- К югу рассеется, - пообещал Лаврентьев.
Девушка натянула на загорелые коленки край короткой юбочки с вышитым ярким цветком и достала из сумки книжицу в голубой обложке, необычного служебного формата. Лаврентьев не заметил, что было написано на обложке, - девушка быстро раскрыла книжку на заложенной обрывком газеты странице, - но страницу видел хорошо. Она была типографски расчерчена сверху вниз, и каждая графа заполнялась соответствующим текстом. Дальнозоркий Лаврентьев пробежал глазами крайний.
"Камера начинает панораму... Фокус переводится на фотографию... Камеры "Конвас", "Родина". Кран-стрелка, тележка, рельсы".
И рядом:
"Гестаповец вытягивает руку с фотографией в сторону Лены.
- Кто это? Отвечай немедленно! Ты знаешь этого человека?!
Лена качает головой. Говорит твердо:
- Если бы я и знала его, то никогда бы не предала.
Гестаповец в ярости:
- Мы заставим тебя говорить!"
Лаврентьев прикрыл глаза. Боль, пощадившая на взлете, вернулась, чтобы взять свое. Он вытер платком повлажневший лоб.
- Вам плохо? - спросила девушка.
- Спасибо. Я неважно переношу взлет.
- Хотите кисленькую конфетку?
Он не расслышал. Другая фраза, звонко прозвучавшая по-немецки в его памяти, заглушила слова попутчицы. "Ты будешь жрать свое дерьмо в душегубке!" - вот что должен был сказать гестаповец.
- Возьмите. - Она протягивала ему конфету.
- Спасибо. Сейчас пройдет, я знаю.
Нужно справиться! Он же готовил себя к этой поездке, к этому стремительному перемещению во времени и пространстве... Готовил, но долго откладывал, сначала говоря себе твердо: ехать не нужно, потом мягче: еще не пришло время. И вдруг решился: поеду. Почему? "Когда я итожу то, что прожил?.." Но разве уже пора? Ему еще далеко до шестидесяти. Он хорошо выглядит. Он может прожить еще... Сколько? Нет, лучше не считать. Как не считал он дни осенью сорок второго, когда время, казалось, остановилось...
Недавно, уже готовясь, он заглянул в справочник. Сейчас в городе живет почти миллион людей, вдвое больше, чем до войны. А в те дни было тысяч двести, остальные сражались в армии, эвакуировались, спасались в селах, многих угнали в Германию. Половина ютившихся в пустом городе - старики и дети. Старики умерли, дети не помнят. Значит, остается сто тысяч. Сколько из них уехало, переселилось в другие города и места!.. Кто же помнит? Несколько тысяч пожилых, занятых внуками и пенсионерскими проблемами? Капля в городе, где половина жителей родилась после войны и живет в ином историческом измерении. Это они трудятся, любят, заполняют улицы, а тех разве что в сквере на скамеечке увидишь... И никто из них ничего не знает о нем.
Почему же он так волнуется? Почему ему так трудно подавить боль? Что из того, что случайная девчонка-попутчица держит на коленях сценарий о войне? Сколько этих картин, глупых и неглупых, крутится в темных залах, а теперь и с доставкой на дом, серия за серией демонстрируя под вечерний чай красавцев в отглаженных мундирах, без страха и упрека, не знающих сомнений и поражений... Ну и пусть крутятся! Пусть нравятся. Ведь минуло больше трех десятков лет, ушло так много, остался исторический итог - Победа, и хорошо, что людям нравятся герои, пусть отутюженные чуть лучше, чем это возможно на войне, удачливые чуть больше, чем это случается в жизни, побеждающие всегда, будь враг глуп, как в старых фильмах, или хитер и коварен, как в новейших... Наверно, это исторически справедливо. Трагедия уходит, миф утверждается. Что мы помним о наполеоновских войнах? Картинно скачущие эскадроны? А десятки тысяч трупов, разорванных ядрами, исколотых штыками за один световой день Ваграма или Ватерлоо? Их помнили только те, кто видел. Запомнили до конца дней. И хватит...
Лаврентьев постарался улыбнуться, открывая глаза. Девушка смотрела на него озабоченно:
- Прошло?
- Проходит.
- А меня никогда не укачивает, - сообщила она. - Наверно, это очень мучительно? Вы так изменились...
- Да?
- Да... Были таким...
- Каким же?
- Мужественным... - Она замялась.
- А стал жалким, - подсказал Лаврентьев.
- Нет. Я хотела сказать, мужественным, но высокомерным, а стали беззащитным.
Высокомерным? Он не впервые слышал такое и всегда спрашивал себя: что это - старая маска, до конца дней исказившая лицо, или защитная реакция человека, который не может откликнуться на душевный порыв с равноценной искренностью? Человека, который однажды и навсегда вынужден был закрыться в себе и никогда, нигде и никому за все эти тридцать лет - ни другу, пришедшему поделиться бедой, ни женщине в постели, ни случайному соседу в вагоне-ресторане дальнего поезда - не мог рассказать о том, что пережил в этом городе и что определило его судьбу и сделало таким, каким его считали многие: сухим, необщительным и кажущимся высокомерным человеком, устроившим себе удобную, спокойную жизнь холостяка, свободного от долгов, и денежных и моральных... Он привык к этому и не протестовал, даже видел определенные преимущества такого отношения к себе: оно ограждало, предохраняло от неожиданностей человеческого общения... Но вот пришла минутная боль, и незнакомая девчонка, живущая в таком далеком от него, инопланетном мире, подсмотрела то, чего не подозревали другие, знавшие или считавшие, что знают его много лет...
- Вы наблюдательны, - сказал он.
- Ужасно люблю наблюдать за людьми. Это мне нужно. Профессионально.
Когда-то это было необходимо и ему, однако в другой профессии.
- Вы, кажется, актриса?
- Да. Хотя и не совсем еще. Я учусь. Но меня пригласили сниматься.
- Поздравляю. Наверно, был конкурс?
- Вы не поверите! Я не проходила кинопроб. - Она засмеялась. - Они там запутались со знаменитостями, кого брать на главные роли, а о моей забыли. Думали, всегда успеют, найдут, упустили все сроки и... вызвали меня просто по фотографии. Представляете? А я на снимках совсем непохожа на себя. Совсем! Страшно подумать, что будет, когда они меня увидят! - И она всплеснула руками, явно не веря в собственные опасения.
- Могут и назад отправить? - спросил Лаврентьев, тоже не веря в неудачу этой оптимистичной девушки.
- Меня? Ни за что! Я везучая. Мне всегда везет вот так - по-сумасшедшему... Если бы кинопробы, тогда другое дело... А так наверняка. Я верю в везение. Снимусь назло всем врагам.
- У вас их много?
- Не иронизируйте! Достаточно. Но я их всех... - И она, как мальчишка, вытянув указательный палец, "выстрелила": - Кх-х! Кх-х! Кх-х!
Почему люди так любят стрелять? У него промелькнули в памяти радостные мальчишеские лица возле тира, оглашающего рыночную площадь бодрой призывной музыкой, киноковбой, сокрушающий из кольта бутылки в салуне, фотография наемника, опоясанного пулеметными лентами от шеи до коленей, облетевший весь мир снимок знаменитого писателя с пулеметом у распахнутой двери вертолета... И наконец, оттуда, из того времени, когда он сам ходил с тяжелой кобурой на поясе... Но не выстрел, нет, а только прикосновение к затылку пальца пьяного Клауса и хохот... "Геникшус!" Это шутка, конечно, профессиональная шутка на товарищеской вечеринке - камарадшафтс-абенд. Геникшус - выстрел в затылок.
- Вам и по сценарию придется стрелять?
- Нет. По сценарию убьют меня. Какая жалость, правда?
Эта девушка все время менялась. То казалась болтливой и глуповатой, то вдруг в болтовне ее чувствовалось нечто иронично-серьезное, будто она просто играет недалекую болтушку, а на самом деле подсмеивается над собой, над чем-то в собственном характере, с чем не может справиться, хотя и знает, что это не украшает ее. Но Лаврентьев думал не о ней.
- Вы будете играть молодую партизанку?
- Представьте себе! Вот уж не думала.
- Почему?
- С моим-то характером? Я бы моментально провалилась в подполье... А может быть, и нет. Не знаю. Это ведь другая жизнь, совсем другая.
- Многие ее хорошо помнят.
- Помнят? А может быть, просто выдумывают? Это их молодость, романтика. Все в голове перепуталось. Мой отчим, например, с каждым годом рассказывает о войне все красивее. Какие они были храбрецы, какие замечательные друзья, какие прекрасные девушки их любили. Не война, а кино какое-то...
- Как же было, по-вашему, на самом деле?
- Я же сказала, что не знаю. Понимаете, не знаю! Думаю только, что ужасного было гораздо больше... Я недавно катастрофу видела. Две машины... У одного человека из брюк торчала большая раздробленная кость. Как на рынке, в мясном павильоне... А на войне такое видели каждый день. Я бы с ума сошла. - И, словно перепугавшись по-настоящему, она резко сменила тон: - То ли дело играть в мушкетерском фильме! Например, госпожу Бонасье. Как она красиво умирает, отравленная злодейкой миледи!..
И девушка показала, как, по ее мнению, должна уходить из жизни очаровательная госпожа Бонасье, - томно склонила голову на плечо и перекинула на щеку золотистые волосы.
Лаврентьев невольно улыбнулся.
- Но как же вы все-таки предполагаете играть свою героиню?
- Как скажет режиссер. Если б вы знали, как я его ненавижу!
- Ну, с вами не соскучишься! За что вы его так строго?
- Сколько вы знаете режиссеров? - ответила она вопросом.
- Лично ни одного.
- Ваше счастье, А по фильмам? Дай бог, десяток, верно?
- Не считал.
- Хорошо, пятнадцать, - уступила она. - А их еще двести. Сколько серости наклепали.
- В том числе и ваш?
- А вы думаете, меня Феллини пригласил? Дудки! Косоворотов. Я его видела один раз в Доме кино. Самодовольный меланхолик.
- Может быть, вы судите пристрастно? - спросил Лаврентьев. Ему не приходилось слышать фамилию Косоворотов. Впрочем, он редко ходил в кино.
- Пристрастно? Да я сама снисходительность! Но когда я представлю, как такой человек будет мне приказывать, диктовать, умничать: "Не вижу!", "Не верю!.."
И она передразнила неизвестного Лаврентьеву режиссера.
- Тяжелое у вас положение, прямо безвыходное, - посочувствовал Лаврентьев.
- Ну что вы! Безвыходных положений не бывает.
"Откуда ей знать, что бывают!"
- Где же выход?
- Всю свою ненависть к режиссеру я изолью на гестаповцев. На их месте я буду видеть его и поражу всех своей искренностью.
- Не упрощаете ли вы свою задачу?
- Почему? В конце концов, гестаповцы тоже были бездарные люди, которые хотели всех заставить делать по-своему. Конечно, всякое сравнение хромает, но для меня это важная мысль.
Однако для него важнее было другое.
- Почему вашу картину решили снимать именно в этом городе?
Он все еще надеялся...
- Да ведь там все это и происходило! Хотя, я уверена, совсем не так, как в сценарии.
Значит, напрасно надеялся. "Повезло, ничего не скажешь, - подумал он о себе, как привык, о холодной иронией. - Тридцать лет собирался и не смог выбрать лучшего времени. Но самолет не поезд. С него не сойдешь, чтобы вернуться с полпути. А, впрочем, какая разница? Эта девушка и не подозревает, как она права. Все будет не так... Во всяком случае, то, что касается меня. Просто еще одна картина, "в основу которой положены...". Но что положено? - Ему стоило труда не попросить полистать сценарий. - Я не должен в это вмешиваться".
Лаврентьев спросил только:
- Кто же написал об этом?
- Местный музейный работник. А вы не читали в "Экране"?
- К сожалению...
- Не жалейте. Ничего особенного.
"А прочитать все-таки стоило..."
- И кто же у вас в центре событий?
- В центре, конечно, герой, наш разведчик.
Лаврентьев не смог не спросить:
- Наверно, он работает в гестапо?
- Нет. После Клосса и Штирлица это уже не кушается.
"Слава богу!"
- Он приезжает в город, чтобы произвести шикарный взрыв. Ба-а-бах! - У нее была страсть к озвучиванию. - На воздух взлетает целый театр с фашистами.
Вот оно что! Ну как же он сразу не сообразил?! Нервы подвели... Конечно же, это о Шумове. Но ведь есть и Лена... Эта девушка будет играть Лену? Неужели Лену?
- А что делает ваша героиня?
- По правде сказать, это второстепенная роль. Но ведь маленьких ролей не бывает. Бывают плохие актеры...
- Разумеется. И она погибает?
- Да. Хотя расстрел решили не показывать. Это уже столько раз было, и всем надоело.
"Пожалуй... Если только тут уместно слово "надоело"... Значит, расстрела нет. Что же есть?"
- В последней сцене она в камере накануне казни. Пишет письмо.
- Письмо? Кому?
- Соратникам, подпольщикам, конечно.
"Совсем не "конечно", совсем..."
- Кто же мог передать такое письмо?
- Наверно, кто-нибудь из охранников. У них там всевозможные типы служили. Подкупила какого-нибудь подонка...
Лаврентьев вспомнил, как опустил листок с письмом в карман мундира. Письмо к отцу, а не к подпольщикам...
Он постарался погасить воспоминания.
Важно, что картина о Шумове, о взрыве. А это был подвиг. Настоящий. О нем нужно рассказывать.
- Кто же играет главного героя?
Она назвала известного актера.
- Любопытно.
- Ну вот, и на вас действует магия имени. А внешние данные? Разве он похож на смельчака?
Тут она была не права. Во внешности Шумова не было ничего героического. У него было простое, грустноватое лицо человека, которому нечасто приходится смеяться. Кроме того, ему уже стукнуло сорок, а в то время сорокалетние выглядели постарше нынешних, что все еще числятся да и сами себя неизвестно почему принимают за молодых. И даже теперь, когда Лаврентьев был на полтора десятка лег старше погибшего Шумова, тот не вспоминался ему молодым, а тем более лихим и отважным. Он был иным, был человеком долга, а это совсем другое, это не так-то просто читается на лице. Однако известный актер, непохожий на смельчака, мог раскрыть то, что не бросается в глаза, и Лаврентьеву выбор показался удачным. Но он не стал спорить с девушкой. Он чувствовал усталость и понимал, что волнения только начинаются.
Лаврентьев взглянул на часы:
- Подлетаем, кажется.
Она выглянула в солнечное пространство.
- Какая красота! Небо чистенькое, без облачка. И море уже видно. Ой, люблю море...
Запоздавшая бортпроводница, далеко не юная, но со следами былой плакатной привлекательности, появилась в проходе с подносом...
Заходя на посадку, самолет накренился, и Лаврентьев увидел внизу край зеленоватого моря и белые высокие здания на берегу. Меньше всего эта нарядная картинка в пластмассовой рамке иллюминатора была похожа на то, что хранилось в его памяти... Потом все заторопились к выходу, нарушая положенный порядок, попутчица-актриса проскочила вперед, а Лаврентьев оказался на высокой площадке трапа почти последним. Отсюда он оглядел летное поле с большими, кажущимися на земле неповоротливыми воздушными машинами, стеклянную стену аэровокзала с мигающим циферблатом современных часов, ярко окрашенные автопоезда, развозящие пассажиров, и испытал недоумение человека, опасающегося, что он ошибся адресом.
Пройдя через центральный зал, со схемой воздушных рейсов, выполненной в виде большого мозаичного панно, в верхней части которого были изображены олени, а внизу, на юге, верблюды, Лаврентьев вышел на площадь и по пути к стоянке такси еще раз увидел актрису. Она стояла возле микроавтобуса с эмблемой киностудии на дверце.
Было жарко. Однако здесь, за городом, в пропитанный запахом машин воздух еще примешивались и сухой аромат нераспаханной вокруг аэропорта степи, и свежесть близкого моря. Они как бы доносились из прошлого, вселяя надежду, что не все подвластно быстротекущему времени, так усердно поработавшему в этом обновленном городе.
Таксист, разбитной южанин, одной рукой придерживая баранку, а другой ловко орудуя сигаретой и спичками, покосился на Лаврентьева и, заметив, как смотрит тот в окно, заговорил обрадованно:
- Приезжего сразу видно... Ну как дорожка наша? - спросил он, кивая на широкое шоссе, по которому машина катилась легко и свободно. - Весной закончили. Теперь благодать, а раньше что было!.. Асфальтик узенький, выбоина на выбоине... Не представляете!
Нет, асфальтированную дорогу с выбоинами Лаврентьев здесь не представлял. Он помнил булыжник, деревянные столбы и давно не беленные мазанки. А теперь они мчались по ровному бетону между рядами стройных стальных мачт с сигарообразными светильниками. Не было и хат под соломой. На их месте расположились модерновые сооружения, построенные и раскрашенные каждое на свой манер: "База отдыха "Чайка", "Пионерский лагерь "Салют", "Водник", "Изумруд", "Солнечная"...
- Зона отдыха, - с удовольствием пояснил шофер.
За пестрыми заборчиками бронзовые люди играли в волейбол, пили пиво, нежились в гамаках и шезлонгах.
- Впервые у нас?
- Нет. Во время войны довелось.
Шофер присвистнул:
- Давненько. Освобождали?
- Отступал.
Точнее он ответить не мог.
- Ну, тогда вам вдвойне приятно смотреть. Не зря кровь проливали. Я-то помоложе. Только развалины чуть-чуть помню. А потом как начали строить! Да увидите...
И он свернул на незнакомую Лаврентьеву дорогу, тоже удобную, широкую, пересекавшую скопление уже построенных и строящихся жилых домов. Среди этих похожих друг на друга зданий Лаврентьев потерял ориентировку и с трудом представлял, откуда подъедут они к гостинице, где для него был заказан номер и которая, как он знал, находилась в центре.
Последний дом микрорайона мелькнул справа, и машина вырвалась на обширное, еще не застроенное пространство. Таким оно показалось Лаврентьеву в первые секунды, но он тут же понял, что пространство это не пустырь, дожидающийся команды на застройку, а нечто организованное рядом сооружений, которые он воспринял сначала по отдельности и лишь потом объединил в целое, в ансамбль, спускавшийся слева от шоссе в воронкообразную обширную котловину, некогда естественную, а теперь заметно подправленную человеческими руками - склоны были заботливо одеты ярким непривычным для сухого юга дерном, по краю их опоясывали ровные ряды недавно высаженных деревьев. И из-за этих деревьев вдруг вырвалась, ударила в глаза Лаврентьеву огромная скульптура, поднявшаяся со дна котловины. Три бетонные, грубо обработанные фигуры серыми глыбами застыли там в предсмертной муке: солдат вскидывал над головой обмотанные колючей проволокой руки, сраженный, лежал старик, и женщина прижимала к груди поникшего ребенка.
- Остановите, - попросил Лаврентьев.
- А тут и стоянка специальная есть, - охотно согласился шофер. - Многие интересуются. В прошлом году открыли. К годовщине...
И он притормозил на площадке, над которой возвышался указатель: "Мемориал "Злодейская балка" - 400 метров".