Война застала Катерину Ивановну в Белоруссии, муж служил лейтенантом в артиллерийском полку. Женщин и детей эвакуировали. Грузились в эшелон под бомбежкой. Наконец сели в эшелон и поехали, только недолго: опять налетели самолеты, эшелон загорелся.
- Как завоет бомба немецкая, прямо в наш вагон. Не приведи господь такое испытать. Обе девочки были убиты, сначала одна, а через минуту другая, младшая. Я к ним бегу, а кругом огонь трещит, я тоже загорелась, ничего больше не помню...
Очнулась Катерина Ивановна через несколько суток в чистой крестьянской горнице, добрые люди из огня вытащили и спрятали. В деревне, как и всюду в округе, были немцы, обычное дело.
Когда подсохли ожоги, Катерина Ивановна связалась с партизанами и стала связной на млечарне. Доставляла в отряд и масло и планы, где какие немецкие части стоят. А в то масло, которое немцам шло, толченое стекло подсыпали.
- Стали немцы замечать, что масло куда-то пропадает, наблюдение установили. Только я в лес свернула, "Хальт!" - кричит и автомат наставляет. А у меня в корзине пять килограммов масла спрятано. Ведут меня в гестапо, а я все думаю, как назваться, партизанской связной или спекулянткой. Приняла грех на свою душу, объявилась воровкой, будто для базара выкрала масло, а в жизни чужого куска не взяла. Ну они, конечно, не поверили, бить стали, обычное дело...
Трехмесячное пребывание в белорусской тюрьме вспоминалось ей впоследствии как дом отдыха. На нее заполнили карточку, дали номер, стала Катерина Ивановна "хефтлингом" - лагерным человеком - и пошла по этапам. Три года и пять месяцев провела она в немецких лагерях, раскиданных по всей Европе, и каждый день был как ночь, как смерть, как наваждение смерти. В двадцать четыре года она столько узнала, что ни в сказке сказать, ни пером описать.
- В Грюненсберге-лагере у немцев такая игра была: отбирали самых слабых, и чтобы, значит, ползком наперегонки. Кто первым приползет, тому хлеба ломоть. А кто отставал и позади полз, тех собаки за пятки кусали. А немцы хохочут, им весело...
Заключенных, прибывавших в лагерь Зоэст, поливали лизолом прямо из шланга, как дезинфицируют мебель, стены помещения. В Майданеке всех женщин раздевали догола и стригли машинками, как баранов стригут, обычное дело.
В лагере Бальзенберг Катерина Ивановна полгода работала у печей, подносила трупы к топкам и заталкивала их в пылающий огонь, так отупела, что даже запаха не чувствовала, обычное дело.
В Освенциме она сама была расстреляна, два дня и ночь лежала во рву с убитыми, а потом очнулась, карабкаясь по трупам, выбралась наверх с простреленной ногой. Ее поймали и судили как за побег, сорок ударов дубинкой по голому телу.
- А в лагере Равенсбрюк меня на десять суток в бункер посадили, что не выдержала ихних издевательств и в лицо ауфзерке плюнула. И сидела в том бункере с дрессированной собакой. Бункер темный, холодный, ни зги не видать, а овчарка специально немцами выучена. Десять суток мне ни крошки, а ей каждое утро таз с мясом. И мясо для запаха особо разварено и лавровым листом присыпано. Овчарка ест, а мне нельзя. Она наестся и в угол заползает. А мясо пахнет, мочи нет. Я в углу сижу, и собака тихо сидит, так ее выучили. А как только к миске подползу, только руку протяну, она как бросится, как зубами залязгает. А ухватишь кусок, она в руку впивается, пока не отпустишь. Так вот и сидела...
Так продолжалось десять суток, двести сорок часов, а всего три года и пять месяцев, свыше тысячи дней. Если она не валялась в лагерном лазарете, умирая от тифа или дизентерии, если не стояла на коленях в карцере, не лежала во рву расстрелянных, не заталкивала трупы в огнедышащие печи, то ее изнуряли тупой, бессмысленной работой, истязали побоями, пытками, страхом, убивали человеческий дух - обычное дело... Необычным было то, что Катерине Ивановне удалось выжить. Миллионы людей прошли через лагеря смерти, остались в живых - тысячи.
В лагере Грюненсберге надзирательница, эсэсовка Эльза Бинц увидела на ее руке золотое обручальное кольцо, последняя память о муже. Бинц намылила ее руку, тянула из всех сил, кольцо не снималось. Тогда Бинц схватила медицинские щипцы и откусила кольцо вместе с пальцем.
- Вот она, рученька моя беспалая, помнит до сих пор о том "золотом" денечке. - Екатерина Ивановна подняла растопыренную ладонь и показала ее залу.
Она вела рассказ ровно и спокойно, не меняя интонации, на одной тягучей ноте, словно заунывная песня, горестная и бесконечная, как смерть. Она говорила тихо, а голос звучал как набат. Когда она показала руку с откусанным пальцем, кто-то всхлипнул в углу, и тяжкий вздох судорожной волной прокатился по рядам.
Катерина Ивановна все еще не опускала руку.
- Теперь вы знаете, какая я участница Отечественной войны, все вам рассказала, как было, ничего про себя не скрыла, ничего не прибавила. - Она закончила так же неожиданно, как начала, и, мелко семеня, пошла к столу.
Зал проводил ее молчанием. Ей была знакома эта гнетущая тишина: ее всегда провожали так. Она спокойно села на место, положила руки на стол, сцепила пальцы. Сотни глаз напряженно следили за каждым ее движением, и она знала это и оставалась невозмутимой - лишь чуточку дрогнули уголки губ оттого, что она невидимо улыбнулась про себя, как научилась теперь улыбаться.
Директриса строго глянула за кулисы. Занавес послушно сдвинулся, расправляя складки и открывая синие застиранные пятна.
Закрывшийся занавесом зал все еще мертво молчал. С решительным видом директриса прошла на авансцену, и было слышно, как она объявляет там перерыв. Только тогда тишина надломилась - невидимый зал пришел в движение, облегченно задышал, зашумел.
Геолог встал перед Катериной Ивановной, протянул к ней руку.
- Спасибо вам. Простите меня. Это я... Это мы. Пожалуйста, простите, прошу вас. - Он больно сжал ее руку и поспешно, почти бегом, бросился за кулисы.
Катерина Ивановна недоуменно смотрела вслед геологу. Только сейчас она заметила, что он волочит правую ногу.
- Замечательное выступление, замечательное, - сказал круглолицый композитор, подходя к ней с другой стороны стола и с чувством пожимая руку. - Вы прирожденная актриса, я сразу определил. Какая дикция, какое придыхание. Как вы держали публику. Превосходно! Я потрясен.
- Прошу вас, - сказала директриса. Она уже вышла из-за занавеса и стояла перед столом. - Вам надо отдохнуть. А тут сцену убирать будут.
- Да, да, - заторопился композитор. - Простите меня, я должен познакомиться с инструментом.
Катерина Ивановна шла через фойе, чувствуя на себе десятки настороженных взглядов и стараясь не замечать их. Так они прошли в кабинет. Директриса нервно размяла сигарету, строго посмотрела на Катерину Ивановну.
- Ни за что бы вас на сцену не пустила, - сказала она с кривой усмешкой, - если бы знала, что вы такое будете говорить. Наши работницы теперь спать не будут. Вы и сами, верно, не заснете?
- Я хорошо сплю, - ответила Катерина Ивановна. - Привыкла.
- Где работаете?
- Какая из меня работница? Инвалидка я. В справочном киоске работала, цветы бумажные с Верочкой делала для артели. Вот и вся моя работа...
- Вера - это дочь? Ваши же погибли? - сурово допытывалась директриса.
- А я в лагере Верочку взяла. К нам последней зимой польку привезли, беременную на седьмом месяце. Пани Ядвига, жена польского офицера. Мы ей тайком помогали, складывались - кто корочку, кто кусочек сахара. Подкармливали. Когда она родила, дежурство установили. Увели Ядвигу, сожгли в крематории. Я девочку к себе взяла, телом ее согревала, через тряпочку кашку давала сосать. А потом, когда освободили, я заявила: Вера Калашникова. Вот и выросла со мной, послезавтра в десятый класс пойдет.
- И она об этом знает? - спрашивала директриса.
- А как же. - Катерина Ивановна отвечала спокойно и покорно: она знала, что должна отвечать именно так. - Недавно ходили паспорт получать. Так и записали, место рождения - Равенсбрюк. Ко мне из Комитета ветеранов приезжали, из Москвы - фотокопию с этого паспорта делали. В Равенсбрюке теперь музей открыли. Так, значит, это туда. И нас с Верочкой сфотографировали для экспозиции.
Директриса посмотрела на часы:
- Пожалуй, пора. Вы что-нибудь желаете? У нас есть буфет.
- Нет, нет, - торопливо ответила Катерина Ивановна.
Дверь отворилась. В кабинет быстро вошла невысокая полная женщина. На ней была светлая юбка и розовая вязаная кофта, на голове уложена тяжелая коса.
- Нет, нет, сюда нельзя, - говорила женщина, обернувшись и закрывая за собой дверь. - От людей прохода нет. Я не помешаю? - Женщина раскинула руки и пошла на Катерину Ивановну.
- Так вот ты какая?! Я в прошлом году на химкомбинате тебя слушала. Дай обниму тебя, голубушка, пожалею тебя, героиню нашу. - Она села на диван и прижалась к плечу Катерины Ивановны.
- Хозяйка наша, - сказала директриса. - Председатель фабричного комитета.
- Зови меня Варварой. Или Варварой Сергеевной - как тебе удобнее. - Она положила руку на плечо Катерины Ивановны и с ожиданием смотрела в ее глаза. - Ужас, сколько тебе вынести пришлось.
- Не я одна...
- Наши все переживают, - продолжала Варвара Сергеевна, не слушая Катерину Ивановну. - Я сама чуть не разревелась. А Макарова - из вязального - прямо в слезы. Ее муж в Бухенвальде погиб. По книгам-то люди знают, по радио слышали, а тут своими глазами увидели героиню.
- Какая же я героиня, - виновато сказала Катерина Ивановна. - Я за родину не боролась, я за родину страдала только.
- Героиня, героиня, - твердила Варвара Сергеевна. - За свои страдания ты и есть героиня.
В дверь просунулась круглая кудрявая голова и с любопытством уставилась на Катерину Ивановну.
- Чего тебе, Нина? Дай отдохнуть человеку.
Нина хихикнула и исчезла.
Прозвенел звонок. Директриса встала:
- Пойду композитора выводить. Пусть сыграет для успокоения.
- Иди, Наташа, иди. Я тут все сделаю. Ты только Мусе скажи, чтобы сюда зашла.
- У нее и так работы хватает.
- Не беспокойся, Наталья Петровна, фабком за все сразу ответит. Иди, выводи своего композитора.
Директриса поджала губы и вышла.
- Зря вы это, - запротестовала Катерина Ивановна. - Ни к чему. Что я, начальница какая? Или кинозвезда?
- А тебя не спрашивают, голубушка. Тут мы хозяева. Расскажи лучше про себя. Пенсия большая?
- Третий год как выписали. А то и вовсе ничего не давали.
- Как инвалид войны получаешь? Ты же в партизанском отряде связной была, наравне с фронтовиками должна проходить.
Катерина Ивановна села поудобнее и с готовностью принялась рассказывать.
- Справку никак не могу достать. Я ведь связной работала, только два человека меня и знали, Ткаченко и Петрусь. И оба погибли. Ткаченко Иван Фомич и Петрусь Василий, не знаю как по батюшке. И оба погибли день в день. А отряд весь разгромили в сорок втором, никаких архивов не осталось. Пишу в Молодечно, они отвечают - подтвердить не можем, дайте свидетелей. Уж куда я не писала...
- Вот бюрократы, - рассердилась Варвара Сергеевна, выслушав рассказ Катерины Ивановны. - Приходи на той неделе. Юриста вызовем, заявление напишем.
Дверь снова распахнулась. Вошла нарядная девушка с наколкой на голове, в белом кружевном фартуке, с подносом в руках. Увидев белый фартук, Катерина Ивановна вспомнила о Верочке и улыбнулась про себя уголками губ. Варвара Сергеевна захлопотала у стола, расставляя стаканы, тарелки с пирожными, конфетами. Катерина Ивановна только сейчас почувствовала, как сильно устала и проголодалась.
- Спасибо, Муся, - сказала Варвара Сергеевна. - Я тебя потом крикну.
- А скажите, пожалуйста, - виновато спросила Муся. - Эсэсовка та, что кольцо ваше забрала... Ее не поймали потом?
- Эльза Бинц, - сказала Катерина Ивановна. - Судили ее в сорок седьмом году и повесили в гамельнской тюрьме.
- Ой, - обрадовалась Муся, - побегу, нашим расскажу. - Она схватила поднос и выбежала из комнаты.
Две женщины сидели за казенным столом, покрытым зеленым сукном, и пили чай. Им было радостно, что они встретились, и они ничуть не задумывались о том, что скоро расстанутся. Катерина Ивановна радовалась торопливому говорку своей собеседницы, хорошим делам на трикотажной фабрике, вкусным пирожным и конфетам. Она пила чай и рассказывала о Верочке, о своей жизни после лагеря.
- Ты ешь, ешь, - приговаривала Варвара Сергеевна. - Не хватит, еще принесем. - Она сидела, по-бабьи подперев подбородок рукой и долгим взглядом смотрела на Катерину Ивановну. Потом схватила со стола тарелку и принялась запихивать конфеты в сумку Катерины Ивановны. - Бери, бери. Для Верочки. Она ведь, наверное, сластена. Вот и поест вдоволь. А это вот для тебя. - Она выдвинула ящик в столе и достала плотный синий конверт.
- Не знаю, как и благодарить, - сказала Катерина Ивановна. - Спасибо вам большое, Варвара Сергеевна, от меня и от Верочки. - Катерина Ивановна сложила конверт пополам и убрала в сумку.
- Трикотажники - народ богатый. Приходи, кофточку тебе подберем. А то кладовщицей тебя устроим, чего тебе на пенсии сидеть...
- Подумать надо.
- Подумай, подумай. Работа не пыльная.
Они прошли по пустому фойе, трижды по русскому обычаю расцеловались у выхода, и Катерина Ивановна зашагала вдоль клуба, крепко прижимая сумочку локтем. В раскрытое окно на втором этаже было слышно, как в зале играет музыка.
Подошел автобус, тот самый, новый, с хрустящими креслами. Он, верно, сделал круг или два и вот вернулся за Катериной Ивановной. Доставая мелочь на билет, Катерина Ивановна увидела среди пестрых конфетных оберток синий конверт, но открывать его не стала. Лучше сойти пораньше, у гастронома, там и деньги разменять можно, и купить что-нибудь на ужин. А завтра с утра в универмаг за новым передником. Вот радостно будет Верочке выбирать. А вечером, наверно, можно и в кино сходить.
- "Школа". Следующая "Комбинат", - монотонно объявил водитель, и автобус затормозил.
Думая о магазине, о кино, Катерина Ивановна рассеянно смотрела в окно.
Строительная площадка комбината была залита мертвенным светом прожекторов. Бесшумно двигались стрелы кранов с красными звездами, в зыбком свете скользили тени самосвалов. Здесь поднимется химический комбинат, будет перерабатывать ту самую нефть, о которой геолог в клубе рассказывал. Строят, строят кругом, откуда только деньги берутся?..
Автобус мягко тронулся и стал набирать ход. Катерина Ивановна сидела в кресле, улыбаясь редкой невидимой улыбкой, и слышалось ей, как лают вдалеке немецкие овчарки.
1963
БИЛЕТ ДО ВОСТРЯКОВА
Наступил тяжелый день. С безразличной неумолимостью, как приливы и отливы в океане, он подступал через каждые две недели, когда подходил срок заработной платы. Правда, однажды Семен Никульшин не выдержал и отказался - зато после не пропускал ни разу. Что с ним тогда случилось, он и сам не смог бы объяснить: то ли предчувствие, что на этот раз он непременно провалится, то ли понедельник был, а накануне неплохо посидели с друзьями, и голова трещала, так или иначе он неожиданно для самого себя снял трубку, набрал номер и сказал Плотнику: "Я сегодня не приеду, валяйте сами". И сразу дал отбой, пока Плотник не начал ругаться или уговаривать. Вот как было в тот тяжелый понедельник - один раз за весь год. Семен понимал: стоит послабить себя хоть немного, отказаться раз-другой, и после уже не сможешь взяться за такое дело.
В двери крохотной каморки, где находился Семен, была прорезана щель, как для писем, - в нее сбрасывали счета и бумаги. Он проверил, хорошо ли закрыто окошко, неслышно подошел к двери и посмотрел сквозь щель в зал. Бухгалтеры сидели за столами, щелкали арифмометрами, писали бумаги. Дядя Яша был на своем месте, он сидел за ближним столом и оглядывал помещение поверх очков. Никто не смотрел в сторону кассы, никому не было дела до Семена, хотя все знали, что там происходит.
Несгораемый шкаф стоял у стены прямо у дверей. Семен почему-то подумал, что такое расположение шкафа и двери очень удобно для налетчиков. Он закурил папиросу и открыл шкаф.
Дверь неслышно подалась, всасывая в себя воздух. Он пошарил рукой под столом, вытащил небольшой грязно-серый чемодан и принялся выгребать деньги из шкафа. Укладывал пачки в чемодан и машинально считал. Считать было вовсе не обязательно: все равно надо брать под чистую, оставив самую малость на всякий командировочный случай, но он считал по привычке.
Пачки кончились. Семен начал брать мелочь, разложенную по проволочным сеткам. Для мелочи у него были припасены особые байковые мешочки на вате, чтобы монета не звенела в дороге и не болталась по чемодану. Семен аккуратно завязывал мешочки тесемочками и складывал в середину чемодана.
Он проделал всю эту работу одним духом и только потом посмотрел на часы - в его распоряжении оставалось десять минут.
Проверил шкаф - чисто. Прикрыл массивную дверь. Резко, одним движением повернул замок, вытащил ключи. После этого повернулся к столу и занялся багажом. Перед ним был полный чемодан денег, около восьми тысяч рублей. Он осторожно прикрыл крышку, погладил руками железные углы чемодана, пощелкал замками, проверяя их прочность.
Втайне Семен Никульшин гордился своим чемоданом. Он выбирал его не быстро, обдуманно. Чемодан для денег никак не может быть новым: обновка такого рода вызывает всякие неустойчивые мысли. В то же время чемодан не должен быть очень старым и потрепанным, иначе будет подозрительно и ненадежно. Чемодан нужен крепкий, непременно с железными углами, но поношенный, такой чемодан, который уже бывал во всяких переплетах и какого-нибудь неопределенного цвета, ну хотя бы грязно-серого.
Семен хорошо знал, что в тех ярких, пестрых чемоданах, которые ослепительно и самодовольно блестят на каких-нибудь курортных перронах, ничего ценного не бывает - сплошное барахло. Семен презирал яркие чемоданы. Все ценное содержится вот в таких невзрачных чемоданчиках, без всяких там пестрых наклеек. Чемоданы - как люди...
Он еще раз проверил, хорошо ли закрылись замки, потом решительно встал, просунул голову в дверь.
- Дядя Яша, семафор открыт? - спросил он у мужчины, сидевшего за ближним столом.
- Я тебе не дядя Яша, - проворчал тот. - Топай скорее. Такси у подъезда.
Семен подхватил чемодан, закрыл дверь каморки и быстро пошел по проходу меж столами, стараясь ни на кого не глядеть, а они, он знал это, провожают его равнодушными, редко сочувственными взглядами. Все в отделе знали, что Семен увозит деньги, но никто не вмешивался в это дело.
У окна, с тряпкой в руках, стояла уборщица. Семен почувствовал, что она глядит на него, и ее осуждающий взгляд подталкивал его.
- И когда только угомонится, - сказала уборщица в Семенову спину. - Добегается когда-нибудь.
Семен не обернулся, только прибавил шагу.
На улице он настороженно и привычно огляделся по сторонам. Этот старый московский переулок был самой опасной частью пути: небольшие дома, каменные или деревянные, стояли впритык один к другому, в каждом доме подъезды, ворота - из любой такой подворотни могла наскочить всякая шпана.