Капитан Шульга пожимал плечами. Нет, Лия его не понимает. Перед кем чиста его совесть? Перед людьми? Может быть. Но для него этого мало. Ему надо, чтобы его совесть была чиста перед самим собой. А этого нет. И не будет до тех пор, пока он здесь. Больше того, если уж говорить о совести, то капитан Шульга не считает ее чистой перед своим отечеством, которое он не защищает в самое трудное для него время. Он не говорит об этом, потому что не любит высокопарных слов. Но это в его душе…
А Лия Ивановна, успокаивая мужа, про себя молила Бога, чтобы ее Петр как можно дольше оставался рядом с ней. Она не смогла бы так, как Полинка Ивлева, безмерно верить, что снова с ним увидится. Слишком прожорлива это война, слишком много ей потребуется жертв, чтобы она насытилась.
Ей представилась какая-то страшная карусель воздушного боя, в которой крутятся, крутятся, один за другим вспыхивают, горят и падают истребители.
До Андрея Денисова, которого Лия Ивановна тоже называла Денисио, она не слышала таких слов: "Карусель воздушного боя".
Денисио привез их из Испании, где дрался с фашистами на таком же "ишачке", на каком летает и сейчас. Денисио рассказывал:
- Нас там было значительно меньше, чем франкистов. Им на помощь пришли итальянские летчики-чернорубашечники, немецкие асы из легиона "Кондор" и другая фашистская нечисть из разных стран. Бывало так, что нам вдвоем-втроем приходилось драться с десятками фашистов. А если нам удавалось вылететь группой тоже в десяток машин, на нас наваливалось иногда двадцать, двадцать пять их истребителей. Вот тут и начиналась карусель. Она всегда была похожа на совершенно живую пружину: то вдруг сожмется, свернется, как в смертельную для нее минуту сжимается и сворачивается змея, то сразу расхлестнется, и тогда кажется, будто от огненных трасс участвующих в бою самолетов небо загорается сотнями сверкающих молний и от дикого рева моторов оно гремит несмолкаемыми раскатами грома.
Денисио рассказывал увлеченно, руки его все время были в движении, точно он сразу работал и сектором газа, и ручкой управления машиной, и в то же время нажимал на гашетку, посылая пулеметную очередь только в одному ему видимую цель. Но вот вспыхивает в этой чудовищной карусели "чайка" или падает весь израненный "ишачок" и Денисио умолкает, голова его склоняется на грудь, и Лия Ивановна понимает: в эту минуту его захлестывает душевная боль, сейчас он уже не здесь, в сибирском городке Тайжинске, а над Мадридом или Севильей, где в горячей от знойного солнца земле лежат его друзья-побратимы. И Лия Ивановна думает, что там, где сейчас бушует война, такие страшные карусели крутятся день и ночь, и тот, кто в них попадает, на землю возвращается лишь мертвым.
…Пурга не утихала.
Снежные залпы заставляли стонать и тайгу, и землю, и ненастное предновогоднее небо. Его не было видно и поэтому казалось, будто кроме хаоса во всей вселенной ничего не осталось.
Вот сорвалась планета со своей орбиты и несется в этом хаосе неизвестно куда, может быть, к своей гибели. Но сквозь волчий вой пурги капитан Шульга, присев на ступеньку клубного крыльца и плотнее запахнув теплый реглан, слышит доносившиеся из клуба приглушенные звуки музыки и приглушенные голоса людей.
Предновогодняя ночь…
Заставив себя забыть о том, что происходит там, за тысячи километров отсюда, люди отдаются веселью. Поют, танцуют, шутят. Так уж самой природой устроен человек. Хорошо устроен. Выпало на его долю сегодня насладиться счастьем жизни, он его старается не упустить. Завтра? Там будет видно, что ему преподнесет завтрашний день.
Да, так уж устроен человек. Но, к сожалению, не каждый. Вот и капитан Шульга устроен по-другому. Не может он ни на минуту сбросить с себя тяжесть своих раздумий, не может освободиться от мысли, что он стоит в стороне от трагедии, которая разыгралась по воле не человеков, а диких зверей… Стоит в стороне…
Еще раз прислушавшись к вою пурги, он поднялся со ступеньки, решив снова вернуться в клуб. Туда, где поют, шутят, танцуют. Надо вернуться. Там, наверное, думают: почему ушел командир эскадрильи? Разве ему с нами плохо? Мы ведь все - как одна семья.
Он поднялся на одну ступеньку, на другую. По-настоящему мужественный человек, сейчас он испытывал гнетущее чувство, скорее всего похожее на страх. Он знал, откуда это чувство: он боялся увидеть там Полинку Ивлеву. Увидеть ее глаза, ее лицо, боялся услышать ее голос…
2
21 сентября 1941 г. Дорогая, милая моя Полинка!
Это первое мое письмо, которое я пишу тебе с фронта. И не вини меня в том, что до сих пор не мог написать. Сейчас я тебе все расскажу по порядку.
Думалось так: вот прибуду я в свою часть и командир эскадрильи скажет: "Даю тебе, лейтенант Ивлев, неделю на то, чтобы ты осмотрелся, привык к фронтовой обстановке, послушал боевых наших летчиков, как надо драться, а потом уже - в бой". Но все получилось совсем не так.
К вечеру того же дня, как меня доставили в полк и определили в третью эскадрилью, пятерка наших "ишачков" (из семи улетевших выполнять задание) появилась над аэродромом в каком-то беспорядочном строю и с земли было видно, что четверо как бы охраняют пятого, выстроившись попарно слева и справа от него. А этот пятый то перевалится с крыла на крыло, то войдет в некрутое пике и тут же начинает задирать нос, теряя скорость настолько, что мы стоим, смотрим и не дышим: вот-вот свалится в штопор и, не выйдя из него, врежется в землю.
Авиатехник этого "ишачка" (потом я хорошо узнал этого славного человека из наших сибирских краев - Семена Мефодьева) помчался к посадочной полосе, потом вернулся - мечется туда-сюда, лица на нем нет, бледный, как мел, кричит: "Это ж мой командир! Это ж лейтенант Прокушев! Братцы, вы что ж, не видите?" А все и без него знают, что это лейтенант Саня Прокушев, за два месяца войны сбивший уже одного "мессера" и одного "юнкерса", но чем же "братцы" могут ему помочь. Кто-то предполагает, будто у "ишачка" повреждены рули управления, кто-то замечает, что Саня наверное тяжело ранен и поэтому не может как следует управлять машиной.
Так оно и было на самом деле. Лейтенант Прокушев все же сумел посадить истребитель, развернул, чтобы дорулить до стоянки, не дорулил, выключил мотор и машина остановилась посредине летного поля. Летчика Прокушева вытащили из кабины без сознания - все лицо в крови, комбинезон у правого плеча тоже набух кровью. Подъехала санитарная машина и увезла лейтенанта в госпиталь.
А поздно вечером, когда все сидели за ужином и перед каждым летчиком стояли стаканы с законными ста граммами, командир эскадрильи капитан Булатов сказал:
- За память не вернувшихся из боя младших лейтенантов Сергея Миронцева и Геннадия Серебрякова и за выздоровление и возвращение в нашу семью летчика Александра Прокушева.
Все встали и молча выпили, потом капитан Булатов сказал, указывая на меня:
- Это новый наш товарищ, летчик-лейтенант Федор Ивлев. Он был инструктором в летном училище и вот теперь - с нами. Завтра он сядет в машину Прокушева и в первый свой бой пойдет ведомым лейтенанта Череды.
Должен сказать, дорогая Полинка, что я в эту минуту подумал: "Наверняка летчики, уже не раз побывавшие в бою, выразят удивление: как же, мол, так, человек только несколько часов назад прибыл на фронт, еще не нюхал пороху - и завтра уже в бой".
Но никто не выразил никакого удивления - такое время, что никто ничему не удивлялся, все, значит, было в порядке вещей.
Через час, правда, командир эскадрильи капитан Булатов вызвал к себе меня и лейтенанта Череду, чтобы поближе познакомить друг с другом. И вот что интересно, Полинка: я гляжу на капитана Булатова и никак не могу отрешиться от мысли, будто вижу перед собой нашего капитана Шульгу. Такие же умные и добрые глаза, такой же высокий с намечающимися длинными морщинами лоб, и даже голос, чуть глуховатый, будто идет изнутри, настолько похожий на голос моего бывшего комэска, что мне так и кажется, что со мной сейчас разговаривает Петр Ильич.
Он долго и внимательно рассматривал меня, а потом вдруг спросил: - Страшно будет идти завтра в первый бой?
Думаешь, мне легко было ответить на этот вопрос? Сказать, что ничего я не боюсь и мне сам черт не страшен, не то что какие-то зачуханные фрицы? Я, мол, тоже не кто-нибудь, а сталинский сокол и "нам разум дал стальные руки - крылья, а вместо сердца пламенный мотор", а поскольку у меня не сердце, а пламенный мотор, как же я могу чего-то бояться?
Но когда я вспомнил, что вот только сегодня в бои уходили семеро наших летчиков, а вернулось только пятеро, и один из этих пятерых тоже мог врезаться в землю и погибнуть под обломками своего "ишачка", я признался самому себе, что не могу не думать о завтрашнем первом бое без страха, который внутри меня, копошится там, и не могу я вот так сразу изгнать из себя его, это я почувствовал еще тогда, когда увидал беспорядочный строй пятерки "ишачков", в середине которой летел весь израненный лейтенант Прокушев.
А капитан Булатов и лейтенант Череда продолжали глядеть на меня, и я видел в их глазах нетерпеливость: так что же ответит летчик Ивлев?
И я ответил:
- Страшно. Наверно, потом это пройдет, а сейчас… Ответил так и тут же подумал: "Что же они теперь скажут? На кой же черт, скажут, нам прислали этого хлюпика? И что изволите нам с ним делать? Определить на кухню чистить картошку?"
И так мне, милая моя Полинка, вдруг стало неуютно сидеть под их пристальными взглядами, так вдруг муторно стало у меня на душе, что я готов был провалиться сквозь землю, только бы поскорее остаться одному.
И тут произошло то, чего я никак не ожидал. Капитан Булатов неожиданно встал, подошел ко мне и положил руку на мое плечо.
- Молодец, лейтенант, - проговорил он. - Авиаторы не любят нечестных людей. Бравада - это не для авиаторов. Только дураки не боятся смерти, а страх ты переборешь, можешь не сомневаться… Вот ты, Николай, - обратился он к Череде, - разве не испытывал тревога, когда вылетал в первый бой? А?
Лейтенант Череда засмеялся.
- Накануне первого боевого вылета, товарищ капитан, всю ночь не сомкнул глаз. Вот, думал, и пришел твой черед, Микола Череда, сыграть в ящик. И на рассвете, когда вы подали команду "По самолетам!", бегу к своей машине и чую, как нетвердо ступаю по земле ногами. Мандраж, значит..
Ну, вылетели. Я ведомым лейтенанта Прокушева был. Вылетели мы парой на барраж железнодорожного узла. Набрали нужную высоту - в небе ни одного облачка - подлетаем к железке и видим: навстречу нам три "юнкерса" без сопровождения. Обнаглели, сволочи, летают без прикрытия, как дома. Слышу в шлемофоне голос Сани Прокушева: "Атакуем ведущего!"
А "юнкерсы" тоже уже нас заприметили, стрелки ихние по нас строчат из пушек и пулеметов, все небо, чудится мне, в трассах, и тут, товарищ капитан, без похвальбы скажу, от страха моего и вот столечко не осталось. Ну, думаю, сволочи, если Миколе Череде и придется сыграть в ящик, так сыграет он с музыкой. И плевать я хотел со своей полтавской каланчи на ваши трассы, мы тоже не лыком шиты, сумеем постоять за свою матушку Россию…
Короче говоря, срубили мы тогда с Саней ихнего ведущего, а те двое, что остались, повернули и быстренько нах хауз, домой, значит… Вот так закончился мой первый боевой вылет… Конечное дело, страх - подлая штука, каждый раз норовит в самую середину души прорваться, да только и похлеще его сила есть, которая раздавить его может. Кто ж из нас захочет живым на земле лежать, если чужой сапог на твою головушку наступать будет! Нет уж, такое не по нас, не из того теста мы слеплены…
Ни я, ни капитан Булатов не прервали рассказ летчика Череды, хотя я и был уверен, что командир эскадрильи о первом боевом вылете лейтенанта все подробно знает, а рассказываете нем Череда для меня, лично для меня, и знаешь, дорогая моя Полинка, мне это было сейчас нужно, очень нужно…
Примерно вот также и я чувствовал в своем первом бою. Я тебе уже говорит, что по распоряжению комэски, должен был вылетать ведомым лейтенанта Череды. Что такое ведомый, ты знаешь, а вот кто такой лейтенант Череда, я тебе сейчас расскажу. Спешить мне некуда: откуда-то с севера еще с вечера наползли эшелоны туч, ползут они над самой землей, из них сеет и сеет мелкий нудный дождь, и сквозь всю эту муть ничего не видать в десяти шагах, и о вылетах нечего и думать. Это первый такой нелетный день с тех пор, как я прибыл, на фронт, других таких еще не было.
Так вот, кто такой лейтенант Череда, с которым я в паре летаю уже больше месяца? Помнишь, мы слушали с тобой оперу "Запорожец за Дунаем", там выступал солист (фамилию его не помню) - высокий такой, ладный, с черным чубом и такими черным усами - настоящий запорожец. Я когда увидал Череду, сразу подумал: как две капли воды… Наверно, там, в его Полтаве, при виде Миколы (так он говорит сам о себе - Микола) украинские дивчины падали в обморок. Взглянет на какую-нибудь нибудь своими глазами-маслинами, и та готова…
Ну, это к слову. Главное в Череде - отчаянность. Сам-то он, как и капитан Булатов, говорит, что только дураки не боятся смерти. Но когда в бою и слышу его голос в шлемофоне "Федя, прикрой, атакую!", когда вижу, как он, ни минуты не раздумывая, бросает свой "ишачок" в самую гущу "мессеров", хотя их в три раза больше, чем нас, думаю: "А ведь совсем непохоже, чтобы мой Микола хоть раз подумал, что все время играет со смертью…" Однажды я сказал ему об этом, Микола по привычке дернул свой чуб и ответил:
- Да нет, Федор, помирать мне вот как не хочется, но, понимаешь, зверею я, когда вижу фашистов. Настолько зверею, что темнеет в глазах.
В первый бой с Чередой я вылетел для прикрытия наших бомбардировщиков. Бомбить они должны были какой-то важный немецкий штаб, а важные штабы, как ты понимаешь, и с земли, и с воздуха надежно охраняются. Тут и кучи зениток, и почти постоянно в небе "мессера" или "хейнкели". Ну, зенитные точки обычно стараются подавить сами бомбовозы, а мы, истребители, прикрыть их от авиации противника.
И вот уже километров за двадцать от цели всю нашу группу встретило десятка полтора "мессеров". А нас, наших "ишачков" и "мигов" - всего восемь. Честно тебе скажу: дрогнуло мое сердчишко, это ведь был мой первый боевой вылет, ничего я пока еще не испытывал, никакой закалки не прошел и вот - пожалуйста: противника в два раза больше, навалился он на нас внезапно (так лично мне, по крайней мере, показалось, Череда потом говорил, что никакой внезапности для него не было, так все и должно было случиться, говорил он) и тут началась карусель. В первую минуту я растерялся. Слышу в шлемофоне, Череда кричит: "Прикрой, Федор, атакую вон того, с двумя черепами на борту, видишь?!" А я ничего не вижу: ни "мессера", на борту которого нарисованы черной краской два оскалившиеся черепа (увидал я его уже позже), ни самого Череду. Все в глазах мельтешит, вокруг меня пулеметные трассы, по спине текут струйки холодного пота и в голове только одна мысль: "Все Федор, конец…."
И тут в нескольких метрах от меня вдруг вспыхнул один из наших и будто огненный шар пошел к земле. Первая гибель нашего летчика на моих глазах. Я на мгновение как будто оцепенел. Что-то, кажется, закричал я, закричал по-сумасшедшему, почти по-звериному, Микола Череда потом говорил мне, что он услыхал в своем шлемофоне этот мой вопль и подумал, не тронулся ли умом от страха его ведомый. Но продолжалось такое со мной всего две-три секунды. И вывел меня из этого состояния голос Череды: "Федор, мать твою так, прикрой, говорю!"
И спала пелена с моих глаз. И уже не страх я чувствовал в своем сердчишке, а стыд, такой стыд, Полинка какого никогда в своей жизни не чувствовал. Он будто пронзил меня насквозь, и если б это было на земле, я, наверно, заплакал бы от этого стыда. Но тут же во мне вспыхнула злость, не знаю даже, на кого больше: на себя за то, что поддался страху, или на немцев, из-за которых и повел себя, как сопливый мальчишка. А Череда уже охрипшим голосом кричит: "Ивлев, куда ты делся, засранец?!"
Его машину я увидал метрах в шестидесяти от себя и тогда же увидал этого "мессера" с двумя черепами. Череда пристроился ему в хвост, но огня не открывал, хотел, наверно, подойти еще ближе, чтобы ударить наверняка. А в хвост Череде тоже пристроился "мессер", он-то строчил по Череде без передышки, и я подумал: срубит, срубит, сволочь, моего ведущего, Череда и оглянуться не успеет.
По мне, кажется, тоже уже строчили, слышал, ощущал, как мой "ишачок" вздрагивает, будто больно ему было от ран, которые наносили ему пули. Но теперь мне было наплевать на все, я рвался к Миколе, я решил сам подставить себя под огонь, лишь бы прикрыть Череду… И поверь мне, Полинка, даже короткая мысль, что смерть моя рядом, не мелькнула в моей голове. Да и думать об этом времени совсем не было. Рванул я свою машину наперерез тому, кто гнался за Чередой, открыл по нему огонь - и тот отвернул, потом пошел на петлю, а Микола… Здорово это получилось у него, Полинка. Врезал он по "черепам" так, что и дыму от них не осталось - один клуб огня, и все.
Потом мы дрались еще минут двадцать, и вот только теперь, вспоминая этот бой, понимаю, что дрался лично я почти безрассудно, не я, Федор Ивлев, сидел в своем истребителе, а какой-то вконец ошалелый человек, мало что соображающий, и если бы не Микола Череда и другие летчики (они, наверно, понимали, что со мной происходит. Может быть, они тоже вспоминали свои первые боевые вылеты и знали, что это такое такое), не упускавшие меня из виду, вряд ли я вернулся бы на землю.
И, к счастью на этот раз вернулись все, срубив двух "мессеров": одного - Микола Череда, другого - двое других летчиков.
И вот что интересно, Полинка: лишь только мы зарулили на стоянку, в свои капониры, как к моему "ишачку" подошел командир эскадрильи Булатов и все семь дравшихся в этом бою летчиков. Сбросив парашют, я стоял облокотившись о крыло машины, а мой авиатехник Семен Медведев ходил вокруг истребителя и вслух, громко, чтобы все слышали, считал пробоины в фюзеляже и в хвостовом оперении: "Тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать…"
А я все стоял, облокотившись о крыло машины, и ничего во мне сейчас не было, кроме непонятной вялости во всем теле, будто все из меня вытряхнули и осталась от меня одна оболочка: толкни меня - я упаду и буду валяться на земле с закрытыми глазами, ни о чем не думая, ничего не вспоминая. Только в ушах у меня все хрипел и хрипел голос Миколы Череды, голос, который будто проходил через мой мозг: "Федор, прикрой, мать твою так!.. Ивлев, куда ты делся, засранец?!"
А потом я так же вяло, будто не о себе, подумал: "Вот сейчас Микола начнет рассказывать, как я в первую же минуту боя потерял его и как затем ошалело метался туда-сюда, ничего, видно, не соображая, и никакой помощи никому от меня не было. Может быть, думал я, капитан Булатов ничего и не скажет, да и другие летчики промолчат, только с презрением поглядят на меня и разойдутся…"
Авиатехник же Семен Медведев продолжал считать:
- Двадцать одна, двадцать две, двадцать три, двадцать четыре… Двадцать четыре пробоины, товарищ командир эскадрильи. Придется латать…
И вот совсем для меня неожиданно Микола Череда подходит ко мне, обнимает за плечи и говорит:
- Спасибо тебе, Федор. Видел, как ты подставил себя под удар, прикрывая мой "ишачок". Вот они, двадцать четыре пробоины… Не сделай ты этого, не стоять бы сейчас на травушке-муравушке Миколе Череде.
А потом и капитан Булатов подошел и пожал мне руку, толкнул меня по-дружески плечом, улыбнулся.