- Да, понимаю. - Она сказала это, как-то отстранение, тут же встала, подошла к распахнутому окну и долго смотрела на улицу, в совсем сгустившуюся темноту и прислушиваясь к окутавшей городок тишине, затем медленно повернулась к Валерию. - Да, я все понимаю, - повторила она. - Ты хочешь, чтобы я пошла к Мезенцеву. К тому самому Мезенцеву, который, по твоим же словам, думает только о своей шкуре и бабах. И о котором не без основания говорят, что он не пропускает ни одной юбки, чтобы не попытаться зацепить ее и уволочь в укромное местечко. Ты отдаешь себе отчет в том, что он может предложить мне в обмен на согласие удовлетворить нашу просьбу? Разве ты не знаешь, почему он живет один, почему от него ушли и первая, и вторая жена? Да только потому, что не смогли жить с этим развратником, об этом чирикают все воробьи на крышах, только Мезенцеву наплевать на их чириканье и на людскую молву.
- Зачем все преувеличивать, - глухо сказал Валерий. Помолчал, помолчал и, вздохнув, добавил: - Ну что ж, значит, такая уж моя судьба. Я просто не видел другого выхода…
Взглянув на его низко опущенную голову, на то, как он отрешенно смотрел в какую-то точку у себя под ногами, Вероника снова подсела к нему, спросила:
- Скажи, ты уверен, что Мезенцев действительно может помочь? Это действительно в его силах?
- Да. Это действительно в его силах.
Они не сказали больше друг другу ни слова. Вероника подошла к платяному шкафу и с каким-то остервенением начала сдергивать с вешалок одно свое платье за другим и швырять их куда попало. Наконец выбрала то, что ей было нужно, переоделась, взбила волосы, чтобы они казались пышнее и, не глядя на Валерия, решительно направилась к двери. Он, не поднимая головы, исподлобья смотрел на нее, но она ни разу на него не взглянула. Как будто его здесь и не было. А когда за нею захлопнулась дверь, Валерий вскочил и подбежал к окну.
- Вероника! - крикнул он. - Вероника!
Он и сам не знал, зачем окликает ее. А вдруг она вернется - что он ей скажет? Что?
Но она не вернулась. Лишь на мгновение в свете тусклого уличного фонаря мелькнуло ее розовое платье и тут же скрылось в темноте, словно за Вероникой задернулась плотная непроницаемая штора.
5
Валерий взглянул на часы. Половина второго ночи.
А ее все нет. Она до сих пор там, у Мезенцева. Она и Мезенцев - только вдвоем. Им спешить некуда. Они не знают, как он мечется тут в своей комнатушке, как проклинает ту минуту, когда в его голове зародилась эта сволочная мысль упросить Веронику идти к Мезенцеву.
А почему она согласилась? Почему не отказалась? Не так уж он и настаивал, просто сказал, что у него нет другого выхода. А она только для виду поломалась и тут же начала собираться. Надела самое красивое свое платье и побежала. Настоящая, преданная жена лучше бы околела, но не пошла бы к этому гаду.
Он бросился на диван, уткнулся лицом в подушку, как зверь, заскрипел зубами. Одна за другой омерзительные картины вставали перед его глазами. Они там, наверняка, смеются над ним, обзывают его трусом, снова смеются, Вероника давно уже сидит на коленях у Мезенцева, тот обнимает се, целует, потом гасит свет и на руках несет в постель… Шлюха! Проститутка!..
"Какой же я болван, - вскакивая и опять начиная метаться по комнате, отшвыривая ногами все, что встречается на пути, думал Валерий. - Какой же я болван! Ведь они там настолько снюхаются, что Мезенцев может предложить Веронике: "А пускай твой муженек отправляется на фронт, я тебя в беде не оставлю. Разве нам плохо будет вдвоем?.." И она ведь может согласиться - от нее всего можно ожидать, раз она так легко согласилась отправиться в логово к этой сволочи. Да и чем черт не шутит, вдруг они давно уже за моей спиной крутят любовь. Разве я не видал, как Мезенцев прижимал ее к себе на танцульках, а она строила ему глазки?.."
Неожиданно у него мелькнула мысль: ему надо сейчас же бежать туда, вломиться к Мезенцеву и застать их на месте. Что он потом сделает, будет видно, главное застать, поглядеть на них, как они перепутаются, как заскулят, как начнут лепетать что-нибудь невразумительное в оправдание.
Валерий и китель уже набросил на плечи, и форменную фуражку водрузил на голову, уже и к двери направился, готовясь отправиться в путь, но вот остановился, точно вкопанный, словно и забыл о чем думал минуту назад. И снова перед глазами мелькнула все та же картина, которую он видел не раз: горят, взрываются, один за другим падают на землю наши истребители, а в небе кружатся и кружатся "мессершмитты", их такая тьма-тьмущая, что и не пересчитать. Вечная слава и вечная память погибшим героям лейтенанту Геннадию Бореву, лейтенанту Павлу Игнатову, младшему лейтенанту Петру Сокольникову и младшему лейтенанту Виктору Воронину…
Вечная слава им и вечная память… И еще далекий, словно из-под земли, печальный голос: "И вечная слава и вечная память летчику лейтенанту Валерию Трошину…"
Он закрыл глаза, прислушиваясь к этому голосу и что-то вроде судороги пробежало по телу. Снова, сбросив китель и, швырнув в угол фуражку, он тяжело опустился на диван, так тяжело, что ему показалось, будто его неожиданно сковала болезнь. И в это время в комнату вошла Вероника.
Она вошла совсем тихо, остановилась у самой двери и долго стояла не шелохнувшись, глядя не на Валерия, а куда-то в сторону, лицо ее было бледным и, как показалось Валерию, страшно усталым, и такая же, страшно усталая не то полуулыбка не то полугримаса, трогала ее губы. А Валерий впился в нее взглядом, ему сейчас было наплевать на ее усталость и на полуулыбку или полугримасу, он ждал от нее слов, которые должны были решить его судьбу. Ждал, но боялся спросить у нее, потому что если она скажет:..
- На фронт отправится Федор Ивлев. А ты остаешься… И - больше ни слова.
Несколько мгновений Валерий продолжал сидеть молча, точно до него не сразу дошел смысл этих, снимающих с него непомерную тяжесть, слов, потом сорвался с места и бросился к Веронике. Он уже и забыл, как всего несколько минут назад метался вот по этой самой комнате от дикой ревности, как ненавидел Веронику и про себя обзывал ее непотребными словами. Все забыл. Перед ним стояла женщина, принесшая ему избавление от того страшного и неизведанного, которое его ожидало, и он готов был боготворить ее, готов был упасть перед ней на колени. Правда, он не мог понять, почему Вероника не испытывает в эту минуту такой же радости, какую испытывает он сам, но это, подумал он, происходит, наверное, потому, что Вероника еще до конца не осознала, что для них обоих значат ее слова: "На фронт отправится Федор Ивлев. А ты остаешься…" А ты остаешься…
Он, пытаясь обнять ее, протянул к ней руку, однако Вероника неуловимым движением отстранила ее, отстранилась от него и сама, словно его прикосновение к ней было для нее неприятным или даже противным. Но он ничего этого не уловил, и тогда она тихо, но твердо сказала, не скрывая отчужденности в голосе:
- Не трогай меня.
И только тут он заметил, что она явно нетрезвая. Заметил не только потому, что вдруг уловил исходящий от нее запах алкоголя. Он увидел, как Вероника, оттолкнувшись от двери, пошатнулась - и раз, и другой, как она, остановившись посреди комнаты, сделала такой жест рукой, будто вновь от него отстраняясь, и повторила:
- Слышишь, не трогай меня!
Он не обиделся, а может быть, сделал вид, что не обиделся, вдруг засуетился, достал из шкафа бутылку вина, два фужера, плитку шоколада, печенье, выложил все это на стол, пригласил:
- Вероника, милая, давай же отметим все это. Давай выпьем, сам Бог велит выпить за…
Она не дала ему договорить:
- Спасибо, я уже достаточно выпила. Там. У Мезенцева.
Он фальшиво засмеялся:
- Ну и что ж… Какое это имеет значение.
- Вот как?! Для тебя это не имеет значения?
- Слушай, Вероника, почему ты разговариваешь со мной таким тоном? Я ничего не поникаю.
До сих пор она старалась не встречаться с ним взглядом, но сейчас посмотрела на него в упор и не сказала, а выкрикнула:
- Врешь! Ты все понимаешь. Ты все прекрасно понимаешь! И не строй из себя младенца-несмышленыша.
- О чем ты говоришь, Вероника?
- Все о том же. И знаешь что? Давай прекратим. Я устала. И хочу спать. Устраивайся на диване. Я хочу спать одна…
Глава вторая
1
Капитан Мезенцев сказал:
- Я понимаю, Ивлев, не так-то просто привыкнуть к мысли, что надо расстаться с женой, с друзьями, но война диктует всем нам свои законы, и как ни тяжело, приходится с ее законами считаться… И все равно привыкнуть к такой мысли очень и очень не просто.
Лейтенант Ивлев ответил:
- А я не сегодня свыкся с мыслью, товарищ капитан, что многие из нас давно уже должны быть там. Кто же, как не мы…
Начальник штаба несколько раз кивнул головой:
- Да, да, лейтенант, вы правы. И я рад, что вы все понимаете правильно.
Мезенцев неплохо разбирался в психологии людей. Что ему в этом помогало, сказать трудно. Вернее всего, необыкновенная его наблюдательность. "Чужая душа - потемки? - думал он… - Ерунда. Никаких потемок нет. Надо только как следует всматриваться в глаза человека в необычную для него минуту. И там ты все увидишь: что-то в них обязательно мелькнет, необходимо лишь вовремя уловить это "что-то"".
И он многое улавливал. Вот, например, летчик Трошин. О нем говорят: "Храбрец, необыкновенно мужественный человек…" А Мезенцев, не высказывая своих мыслей вслух, думал: "Чушь! Никакой он не храбрец и ничего в нем мужественного нет. Скорее всего - трус".
Почему он был в этом убежден? Не раз и не два, когда капитан Мезенцев зачитывал приказ об откомандировании того или иного летчика в действующую армию, он невольно бросал взгляд на лейтенанта Трошина, пристально вглядываясь в его глаза. И видел, как в них мелькала если и не откровенная радость, то чувство огромного облегчения: "Слава, мол, Богу - не меня, пронесло и на этот раз…" Усмехаясь про себя, Мезенцев думал: "Назови я сейчас его фамилию, у этого храбреца задрожат колени…"
Не кривя душой, о себе Мезенцев тоже не мог сказать, что он сам обладает необходимым мужеством… Нет, в этом он стоит рядом с Трошиным. Но Мезенцеву надо было отдать должное: к таким, как Ивлев, он испытывал чувство искреннего восхищения. Вот они приходят к нему: выслушивают приказ об откомандировании в действующую армию, он вглядывается в их лица, пытаясь уловить в них растерянность, смятение, страх, а они спокойно без всякой рисовки говорят: "Кто же, как не мы?" А у многих на лицах написано еще и другое: "Наконец-то! Пришел и мой час избавиться от унижающего меня чувства, которое не дает покоя: почему я до сих пор здесь, когда там дерутся и гибнут другие!"
Он спросил:
- Вы рады, что отправляетесь на фронт?
Ивлев пожал плечами:
- Я знаю, что оттуда не всем нам суждено вернуться. А кому же хочется умирать? Но есть вещи похуже смерти.
- Вы так думаете? Что же, по-вашему, может быть хуже смерти? Ведь после нее ничего не остается.
- Остается! - твердо проговорил Ивлев. - Память.
- Кое-кто говорит, - сказал Мезенцев, - что мертвому память ни к чему. Он ничего не услышит и ничего не почувствует. Я, конечно, так не думаю. Недаром же древние говорили, будто душа человека не умирает до тех пор, пока умершего человека кто-то вспоминает. А потом все предается забвению.
Ивлев промолчал. Ему не хотелось разговаривать с Мезенцевым. Он слишком хорошо знал начальника штаба эскадрильи и не верил ему. "Я, конечно, так не думаю", - говорит Мезенцев. Врет. Это видно по его глазам. Они у него насквозь лживые и трусливые. Но в конце концов наплевать Федору Ивлеву на Мезенцева, ему сейчас не до него. Для Федора Ивлева сейчас главное - Полинка. Для нее разлука с ним будет страшным ударом. Как она перенесет этот удар? Полинка часто ему говорила: "Знаешь, Федя, я, наверное, не совсем нормальный человек. Вот ты уходишь утром на полеты, я остаюсь одна и только и делаю, что поглядываю на часы: скоро ли ты вернешься. А минуты тянутся так медленно, так невыносимо медленно, что мне хочется самой переводить стрелки часов вперед, словно это чему-то поможет. Ну скажи, нормальный человек может быть таким?.. Зато, когда я, выглянув в окно, вижу, как ты идешь домой, начинаю приплясывать от радости, словно пятилетняя девчонка…"
Да, Полинка. С той самой минуты, когда ему сказали об откомандировании в действующую армию, Федор ни о чем другом, как о Полинке, думать не мог. Он почему-то начинал представлять ее то маленькой беззащитной девчушкой, которую хотелось взять на руки и крепко прижать к себе и говорить ей какие-то ласковые слова, утешать ее, успокаивать точно ребенка, предчувствующего беду; то она виделась ему вдруг постаревшей от горя женщиной с внезапно поседевшими прядями волос, с лучиками морщинок у печальных глаз, и тогда Федор весь сжимался от боли и далее встряхивал головой, чтобы избавиться от этого видения.
Так уже повелось, что когда кто-то из летчиков отправлялся на фронт, на аэродроме собиралась вся эскадрилья, капитан Шульга произносил короткую напутственную речь, по-отечески обнимал этого летчика, потом один за другим подходили к нему командиры звеньев, инструкторы, механики, пожимали руки, похлопывали по плечу: "Ну, смотри там, не подкачай!", "Давай быстрей кончай войну и возвращайся", "Будешь драться с фрицами, помни: тебя прикрывает вся наша эскадра…", "Привет Гансу, которого первым вгонишь в землю…", "Не скучай, скоро там увидимся…" шутили, смеялись, балагурили, а в глазах - немой тревожный вопрос: "Доведется ли увидеться?.."
Полинка стояла рядом, ни на мгновение не отпуская руку Федора, ни на секунду не отрывая от него взгляда: наверно, не так уж скоро ее Федя и вернется, ей надо запечатлеть в памяти каждую его черточку, каждое его движение, голос, все, что с ним связано, она потом будет все это видеть во сне и наяву до тех пор, пока он вернется, откроет дверь и скажет, улыбнувшись такой улыбкой, которой больше нет ни у одного человека на белом свете: "А вот и я, Полинка. Небось, заждалась?.."
Она не плакала. И даже особенного горя не было написано на ее лице, будто и не на войну уходил ее Федор, а в какую-то длительную командировку, где ничего страшного его не ожидает и не может ожидать, Грустно, конечно, печально, тоскливо будет без него на сердце, да что поделаешь - служба есть служба, никуда от этого не уйдешь.
И почти все удивлялись: что ж это такое происходит с Полянкой Ивлевой? Такая любовь, такое удивительное сердечное чувство, а тут вдруг - и слезинки не выкатилось из глаз, и стона боли не выдавила из груди, и на лице не увидишь особого страдания? Она что, не понимает, куда отправляется ее Федор?
Пожалуй, лишь капитан Шульга до конца понимал Полинку. Великая вера живет в душе этой женщины, думал он. И нет такой силы, которая даже на миг поколебала бы в ней эту веру. Разве может она представить себе, что самый близкий ей человек уйдет из ее жизни навсегда? Между Полинкой и Федором есть что-то большее, чем их любовь, у них - одна жизнь на двоих, только одна жизнь, ее нельзя разделить на две части. Полинка знает об этом, отсюда и ее великая вера…
Полинка вдруг оторвалась от Федора и стремглав помчалась подальше от стоянки самолетов туда, где поле не было вытоптано и августовское солнце еще не иссушило землю. Все смотрели на нее молча, еще ничего не понимая, смотрели на Полинку, как на человека, который от отчаяния и сам не знает, что делает, и лишь на лицах Федора и капитана Шульги не было никакого недоумения, будто они одни знали, что именно задумала Полинка.
Она же опустилась на колени и начала по одному рвать реденькие, но не успевшие увянуть, какие-то сиреневые, полевые цветочки, и когда в руке у нее уже оказался небольшой букетик, она так же быстро вернулась к Федору, разделила этот букетик на две половины, одну из них протянула ему, другую оставила себе.
- Не выбрасывай, Феденька, даже тогда, когда они совсем завянут. И я не стану выбрасывать. А когда вернешься, мы соединим их вместе. Хорошо? - улыбнулась так, что Вероника, издали глядя на нее, подумала, что вот сейчас Полинка и разрыдается, но та лишь на минуту крепко прижалась к Федору и трижды поцеловала его.
- А теперь иди. И помни, что я буду ждать тебя каждый день и каждую ночь.
Федора должен был везти на учебном самолете командир звена Остапов - на базовый аэродром училища, где соберутся направляемые на фронт летчики со всех эскадрилий. Оттуда их всех вместе отправят к месту назначения. И вот уже Остапов и Федор заняли свои места, запущен мотор, моторист убран из-под колес шасси колодки, и машина порулила на старт.
Взлет, растаявшие клубы пыли на взлетной полосе, прощальный крут над аэродромом - и самолет исчез в нависшей над тайгой полупрозрачной дымке. Может быть, минуту, может, две люди стояли словно в сковавшем их оцепенении, стояли до тех пор, пока командир эскадрильи капитан Шульга, и сам будто очнувшись от забытья, не подал команду:
- По самолетам!
Начинался обычный день работы инструкторов с будущими летчиками.
Говорят, время летит, как каменный стриж.
Командир эскадрильи капитан Шульга никогда не видел каменного стрижа, не ведал, что это за птица и с какой скоростью она прочерчивает небо в полете, но время, прошедшее с того августовского дня, когда лейтенант Ивлев улетел на фронт, для капитана Шульги не казалось ни быстротекущим, ни застойным. По-разному уходило время. Оно то и вправду мчалось с сумасшедшей быстротой, то вдруг точно бы останавливалось, замирало, не продвигаясь вперед ни на мгновение, и капитан Шульга терял ему счет. Дни были похожи один на другой, как однолетки - кедрачи в недалекой тайге, и лишь изредка, когда случалось какое-нибудь происшествие - небольшая авария по вине допущенного к самостоятельным полетам курсанта, нарушение дисциплины, откомандирование очередного летчика в действующую армию - ненадолго выбивало капитана Шульгу из обычного ритма жизни; но в последнее время он стал относиться ко всему, что происходило в эскадрилье, с удивлявшим его самого равнодушием. И это путало старого летчика, потому что раньше все этому подобное он воспринимал болезненно, все принимал близко к сердцу. Жена, Лия Ивановна, спрашивала:
- Что с тобой происходит, Петр? Откуда такой наплыв апатии? Ты перестаешь быть самим собой. Мне-то ты можешь все объяснить по-человечески?
Он садился в старенькое, обтянутое выцветшим от времени бархатом креслице, закуривал и в свою очередь спрашивал:
- А разве ты сама не понимаешь? Разве ты не видишь, как мне тяжело смотреть в глаза тем людям, чьи близкие один за другим уходят на фронт, а я… Командовать эскадрильей может любой мой командир отряда или даже звена, и ничего от этого не изменится. Ничего! Все будет идти своим чередом. Так почему же, черт побери, меня до сих пор здесь держать!
Лия Ивановна присаживалась на подлокотник креслица, обнимала мужа.
- Разве ты в чем-нибудь виноват перед людьми? Сколько раз ты обращался с просьбой, чтобы тебя здесь не держали… Твоя совесть чиста. Это скажет любой, у кого бы ты ни спросил.