- Здесь, за селом, расположен цыганский табор.
Локотенент поморщился.
- Цыгане?
- Да, домнуле. Это наши румынские цыгане. Прекрасные музыканты и веселый народ.
- Больно уж они грязны.
- Это ничего, домнуле. Мы их дальше передней не пустим.
- Да и воры они отъявленные. Еще стащут что-нибудь.
- А вы заставьте Семёна в наказание все время присматривать за ними.
- Ты мудр, как змий, Петре. Действуй.
В скором времени с музыкой было улажено. В передней шептались оборванные, неумытые и нечесанные цыгане-музыканты. Их было пятеро: два скрипача, два гитариста и один с бубном.
К назначенному часу все приготовления были закончены. В кабинете на столах, расставленных буквой "П" громоздились бутылки с цуйкой, ромом и самогоном, сифоны с зельтерской водой. Между бутылками и посудой музейного происхождения, в разномастных подсвечниках были установлены, по числу лет именинника тридцать четыре свечи.
Ровно в семь часов стали собираться гости.
Явился агроном Николенко, ставший одним из советчиков Анушку, начальник полиции Романенко, староста Фриц Шмальфус, полицай Антон Щербань из села Кумары и еще несколько человек.
Хозяин встречал гостей у порога, кланяясь легким кивком головы, выслушивал поздравления, принимал подарки и тут же, через Петре, отсылал их к себе в комнату. Гости шептались, рассаживаясь вдоль стен, на скамейки.
Не было только учителей. Время шло. Хозяин поминутно глядел на часы. Собравшиеся стали замечать, что именинник волнуется, начинает проявлять раздражение. Это порождало неловкость и растерянность присутствующих.
В восемь часов Анушку отозвал в сторону старосту и тихо, с деланным спокойствием, спросил:
- Фриц, правильно ли поставлено время на пригласительных билетах?
- Точно. Кроме того, я лично предупреждал всех, что ровно в семь, без опозданий.
- Так в чем же дело? Может, у русских опаздывание на званые вечера считается признаком хорошего тона?
Анушку произнес последние слова с нескрываемым раздражением. Это привело всех в замешательство. Хозяин заметил это и, чтобы сгладить неловкость, сделал знак музыкантам. Запели скрипки, задребезжали гитары, застучала по полу нога дирижера, отбивая такты тягучего танго.
Траян Анушку вышел на улицу. Над селом стоял тихий туманный вечер, только глухо изнутри доносились Рыдающие звуки цыганских скрипок да мерный цокот бубна.
Анушку обошел кругом все здание клуба. Всюду по-прежнему было тихо. Ему хотелось, чтобы на этом вечере были учителя. Собственно, из-за них он и затеял всю эту историю с именинами. И вот, получилось, что его приглашением пренебрегли. Конечно, он не допустит, чтобы его дурачили. Им это дорого обойдется, учителям. Он ощутил, как по спине поползли мурашки, неприятные, колючие, это был знакомый ему приступ ярости. Он готов был сейчас на любой поступок, но в его положении именинника и гостеприимного хозяина нельзя было выходить из себя. Нужно срочно придумать что-то такое, что могло бы ослабить напряжение нервов. Он быстро вошел в переднюю, молча ударил по лицу подвернувшегося под руку цыгана-гитариста.
- Фриц! - вызвал он старосту в переднюю. - Через десять минут все приглашенные учителя должны быть здесь. Скажи, что я приказал, иначе… - он поднес пистолет к лицу перепуганного старосты. - Ты меня понял, Фриц?
Было около десяти часов, когда появились "приглашенные" учителя.
Одетые во что попало, они пришли сюда будто не на званый вечер, а по вызову в жандармерию. Тихо входили, угрюмо и не кланяясь, останавливались у порога.
И хозяин встречал гостей не так любезно и радушно, как подобает в таких случаях. От его гостеприимства и внешней галантности не осталось и следа. Он стоял спиной к гостям, отвернувшись к окну. Царило гнетущее молчание. Никто из присутствующих не мог предположить, что будет дальше, но каждый был почти уверен - должно произойти что-то особенно неприятное.
Долго длилось это молчание, наконец именинник повернулся, прошелся взад-вперед по комнате и сердито глянул на присутствующих. Смешанное чувство унижения и гнева кипело в нем. Он пересилил себя и спокойно, как ему казалось, начал говорить:
- Господа, признаюсь, я не ожидал от вас такого нехорошего отношения к себе. Вы сегодня оскорбили не только дружественного вам румынского интеллигента, который хотел найти сегодня, вот за этим столом, духовное общение с русской интеллигенцией. Вы оскорбили офицера армии, которая освободила вас от большевиков, представителя королевской власти, под покровительством которой вам придется жить и работать в будущем. Сегодня вы навели меня на мысль о том, что нам придется искать для наших взаимоотношений иные, менее приятные формы Мы, конечно, их найдем Не знаю, господа, как вы, но я в тревоге за завтрашний день..
Анушку сделал большую паузу, затем демонстративно вздохнул и мрачно произнес:
- Но я готов все это забыть во имя сегодняшнего дня. А теперь - прошу к столу.
Гости двинулись, молча рассаживались за столом, от неловкости кашляли, зачем-то звякали приборами. И, казалось, не нашелся бы такой человек, который смог бы предположить, каким же образом и с чего начнется это "духовное общение" румынской и русской интеллигенции.
Именинник сел посредине стола, образующего вершину буквы "П". Некоторое время присутствующие молчали. Сам хозяин говорить не мог, он ждал, что начнет кто-нибудь из гостей. Он знал, что во все времена и у всех народов существует обычай: сначала поздравляют именинника, затем преподносят ему подарки, говорят приятные тосты за здоровье, благополучие и успехи, а уж потом пьют, танцуют, веселятся. Почему здесь не получилось? Неужели неприязнь сельских учителей к нему так глубока? Сквозь пальцы рук, подпиравшие голову, он искоса оглядел безучастно сидящих учителей, и волна ярости вновь хлынула на него. "Ничего, - подумал он, - не хотите по доброй воле, насильно заставлю, сотру в порошок". Ему захотелось крикнуть: "Я приказываю!", но подавив это желание, он сдавленным голосом выговорил:
- Прошу пить и… веселиться.
Полицай, агроном, староста подняли стаканы. Учителя оставались неподвижны.
- Я хочу видеть бокалы осушенными, - произнес Анушку, пытаясь улыбнуться, и поднял стакан.
Над столом поднялся агроном Николенко.
- Я предлагаю выпить за здоровье нашего дорогого начальника и пожелать ему всех благ.
- Вот это правильно! - воспрянул совсем было скисший Романенко. - А то сидят, как на похоронах.
- Зер гут, - брякнул Шмальфус и чокнулся с агрономом.
Недружно звякнули бокалы, кое-кто выпил. Некоторые из учителей приподняли бокалы, иные поднесли к губам, но, не выпив, поставили обратно.
- Господа учителя, пейте, что вы в самом деле, - тихо уговаривал Фриц.
Романенко нагнулся к пожилому учителю Еременко, любителю выпить.
- Некрасиво поступают учителя. Разве так можно? Все-таки власть, обидится, может выйти неприятность. Начните хоть вы, Савелий Викторович.
- Вот, вот, - подхватил Шмальфус, услышавший разговор, - по вашему методу, Савелий Викторович, с пивком.
Еременко поднял свой стакан, глотнул и… поставил обратно.
Тост за здоровье именинника не был поддержан учителями. Они сидели в полном молчании, неподвижно, словно закованные в кандалы.
Стенные часы глухо пробили одиннадцать.
Анушку поднес к губам бокал. Заметно дрожала его рука. Он выпил цуйки, запил зельтерской, налил рому, выпил, снова запил зельтерской и, расстегнув ворот мундира, вышел из-за стола.
- Петре! Объяви всем присутствующим, что вечер окончен, - сухо приказал он и ушел к себе в комнату, хлопнув дверью.
Гости стали расходиться. Первыми дружно поднялись и покинули стол учителя, за ними вразброд расходились остальные. С грустью покидали переднюю цыгане-музыканты, пожирая яства на столах голодными глазами.
Через полчаса в жандармерии было тихо. Анушку вышел из комнаты. Лицо его было багрово от выпитого вина и возбуждения. В передней лихо храпел Петре. Именинник сел на свое прежнее место и мрачно оглядел столы. Оплывали догорающие свечи, от порывистого дыхания дрожали язычки пламени, их отражения плескались в невыпитых бокалах, плясали в чесночном соусе, барахтались и вязли в застывшей чорбе.
Локотенент выпил еще бокал цуйки и тяжело опустился на стол. Он долго сидел, обхватив голову руками, как бы стараясь удержать расползающиеся мысли. Хмель путал в голове все происшедшее в этот вечер. Через некоторое время он открыл глаза и огляделся. В синем дыму нелепо качались предметы, сдвигались с мест, двоились и троились, теряя свои очертания. Анушку попытался сосредоточить взгляд на каком-нибудь предмете и выбрал стенные часы. Но и те, ему казалось, двигались, цифры прыгали, а стрелок получалось так много, что нельзя было угадать, какие из них настоящие.
И вдруг все эти бесчисленные стрелки сдвинулись и исчезли. Остались только две, опущенные вниз, в сторожу, точно усы на широком скуластом лице. Да, да, темные усы, а под ними рот, растянутый в злую усмешку. И настолько знакомым показалось ему это лицо, что он отшатнулся назад. Он стал рыться в помраченной вином памяти, где же он встречал это лицо, и не раз. И вдруг… о, ужас!
Он чувствует, как хмель проходит, возвращая расстроенную память. И встают картины. Одно за другим мелькают села, люди, точь-в-точь вот с такими же вислыми усами и всегда враждебными глазами. И это лицо, что было сейчас на стене, вдруг приняло какое-то необычайно страшное выражение: брови грозно нахмурились, губы сжались в тонкую, злую змейку. Анушку зажмурился, тряхнул головой, стараясь отогнать навязчивый призрак. Но лицо преследовало его. Наконец оно отделилось от стены и двинулось.
Траян Анушку в ужасе выскочил из-за стола и, выхватив пистолет, выстрелил в надвигающийся призрак.
Через секунду в дверях стоял перепуганный Петре и смотрел, как посреди комнаты его начальник в исступлении топтал ногами стенные часы.
Глава 12
МЫ - КОМСОМОЛЬЦЫ
Сегодня у Парфентия собираются близкие товарищи.
Сгущаются сумерки. В сарае темнеет. В дальнем углу, невидимая, хрустит сеном корова. В ближнем от дверей углу белеют две жердочки - насест, память о курах, съеденных непрошенными гостями.
Дверь сарая прикрыта неплотно, можно просунуть ладонь ребром. Парфентий внутри у двери. Он встречает приходящих.
Из-за угла осторожно вышел Дмитрий Попик. Он зорко огляделся и тихо бросил в щелку:
- Парфень!
Дверь слегка приоткрылась.
- Заходи.
Большой, слегка сутуловатый Дмитрий шагнул в темноту хлева.
- Привет.
- Как вырвался? - спросил Гречаный.
- Не спрашивай! - Митя глубоко и шумно вздохнул. - Со скандалом ушел.
- Беда тебе с твоим батьком, - сочувственно сказал Парфентий.
- А ну его! Видно, придется без отцовского благословения топтать партизанские тропки. - Митя взял друга за плечи и притянул к себе. - Ты понимаешь, Парфень, батько видит, что мы, хлопцы, хороводимся, и боится. Следит за мной, глаз не спускает. А последнее время он мне совсем запретил ходить по вечерам.
- Но же не знает, куда ты уходишь?
- Он видит, что мы неспроста собираемся, шушукаемся да таимся от них. Разве они не понимают? Все понимают, и мой, и твой. Я не раз видел, как твой батько подмигивал нам, когда мы от него хотели замять секретный разговор. Только твой отец по-другому смотрит на все это. Но, Парфень, могу ли я остаться в стороне? Это значит изменить нашему делу. Да и время сейчас такое, что в стороне оставаться нельзя: либо за, либо против. Так ведь?
Парфентий признательно пожал руку товарища. Он понимал, что нелегко было Мите, вопреки желанию отца, продолжать опасное дело.
- А не напортит нам твой батько?
- Не думаю. А что дальше будет - неизвестно. Он как-то на днях пригрозил мне, что пожалуется начальнику жандармерии.
- Неужели отец родной может…
- Борьба, Парфень. Тут не считаются, сын ли, сват или брат. Как было в гражданскую войну? Отец у белых, сын у красных, родные, а враги.
- Это верно, - подтвердил задумчиво Парфентий. Он любил умного, рассудительного Митю за его товарищескую честность, несколько дерзкую прямоту во всем. С детства Митя не терпел лжи и трусости Добрый и мягкий по характеру, он обладал большой силой воли и упорством. Эти качества Парфентий высоко ценил в товарище.
Историю взаимоотношений Дмитрия с отцом Парфентий знал хорошо.
Отец Мити, Никифор Попик, был когда-то богатеем на селе. В годы, когда по советской стране широко развернулась коллективизация, семью Никифора Попика, вместе с другими такими же семьями, раскулачили. Мите было тогда шесть лет. Он не понимал еще, почему у них забрали четырех лошадей, трех коров, свиней, инвентарь, имущество. В семье было горе. Митя плакал вместе с матерью и всем своим маленьким сердцем разделял злобу отца.
Потом Митя пошел в школу. Первое время он дичился товарищей, питая к ним враждебные чувства, внушенные отцом. На уроках садился подальше, на переменах не принимал участия в играх.
Время шло. Школьная среда влияла на Митю. Постепенно он становился общительней, чувство отчужденности исчезало. А вскоре кипучая школьная жизнь захлестнула его шумной волной.
За школьной партой Дмитрий Попик постиг, зачем взамен старого в жизнь крестьянства вошел новый колхозный строй. В степь, на смену тяжкому ручному труду, пришли машины. Их веселый гул и спорая работа волновали Митю. Словно зачарованный, забыв обо всем на свете, он бежал рядом и смотрел, как шесть лемехов тракторного плуга вздымали могучие пласты земли, с шумом переворачивали их, укладывая ровными грядами.
- Тату, вот красота! Сразу сколько захватывает! Это, наверное, двадцать волов нужно, а то и все пятьдесят. А борозда какая глубокая, тату! Аж по самое колено, - задыхаясь от восторга, рассказывал Митя отцу как-то за обедом.
Отец перестал есть, уставился на сына холодными глазами и коротко сказал:
- Ешь, не разговаривай.
Однажды Митя пришел из школы домой счастливый, сияющий, с красным галстуком на шее.
- Мама, тату, я стал пионером, - заявил Митя, с гордостью погладив на груди галстук.
Отец косо посмотрел на сына и что-то проворчал. Митя взглянул на мать, ища её защиты. Мать растерянно мялась, не зная, что сказать. Сына любила, мужа боялась. Одна сестренка Танюша пришла в восторг и кричала:
- Ой, Митька пионер! Красиво как! Скоро и я…
Для Мити все радости были в школе. А дома он замыкался, уходил в свои уроки. Он видел, что отец ко всему, что радовало сына, относился или холодно, или открыто враждебно.
И так постепенно Дмитрий отходил от отца все дальше и дальше. Школа становилась для него родной семьей, а дом - местом, где обедают и спят.
Шестнадцатилетний Дмитрий Попик был принят в комсомольскую организацию своей школы.
Комсомол воспитал в нем чувство дружбы и коллективизма.
Комсомол привил правильное понимание жизни. Комсомол породил крылатую мечту стать строителем человеческого счастья.
Дмитрий видел вокруг себя большую комсомольскую семью, дружную и шумливую, как пчелиный улей. Это стало его опорой. Мальчик убеждался, что отец неправ. Отсюда и разлад с отцом, не желавшим понять сына, пошел еще дальше.
Часто у отца с сыном возникали столкновения. Первое время Митя горячо и упорно пытался доказать отцу, что жизнь меняется, идет к лучшему, и ничем не остановить её бурного движения. Но отец не хотел вникнуть в убеждения сына-комсомольца. Он раздражался, выходил из себя, понося все, что для Мити было "святая святых".
Когда в Крымке появились "новые хозяева", Попик-отец заметно оживился. Он надеялся, что снова станет богачом, что оккупанты ему, обиженному большевиками, окажут особый почет. Никифор Попик стал добиваться и добился назначения его бригадиром в трудобщину. С односельчанами, бывшими колхозниками, он обращался грубо, делал это у начальства на виду, рассчитывая, что в конце концов станет сельским старостой.
Одно заставляло Никифора волноваться. Его преследовала боязнь, как бы родной сын не испортил все дело. Он стал ревниво и пристально следить за Дмитрием. Запретил уходить из дому, общаться с бывшими школьными товарищами.
- Тебе с этими бандитами нечего якшаться, - говорил он в моменты спокойного разговора с сыном. - У Парфентия Гречаного и отец такой же непутевый. Спокон веку ни кола, ни двора. В гражданскую где-то в партизанах шлялся. Потом тут в колхозе все старался, сознательность свою показывал, активничал. Нам, сынок, с ними, голодранцами, не по пути. У нас с тобой своя жизнь должна теперь начаться.
Митя чувствовал, как отец становится для него все более чужим, далеким и враждебным. Ему даже как-то неприятно было, когда однажды отец назвал его ласкательно "сынок".
Сегодня Митя на протесты отца прямо заявил, что уйдет в Саврань, если тот будет запрещать ходить к товарищам.
- Пусть что хочет делает, а я буду делать свое, - сказал Митя, нащупывая впотьмах лестницу, ведущую на чердак.
Парфентий остался внизу встречать остальных. Всякий раз он скупо приоткрывал дверь, жал холодные руки товарищам и коротко говорил:
- Полезай на горище.
Полю Попик он проводил сам и там зажег свечку. Дрожащее пламя скупо осветило оживленные лица собравшихся.
- Да у тебя тут ковры настелены, - заметил Миша Клименюк, приподняв угол дерюжки, разостланной на соломе.
- Чтобы не спалить сарай. Он у меня незастрахован, и фашисты не выплатят за него.
Все дружно засмеялись.
- Т-ш-ш-шшш… тише. Подпольщикам не положено громко смеяться, - заметил Парфентий.
И после этих слов каждый подумал, что он теперь подпольщик и должен быть постоянно осторожен и предусмотрителен. И в этот момент обшей тишины нивесть откуда на чердак проникли звуки позывной. Все притихли и замерли зачарованные. Откуда-то снизу тихо, но отчетливо лилась, нежно вибрируя, знакомая мелодия "Песни о Родине". - Что такое? - прошептал кто-то. - Откуда? Переглядывались в недоумении. Каждый думал, что это только ему кажется.
Но нет, мелодия лилась, расходилась, наполняя тихую чердачную полутьму.
- Она самая - широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек.
- Тише, Юра, дай дослушать, - шепнул Митя.
- Москва, - мечтательно и нежно прозвучал в тишине голос Полины.
- У тебя радио, Парфень?
- И молчал до сих пор!
Но Парфентий сам был удивлен больше других. Наконец мелодия оборвалась. Послышалось сухое хрипение микрофона и… тишина.
- Это где-то внизу, - заметил Миша.
- Я спущусь, узнаю, - сказал Парфентий. Минуту спустя Парфентий взобрался наверх, таща за собой Андрея Бурятинского.
- Вот он сам приемник явился.
И все сразу вспомнили, что Андрей еще в школе был замечательным звукоподражателем. Он, бывало, на школьных вечерах имитировал множество звуков, изображал то жужжание пчел, то шум поезда.