Только утром она увидела на своей тумбочке записку, с непонятным трепетом взяла ее и долго не решалась развернуть. А развернув, даже не начав читать, поняла, что вчера в лесу она встретилась с отцом, что он искал ее и не мог остаться, чтобы повидать. И только наплакавшись, она, наконец, прочла записку.
"Родная моя, единственная!
Хоть и не встретились, а все-таки отыскались. Был у тебя в Москве, но говорить там о себе не мог, что-то не позволяло. Надеюсь, ты поймешь что. Главное - нашел, и нашел такой! Я горжусь тобой, Валька, моя девочка! И люблю, как всегда. Ты можешь меня не стыдиться. Недавно получил повышение - еду принимать полк. При первой же возможности встретимся. Теперь без совета со мной - никуда. Поняла? Замуж не вышла? Если нет - держись. Время еще суровое. Но, впрочем, ты ведь сама стоящий вояка. И еще боевой командир. Нового адреса не знаю. Но ты пиши по старому - мне перешлют. Как я хочу тебя видеть! Целую крепко. Твой папка".
И почерк его - с сильным нажимом, косой, только буквы немного прыгают: наверное, волновался. Жалко, что лица, фигуры не могла представить. Но ее радовало главное: отец жив!
Впервые за несколько дней она позволила себе глубоко вздохнуть и даже не поморщилась от боли. Лежать в палате стало невмоготу, она вышла на крыльцо и села на порожках. Все еще грязная, изъезженная деревенская улица и сама деревня, крепкая, обойденная войной, с густыми садами и заросшими бурьяном огородами, с пустыми хлевами, возле которых притулились госпитальные машины, старые липы и тополя с первым пухом на них, дальняя округа с густо и победно зеленеющими, заросшими парами, и скромно, горделиво отдающие сытой матовостью озимые посевы, и леса, и даже крохотная речка, петляющая в густых зарослях осоки и камыша, - все казалось Вале необыкновенным, чистым и милым. Она часто запрокидывала голову, подставляя худое, изможденное лицо ласковому утреннему солнцу, и тихонько улыбалась.
На сердце было необыкновенно чисто и светло, как в вымытом ливнями, пронизанном летним солнцем небе, празднично, просторно и чуть-чуть грустно. Словно в комнате, из которой вдруг вынесли какую-то старую, уже ненужную, но привычную мебель. Не было и той, лишь изредка шевелившейся, а обычно молчаливо и насупленно дремавшей в уголке сердца не то обиды на отца, не то недоумения. Теперь это неопределенное, так и не определившись, ушло и уж, конечно, не вернется вновь.
Он нашел. Он честный, и он ее. Не материн, а только ее. И ради него, усталого, ей стоило жить.
Она мечтала о том, как они встретятся, как будут жить вместе и как она будет служить в его полку переводчицей, разведчицей, кем угодно, и никогда никому не скажет, что она его дочь. Просто однофамильцы. Хотя пусть лучше все знают, что она его дочь, и удивляются или даже не удивляются, а умиляются тем, что вот она служит с ним и воюет. Мечты становились расплывчатыми, неясными, но очень приятными. И чем дольше она думала, тем сильнее хотелось узнать о нем хоть что-нибудь.
Она медленно пошла в штаб госпиталя, медленно поднялась на крыльцо и, сдерживая улыбку, украсившую ее бледное, вытянувшееся лицо, спросила у писарей, кто видел вчера подполковника, который разыскивал Радионову.
Оказалось, что его видели все, и она со странной тревогой, точно ожидая, что они скажут что-нибудь такое, что перевернет ее сегодняшнее светлое представление об отце, попросила:
- Расскажите, какой он. Я не видела его… много лет.
Писаря - пожилые, серьезные люди - переглянулись и взглядами предоставили слово одному - лысому, в больших очках.
- Как вам сказать… Обычный подполковник. Спокойный, по-моему, очень культурный. Видимо, из кадровых. Лицо чистое, но уже, извините, в морщинах. И виски седоватые. А так… особых примет нет. Руки и ноги целы.
Валя облегченно вздохнула:
- О чем он спрашивал?
Писаря опять переглянулись.
- Так ведь о чем в таких случаях спрашивают? Какое ранение, опасно ли? А у вас, как известно, ранения нет. Ну, где воевали. Уточнили, сколько могли. Да… вот еще. Тут как раз вчера пришла выписка из приказа на ваше имя. Вам звание сержанта присвоили, так вот он очень этому обрадовался.
Валя не успела обрадоваться новому званию, но она радостно улыбнулась, потому что этому обрадовался отец. Она хотела спросить еще что-нибудь, но это казалось уже неудобным, а уходить ей не хотелось. Положив руку на грудь, она стояла у двери и, нерешительно переминаясь, разглядывала помещение штаба - вчера здесь стоял отец и тоже разглядывал и эти шкафы, и обитые железом ящики, и походные столики, и этих пожилых, солидных писарей.
В комнату кто-то вошел, писаря вскочили со своих мест и отдали честь. Валя не обратила на это внимания: она была занята своими мыслями. Вошедший остановился возле нее и строго, слегка визгливо спросил:
- А вы почему не приветствуете старшего по званию?
Валя вздрогнула и посмотрела на спрашивающего. Это был упитанный фельдшер с колбасками бакенбард. Валя сразу вспомнила вчерашний день и все с той же полуулыбкой на счастливом лице мягко и даже проникновенно сказала:
- Если бы вы только знали, как я вас ненавижу за то, что вы не поехали вчера сразу же домой. Ведь из-за вас я не увидела отца.
Фельдшер опешил, побагровел и взорвался:
- Это черт знает что! Кто ее пустил сюда? Сейчас же вон!
Он так смешно и в то же время солидно и обстоятельно кипятился, так потешно махал руками, что Валя протянула, совсем как Лариса, осуждающе, зло и насмешливо:
- Эх вы, интеллигентный… балбес! - И благодарно кивнула писарям: - До свидания, товарищи.
Фельдшер что-то кричал, но она уже не слушала его. В конце концов, все, что с ней будет в ближайшее время, не так уж важно. Нашелся отец. И она будет с ним. Вот это важно.
Но она ошиблась. Случай этот оказался важным. Фельдшер доложил о непростительной дерзости сержанта Радионовой и потребовал ее наказания. Заместитель начальника госпиталя по политической части вынужден был провести расследование и, расспросив писарей, пришел в палату. Все ее обитательницы уже знали и о приезде Валиного отца, и о скандале в штабе: Валя находилась в том расслабленном состоянии, когда хотелось делиться всем и со всеми. Поэтому, когда замполит узнал от нее подробности дела, из которого выходило, что сержант Радионова, безусловно, совершила грубейшее нарушение воинской дисциплины и должна понести наказание, неожиданно вмешались девчонки. Они наперебой начали рассказывать о том, как фельдшер приставал к одной из больных и какие гнусные предложения он ей делал.
- И вы понимаете, товарищ капитан, разве может девушка стерпеть такое? Понятно, что Радионова ответила за всех нас. И если вы не примете мер, честное слово, мы напишем в политотдел.
Положение усложнялось. К замполиту поступила вторая, еще более опасная жалоба, и он на минуту задумался. Потом спросил у Вали:
- По какому поводу лежите у нас? Ранение или…
- Без всяких "или", - вспыхнула Валя, но сдержалась: - Но и без ранения. Перелом ребер и ключицы.
- Упали, что ли?
- Да нет, - улыбнулась Валя.
- Она разведчица, понимаете? - вмешались девчата. - И ее ударил немец, когда она брала его в плен. Ее к Герою представлять будут, - самоотверженно соврали девчата.
Худенькая, небольшого росточка, с огромными холодноватыми глазами и редкой челкой, сержант Радионова никак не походила на разведчицу, которая могла взять в плен немца. Замполит с сомнением покачал головой и, пообещав зайти еще раз, ушел.
В штабе он уточнил подробности проступка и вдруг обнаружил, что в пересланной для передачи Радионовой выписке из приказа сказано, что внеочередное звание ей присвоено за мужество, проявленное в ходе поиска. Замполит вызвал фельдшера и разъяснил ему, что, во-первых, раненые не должны отдавать чести, во-вторых, ему, лейтенанту медицинской службы, не пристало охотиться за девушками, пребывающими на излечении. Если это повторится, командование примет соответствующие меры. И в-третьих, поскольку сержант Радионова действительно виновата, на нее будет наложено взыскание по выздоровлении. Во время лечения делать этого не следует.
Через несколько дней в госпитале появилась деятельная Лариса. Она принесла все свое и Валино имущество.
- Вот полечусь маленько по-женскому, - откровенно смеялась она, - а там будет видно.
- А что у тебя? Что-нибудь серьезное?
- Дура ты, Валька. Ты на меня глянь, чего у меня серьезного может быть. Просто пришла в санбат и наговорила на себя. Сказала, что в этом госпитале есть хороший врач по-женскому. А чего мужики понимают, хоть они и врачи? Он и смотреть не стал, да и я б не далась. Выписал направление и - айда. Чего же делать, мужики все хитростью берут, а нам сам бог велел.
Ларису поместили все в ту же женскую палату, и она немедленно заполнила ее грохотом перестановок, поломойками, постирушками, сердитыми разговорами. Выслушав Валин рассказ об отце, она чуть всплакнула. И только после этого вынула письма.
Мать точно указывала цены на продукты, с достоинством жаловалась на усталость и немного на Наташку, которая совершенно отбилась от рук. Второе письмо было от студентки Ани. Уже одна ее фамилия на обратном адресе заставила Валю нахмуриться - о ее существовании она совсем забыла. Аня писала темно-лиловыми, почти черными, отливающими на солнце чернилами капризные, упрекающие слова.
"Вот уже полгода, как растет его сын, но вы даже не поинтересовались судьбой мальчика. Я знала, что у вас черствое сердце, но ведь должно же быть у человека хотя бы чувство благодарности. Сева спас вас - вы сами в этом признались. Почему же вы не подумаете о его ребенке? А между тем я точно знаю: на фронте вас снабжают очень хорошо, и при желании вы всегда могли бы найти возможность что-нибудь переслать. Я пишу это не для того, чтобы выклянчить у вас подачку. В конце концов, это мой долг честного, никогда и никого не обманывавшего человека - хоть как-нибудь влиять на неблагодарных людей…"
Письмо было длинное, прилично-нудное. Вначале оно вызвало только озлобление: по какому праву она упрекает и поучает? Хорошо снабжают! Сунься сюда и тогда узнаешь и качество и цену снабжения. И почему она должна помогать?!
И тут озлобление кончилось. Опять началась обида. Но уже не на других, а на себя, на свое неумение жить, на свою холодность. Аня права. Нельзя было забывать Севиного ребенка. Неважно, любил он Валю или нет. Важно, что у погибшего товарища ребенок.
А разве она не виновата перед Виктором? Разве она сделала хоть что-нибудь, чтобы удержать и поддержать его в самые трудные для него минуты? Даже Лариса и та… Как она волнуется, как старается помочь, вот даже в госпиталь перебралась. А что ей взамен?
И вся обида, что исподволь накапливалась в Радионовой, переплавилась в обиду на себя. Но то была святая обида, потому что за все эти минуты самоосуждения она ни разу не подумала о том, что ей пришлось перенести за это время, перенести не ради собственного удовольствия, а ради своей Родины, ради того, высшего, из-за чего она пошла в комсомол и на фронт. Все это было само собой разумеющееся и такое чистое, что прикасаться к нему даже ради собственного спасения было бы кощунством.
Борьба с собой, переоценка себя и окружающего утомили Валю, а главное, затемнили, приглушили радость. Еще лишенная богатого жизненного опыта, она покорно приняла все беды на себя и смирилась. За несколько дней она изменилась даже внешне - ходила медленно, говорила гораздо тише, чем обычно, и старалась побольше думать.
И чем дольше она думала, тем надежней убеждалась, что она еще девчонка, притом бессердечная, нечуткая и путаная. Жить такой - противно, воевать - невозможно.
Перебирая прошлое, она уверяла себя, что все ее знакомые отлично видели эти недостатки и только из уважения к ее молодости прощали их.
Теперь, когда в ее жизнь снова пришел отец и она должна думать о нем, помогать ему и беречь свою честь солдата не только для себя, но и для него, она обязательно должна стать другой.
Но как это сделать там, где тебя знают, где видели все твои ошибки и промахи?
В эти дни внутренней растерянности Лариса отлично уловила Валино настроение.
- Придется нам, девка, менять службу. Раз нас с тобой не ценят - поищем других командиров.
- Но почему не ценят? - слабо сопротивлялась Валя.
- А что? Ценят, что ли? Возьми хоть меня. Ломила, ломила с утра до ночи, а честь какая? Ну, пускай не медаль - не больно она и нужна, - покривила душой Лариса, - хоть бы обмундирование лишнее дали. Повару - пожалуйста. Он начальникам угождает. А мне? Обойдешься, Холостова. Я тебе точно скажу, у нас сроду людей не ценили.
- Но где же искать этих командиров? Ведь здесь не отдел кадров.
- Эх ты, дитятко. Если уж уходить, так только из госпиталя. Отсюда все пути открыты. Ты только меня слушай.
Валя не стала возражать. Она только пожала плечами и недоверчиво посмотрела на Ларису. Та заговорщически зашептала:
- А ты как думаешь к отцу попасть? Считаешь, из дивизии тебя отпустят? Как же, жди! Там как навалятся… Где ж еще такую дуру найдешь - и "языков" берет, и немецкий знает? Тебя оттуда ни в жизнь не отпустят.
Это испугало Валю. Она сразу забыла о собственных мыслях и почему-то поверила Ларисе.
- А… Почему? Ведь отец командир полка. Он может затребовать.
- Как же… А если полк не в нашей армии? Вот если мы куда в другое место переберемся, тогда другое дело.
- Но ведь везде будет армия… Не наша, так другая.
- Ты, ей-богу, как первый день на фронте. Надо в такую часть попасть, которая по всем армиям мотается. Как ни крутись, а к твоему отцу и попадем. Вот он нас и выручит.
И это окончательно убедило Валю.
"Ну, что ж, - думала она, - видимо, так нужно… Нельзя же все время плыть по течению. Надо бороться. И Лариса права - нужно самой пробиваться к отцу".
Она уже покорилась, и, хотя ей было трудно оставлять дивизию, она убедила себя, что поступает правильно.
Лариса в эти дни не теряла времени. Она умело водила за нос занятого операциями врача и всячески оттягивала решающий осмотр. Пользуясь бесконтрольностью в женской палате, она носилась по окрестным деревням, доставала молоко и яички, тащила с брошенных огородов лук, редиску, укроп, молодую картошку. Во время этих походов Лариса обнаружила, что недалеко от госпиталя, в лесу, остановилась на отдых и пополнение танковая бригада. Она без труда перезнакомилась с молодыми, веселыми ребятами, побывала у них в лагере и возвратилась оттуда озабоченной и деятельной.
- Все, Валька! Вот туда мы и подадимся.
- Да кто нас возьмет, - усомнилась Валя. - Мы же стрелки.
- Дура! У них тоже стрелковый батальон есть. Знаешь какой! - похвалилась Лариса и впервые о чем-то задумалась. Глаза у нее стали мечтательными, и на лице проступили мягкие, почти нежные тени. Валя даже не успела удивиться этому: Лариса мельком, испуганно взглянула на нее и опять подобралась и выпрямилась.
Это первое, робкое движение Ларисиной души так и не запомнилось Вале.
В эти же дни танкисты нашли дорогу в госпиталь, перезнакомились с госпитальными девчатами, а потом добрались и до девичьей палаты. Лариса где-то выпросила гитару и, как только на площадке под густыми вязами собрались танкисты, выздоравливающие раненые и девчата, уговорила Валю спеть.
Смутно сознавая свою измену дивизии и поэтому грустная и тихая, Валя обрадовалась старой знакомой. Она с удовольствием перебирала струны и пела до тех пор, пока не заболела грудь. Пела она просто так, для души, чтобы успокоиться, прогнать тревогу, и не знала, какую сложную и тонкую политику проводит в это время Лариса, как хитро расхваливает она Валины достоинства. И ничего не было удивительного в том, что танкисты уговорили свое начальство вызволить из госпиталя двух хороших девчат.
Из команды выздоравливающих сержант Радионова и рядовой Холостова были направлены в Н-скую танковую бригаду для прохождения дальнейшей службы.
Все еще смутно ощущая легкомысленность своего поступка, к которому примешивался привкус измены старым боевым товарищам, Валя старалась оправдать себя тем, что это позволит ей легче перейти в отцовский полк. Былой, навязанной Ларисой обиды на свою дивизию у нее уже не было. Но, не желая сознаться в этом, она твердила свое:
- Вот там, на новом месте, я стану совсем другая. Там будет легче. Никто не знает меня, и там я своего добьюсь.
Постепенно эти мысли покорили все остальные, и в бригаду она шла более решительной и непреклонной, чем когда бы то ни было.