учитель заторопился:
- Нет, нет, ты меня не так понял. Возьми. Я очень уважаю вашу семью, очень…
Он достал старческими дрожащими руками из футляра очков карточки и протянул их мне. Глаза его напряженно следили за тем, как я прятал их в карман пальто.
- Проверь карман, не дырявый ли? - с тревогой спросил Владимир Александрович.
- Не дырявый, а сверху еще клапан, - успокоил я.
Он проводил меня до лестницы, и когда с улицы я посмотрел на окно, то увидел прижатое к стеклу лицо учителя, седые всклоченные волосы, страдальческий изгиб рта и почувствовал, в какой тревоге за свое неясное будущее пребывает он сейчас. Я помахал ему рукой, и он тоже судорожно замахал мне, словно желал этим жестом сказать что- то важное.
На следующий день мама налила в маленькую кастрюльку суп, обернула ее платком, чтобы суп не застыл на морозе, и я отправился к учителю.
Я сразу заметил, что он сидел у окна. Владимир Александрович закивал мне, и я прибавил шагу. Я еще поднимался по лестнице, когда наверху открылась дверь и, свесясь с лестничных перил, учитель сказал необычно возбужденно:
- Сегодня потеплело. Зима сдает.
- Вроде бы, - ответил я, хотя, конечно, ни черта не потеплело, у меня нос успел замерзнуть, пока я шел от дома К дому.
Он был светский человек, мой учитель, и пытался встретить меня непринужденно.
Я размотал платок и достал кастрюльку. Он снял крышку, запах горячего супа опьянил его.
- Подожди, - попросил он.
Он взял со стола ложку и стал есть, старательно перемешивая, обжигаясь, щурясь, причмокивая и не обращая на меня никакого внимания.
Когда все съел, облизал, как ребенок, ложку, встал и сказал торжественно:
- Спасибо. Передай матери, что я целую ее руки.
Его седая голова склонилась в безупречном поклоне.
Я стал носить ему суп каждый день. Однажды он меня спросил:
- Ну, а как арифметика?
Я удивился:
- Так ведь школа закрыта.
- Да. Ну, а ты хоть вспоминаешь ее?
- Нет, - честно признался я.
- Ну что же, - Он едва улыбнулся уголками рта. - Наверное, все же арифметика - не самое главное на земле. Есть другое…
- Ведь не каждый должен быть математиком, - подхватил я.
- Не каждый, - задумался он. - Главное, быть человеком… А хочешь, я займусь с тобой арифметикой дома?
Это был неожиданный вопрос. На секунду перед моими глазами пролетели все задачки с резервуарами и бассейнами, дрожь пронзила меня, но я видел перед собой такое открытое и дружеское лицо учителя, что смог лишь прошептать:
- Хочу…
Мама сказала:
- Это очень хорошо. По крайней мере тебе легче будет наверстывать.
Теперь вместе с кастрюлькой я носил завернутые в газету учебники и тетрадку, и учитель после каждого урока, огорченный моим тугодумием, утешал меня:
- У тебя светлая голова, просто тебе не хватает немножко фантазии. Ну представь: из резервуара вытекает… - И мы снова садились за стол, и еще полчаса моей жизни были отданы великой науке.
Весной за учителем приехал сын, капитан артиллерии, чтобы эвакуировать его через Ладогу.
Владимир Александрович пришел к нам домой, попрощался со всеми. Меня он поцеловал и протянул в подарок книгу в красном переплете с золотым тиснением. "Герой нашего времени"- прочел я и открыл наугад, - "Расставшись с Максимом Максимычем, я живо проскакал Терекское и Дарьяльское ущелье…"
Я уже не отрывался от книги. Среди блокадной жестокости, среди людской гибели и борьбы я часто, примостившись у "буржуйки", перелистывал книгу, перечитывал полюбившиеся мне эпизоды. Что-то новое, прекрасное, так непохожее на окружающее, входило в мою жизнь.
Владимира Александровича я больше никогда не встречал, но мне до сих пор бывает грустно оттого, что я приносил ему огорчения своими слабыми успехами в арифметике.
Макароны
Над нами, на втором этаже, жила молодая пара. Оба они работали в какой-то снабженческой конторе. Блокада словно не коснулась их, и они выглядели как до войны: щекастые, румяные, упитанные. Когда я смотрел на них, мне даже казалось, что их лица разрисованы, не верилось, что у людей сейчас могут быть такие.
Весной их арестовали. За спекуляцию. При аресте присутствовали участковый и двое понятых. У них нашли золото, картины мастеров голландской школы, китайский фарфор - драгоценности они приобрели за продукты. Но не это поразило воображение их соседей - когда к ним вошли, увидели на кухне зажженную керосинку. На керосинке стояла огромная чугунная сковорода, и белые толстые макароны румянились, издавая аромат…
- Вот грабители-то были, - удивлялись потом во дворе, - К ним входят, а у них макароны скворчат. Ведь правда, да, Дмитрий Иванович? - обращались к участковому.
Тот кивал головой и степенно, не по возрасту (был он молодой) подтверждал:
- Точно. Скворчали…
- А как вы с имуществом поступили? - спрашивали его.
- Описали. Оно музейное.
- Да не про то… Как с макаронами?
- Макароны? Они в опись не вошли… Точно… Решили сообща дворничихе отдать - у нее два пацана.
Потом мальчишки спрашивали Ваську, сына дворничихи:
- Ну, а как макароны?
- Мировые, - облизывался Васька. - Отродясь таких не ел… Румяные.
- А скворчали?
- Скворчали, а как есть начал, перестали…
- Вот грабители-то были, - повторяли мы вслед за взрослыми.
О драгоценностях никто и не вспоминал.
"Сухарь"
Я и мои товарищи не находили с ним общего языка. Он был долговязым, рыжим, кожа молочной белизны была густо усыпана веснушками. Руки с крепкими короткими пальцами тоже казались рыжими от множества мелких огненных волосков. Звали его Юрием.
Учился Юрий лучше всех в классе, его ставили в пример, но от этого он не обрел наших симпатий. Раздражала его безупречная аккуратность: брюки всегда отглажены, рыжие волосы точно расчесаны на пробор, курточка без единого пятнышка. В учебниках цветные закладки, как у девчонок. И главное - он не давал списывать. Вернее, давал, но делал при этом такое пренебрежительное и высокомерное лицо, что даже у самого равнодушного пропадала охота с ним связываться.
После уроков он сразу уходил. Только прозвенит звонок, он уже, сутулясь, скачет по ступенькам вниз, на боку болтается полевая потрепанная сумка с учебниками.
Война есть война, но мы жили все-таки как нормальные мальчишки: разъезжали на плотах по озерам ЦПКО, собирали желтоватый артиллерийский порох, слонялись по вечернему Большому проспекту… А он с нами никуда Не ходил. Мы его и звать с собой перестали - Сухарь, что с него возьмешь?
И вдруг наш Сухарь стал опаздывать на первый урок, не на много - минут на пять. Влетал в класс взъерошенный, раскрасневшийся. Сначала учительница только удивилась и ничего не сказала, но на третий раз потребовала объяснений. Он стоял, понурив голову, молчал.
- Ты гордость нашего класса, не годится тебе хромать с дисциплиной.
Однако Юрий продолжал опаздывать.
- Мне придется вызвать твою мать, - наконец сказала классная руководительница.
Можете себе представить наше любопытство: у Сухаря какие-то свои дела! Сухарь опаздывает!
Делая вид, будто ему абсолютно безразлично, Мишка Мамин спросил:
- А чем ты утром занят, правда? Физзарядкой, что ли?
- Ничем, - коротко ответил Юрий и отвернулся.
- Он шов на брюках наглаживает да зубочисткой по зубам наяривает, - заключил Мишка и, дурачась, вскинул руки и продекламировал с пафосом - Честь класса вовсе вам не дорога!..
- Паяц, - обронил Юрий, и быть драке, если бы мы их не растащили.
В школу я ходил обычно с Маминым. Заходил по дороге за ним. Однажды мы отправились в школу на час раньше, потому что были дежурными и надо было проверить, во всех ли классах есть мел, тряпки и т. п.
Нам было весело: апрельское солнце плыло над крышами, снова гугукали голуби, выплескивали клейкие листочки тополя. Шла весна сорок четвертого.
На улице попадались редкие прохожие. Неожиданно, свернув за угол, мы услышали равномерное шарканье метлы: "шшык… шшык…". Мы не поверили своим глазам: в дворницком переднике Сухарь шел по тротуару и сметал в кучу мусор. Он как заправский дворник подхватывал метлой бумагу, окурки, спичечные коробки, и вслед за ним стлался чистый и ровный асфальт.
Мы застыли на месте. Юрий словно почувствовал наши взгляды, обернулся и, ничего не сказав, снова с ожесточением повел метлой по панели.
- Ты что? - наконец выговорил Мишка.
Рыжий перестал мести и посмотрел на нас. Он смотрел спокойно и грустно и совсем не задавался:
- Мать больна, не встает, рабочую карточку надо…
Мы смутились. Ни в чем не были виноваты, а все равно встало неловко.
- Может, помочь тебе? - небрежно спросил Мишка.
Юрий сказал просто:
- Разве что дрова уложить во дворе. Мне одному не осилить до уроков.
- Давай, конечно! - обрадовались мы.
В то утро мы опаздывали все трое. Нам с Мишкой написали в дневниках, что сорвали дежурство по школе, а Юрию сказали, чтобы пришла мать.
…Несколько лет назад в газете среди фотографий физиков- лауреатов Ленинских премий я увидел знакомое лицо Юрия. Он вроде бы и не изменился, и мне показалось даже, что я различаю веснушки на его лбу и щеках.