- А мне плевать: захочет, так сделает, а не захочет, так от его обещания ничего не изменится. Словом, втолковал я ему все, как сумел, думаю, не очень классно. Приезжаем в Толедо. Возле артиллерийской позиции высовываюсь из машины, хочу переговорить с капитаном, командующим батареей. "Мать твою!.. - орет капитан и вскакивает на подножку, я слова не успел сказать. - Где снаряды? Нам обещали снаряды! Завтра к вечеру мы останемся без боеприпасов". Я машу ему обеими руками, чтобы заткнулся, незаметненько так - точь-в-точь ветряная мельница; здесь ведь как ни мало знает поп, все равно знает лишнее. Напрасный труд! Наконец до болвана дошло. Я представляю их друг другу: "Товарищ священник". Капитан показывает на башню Алькасара, та как раз ходуном ходила, и капитан аж по ляжкам себя хлопал. "Гляди-ка, что творится с кабинетом Москардо", - говорит и показывает на здоровенную треугольную брешь. "Но, мой дорогой майор, - говорит мне поп (вот до какой степени близости мы дошли), а у самого ряшка упрямая и хмурая, как у пацана, который решил прогулять уроки, - вы предлагаете мне встретиться с полковником Москардо в этом разрушенном месте? Как же мне туда добраться?" - "Это уж ваша забота, - орет капитан категорическим тоном, - но только туда самому Господу Богу не попасть!"
В общем, чем дальше, тем веселее. Наконец я объяснил ему, что с Москардо мы сами договоримся, дал ему охрану из трех человек, и сейчас он дрыхнет.
- В конечном счете, идет он туда или нет?
- Завтра в девять утра; перемирие до полудня.
- Насчет ребятишек знаешь что-нибудь?
- Ничего. Суть дела моему попику должны объяснить ответственные лица. Или те, кто считают себя таковыми. Будем надеяться, они не слишком его напугают: есть тут один анар, у него татуировка особо выразительная.
- Пошли поглядим, что делается.
Они молча направились к Сокодоверской площади, полюбовались по дороге "Террором Панчо Вильи", шляпа которого ночью выглядела еще эффектнее. Чем ближе подходили они к площади, тем многолюднее становилась улица. С верхних этажей постреливали время от времени несколько винтовок и пулемет. Три месяца назад в этот же час Шейд слышал здесь, как постукивает копытцами невидимый осел и полуночники, возвращаясь после серенады, весело наяривают на гитарах "Интернационал". Между двумя крышами появился Алькасар, освещенный прожекторами.
- Выйдем на площадь, - предложил Шейд, - я попишу в танке.
У журналистов вошло в привычку уединяться для работы в танке, который обычно бездействовал; они брали с собой свечу и устраивались писать в башне.
Лопес и Шейд вышли к баррикаде. Бойцы на левом фланге вели беспорядочную стрельбу; на правом, лежа на тюфяках, играли в карты; некоторые комфортабельно устроились в плетеных креслах; из радиоприемника, установленного в центре, звучала андалузская народная песня. Наверху, на третьем этаже трещал пулемет. Шейд заглянул в амбразуру.
Освещенная мощной дуговой лампой, совершенно пустая, площадь, на которой некогда кастильские короли верхом на конях сражались с быками, была еще призрачнее, чем площадь перед собором: в тревожной смеси запахов - гари и ночной свежести - она напоминала площадь где-то на мертвой планете, а не на земле. В киностудийном освещении виднелись развалины, напоминавшие развалины древних азиатских городов, арка, лавчонки, исцарапанные пулями, закрытые и покинутые, и, с одной стороны, железные стулья кафе: часть их валялась беспорядочными грудами, часть - поодиночке. Над домами огромная реклама вермута ощетинилась повторявшейся буквой Ζ; с боков, куда свет почти не попадал, находились наблюдательные пункты. Прожекторы пронизывали театральным светом поднимавшиеся вверх по склону улочки; а там, где улочки кончались, в том же ослепительном освещении, иллюминированный для смерти ярче, чем некогда - для туристов, странно плоский на фоне ночного неба, дымился Алькасар.
Время от времени кто-то из фашистов стрелял; Шейд глядел на ополченцев - тех, кто отстреливался, и тех, кто играл в карты, - и спрашивал себя, у кого же из них там, наверху, жена или дети.
Крестьянские одеяла, вытащенные на ночь, тоже были в полоску, как и матрацы, из которых были сложены баррикады, и это придавало городу причудливое единообразие. На главной улице появился мул.
- В полночь для соблюдения всеобщей полосатости мулы будут заменены зебрами, - сказал Шейд.
На тесной и темной главной улице перед допотопным танком башни броневиков - огни их были включены - отбрасывали пятнышки света. У самой площади виднелась почти освещенная витрина модной лавки; какая-то старуха в шляпе с перьями, не шевелясь, упивалась видом провинциальных шляпок, выхваченных из тьмы сияньем дуговых ламп, которые освещали дымившийся Алькасар.
Время от времени звенела, ударяясь о броню башен, неприятельская пуля. Лопес направился в штаб. Шейд влез в танк, пулеметчик подвинулся. Не успел Шейд достать блокнот, как пулеметчик открыл огонь, ему вторили броневики и ополченцы. Когда сидишь в башне, от пулемета грохот - будь здоров; снаружи вся улица бесновалась. Шейд выскочил из танка: неужели Алькасар перешел в контратаку?
Фашисты выпустили, оказывается, осветительную ракету, и весь город по ней палил.
Глава третья
Священник вошел в Алькасар полчаса назад. Журналисты и всякого рода "ответственные лица" болтались за баррикадой, дожидаясь, когда на площади появятся в знак соблюдения перемирия первые представители противной стороны. Шейд без пиджака и в сдвинутой на затылок шляпе, прогуливаясь между Прадасом, функционером компартии, русским журналистом Головкиным и японским журналистом, то и дело посматривал в амбразуры баррикады. Но на площади только и были что стулья кафе, перевернутые ножками вверх. Запах смерти и запах гари чередовались в зависимости от направления ветра.
На углу площади и одной из улочек Алькасара появился фашистский офицер. Потом ушел. Площадь снова оказалась пустою. Не пустынной, какою была каждый вечер под лучами прожекторов, а заброшенной. День снова отдавал ее во власть жизни - жизни, готовой вернуться, затаившейся по закоулкам, как затаились фашисты и ополченцы.
Перемирие началось. Но площадь так долго была местом, где нельзя было не попасть под огонь вражеских пулеметов, что казалась зловещей.
Наконец три ополченца отважились выйти за баррикаду. Рассказывали, что в тех частях Алькасара, которые удавалось отбить у противника, в подземных переходах находили матрацы и колоды карт, точно такие же, какие были у бойцов, оборонявших баррикаду. Алькасар принадлежал противнику и потому, хоть некоторые его части и были отбиты, он теперь казался таинственным. Республиканские бойцы знали, что во время перемирия туда не проберешься, но их тянуло подойти поближе. Тем не менее они держались кучкой у самой баррикады и от нее не отходили.
"И те и другие куда решительнее, когда сходятся врукопашную, - думал Шейд, глядя в щелку между мешками и ощущая кожей лба, что ткань уже увлажнилась: шляпу он сбил на самый затылок. - Ни дать ни взять - коты".
С другой стороны, оттуда, откуда вышел первый фашистский офицер, появилось еще несколько; увидев, что площадь пуста, они заколебались. Ополченцы и фашисты, не трогаясь с места, переглядывались; за баррикаду вышло еще несколько республиканских бойцов. Шейд взял бинокль.
На лицах у фашистов - Шейд едва мог их разглядеть - он ожидал увидеть ненависть, но ему показалось, что лица скорее выражают замешательство, это впечатление усиливалось от скованности, которая чувствовалась в походке и - особенно - в положении рук и сразу же бросалась в глаза, поскольку не вязалась с аккуратными офицерскими мундирами этих людей. Ополченцы подходили ближе.
- Какое у тебя впечатление? - спросил Шейд соседа, глядевшего в щель рядом.
- Наши не знают, как начать разговор…
Людям, которые на протяжении двух месяцев пытаются убить друг друга, вступить в беседу непросто: франкистов и республиканцев разделяла не столько запретная зона площади, сколько то, что они понимали: стоит им подойти друг к другу, и начнется разговор; и потому франкисты слонялись вдоль колонн, а республиканцы держались поближе к баррикаде.
Из Алькасара выходили все новые фашисты, все новые ополченцы появлялись из-за баррикады.
- Четыре пятых гарнизона составляют гражданские гвардейцы, верно? - спросил Головкин.
- Да, - сказал Шейд.
- Посмотрите на мундиры: они позволяют выходить только офицерам.
Но это уже было неправдой. Появлялись рядовые гвардейцы, они были в треуголках из лакированной кожи и в мундирах с желтым кантом, но в белых альпаргатах.
- Сапоги все погибли от республиканских пуль, - сказал Шейд.
Беседа уже завязалась, хотя между обеими группами было по меньшей мере десять метров. Шейд раскурил трубку, пряча ее от ветра между двумя мешками, и направился к месту переговоров в сопровождении Прадаса и Головкина.
Обе группы перебранивались.
Разделенные десятью метрами, словно священной территорией, прибегая к жестикуляции, казавшейся еще нелепее оттого, что говорившие не двигались с места, они швыряли друг в друга доводы, словно гранаты.
- …потому что мы по крайней мере сражаемся за идеал, козлы несчастные! - орал кто-то из фашистов, когда Шейд подошел поближе.
- А мы за что? Может, за денежные мешки, ты, сукин сын? И вот тебе доказательство, что наш идеал выше: он для всех, наш идеал!
- Плевать мне на идеалы, которые для всех! Для идеала самое важное, чтобы он был лучшим из всех, понял, неграмотный!
На протяжении двух месяцев они целились друг в друга, а потому враждовали и сейчас - другого выбора не было. И все же…
- Скажи, по-твоему, это идеал - газами по абиссинцам? Это идеал - немецких рабочих в концлагеря? Это идеал - одна песета в день поденщику-батраку? Это идеал - бадахосская бойня , отвечай, лакейская душонка!
- А Россия что, идеал?
- Скажешь, нет?
- Для тех, кто там не был! Республика трудящихся! Плевать ей на трудящихся!
- Потому-то хозяева твои ее и ненавидят? Если у тебя есть совесть, я тебе скажу: все, что есть в мире самого подлого, на вашей стороне. А на нашей - все, кто за справедливость, женщины в том числе. Где ваши ополченки? Ты же рядовой, а не принц! Почему женщины на нашей стороне?
- Насчет женщин, первое дело, пускай помалкивают, понял, рогач? А свой идеал можешь держать при себе, поджигатель церквей!
- Меньше было бы церквей, незачем было бы поджигать.
- Слишком много церквей в позолоте и слишком много деревень без хлеба!
Шейд подходил к ополченцам, не без смущения замечая, что испытывает то же чувство, которое вызывали у него бесплодные перебранки парижских таксистов и итальянских кучеров.
- Кто этот парень? - спросил один из милисиано, показывая на Головкина. Шейда видели накануне с Лопесом, он уже примелькался.
- Корреспондент советской газеты.
Головкин был скуласт, лепка костистого лица была как у готических изваяний, изображающих крестьян. Шейд, побывавший в Москве, где он делал один репортаж, еще тогда заметил, что русские, только недавно вышедшие из крестьян, часто напоминают средневековые европейские изображения. "Я похож на индейца, этот русский - на землепашца, в испанцах есть что-то лошадиное…"
Три ополченца, появившиеся из-за баррикады первыми, по-прежнему стояли в стороне и на площадь не выходили.
Сравнение идеалов продолжалось.
- В любом случае, - заорал кто-то из фашистских офицеров, - одно дело - сражаться за свой идеал, когда дрыхнешь у себя дома, как вы, а совсем другое - когда живешь в подземельях. Поглядите на себя, стадо козлов! Вот у нас есть курево?
- Чего, чего?
Один из милисиано пересек заповедную зону. Это был человек из НКТ, один рукав его рубашки был засучен и открывал руку, кожа которой синела татуировками. Солнце, палившее почти отвесно, отбрасывало ему под ноги тень от его мексиканской шляпы, черным цоколем перемещавшуюся вместе с ним. Он шел на фашистов, словно собираясь начать драку, и в руке у него была пачка сигарет. Шейд знал, что в Испании никогда не протягивают всю пачку, и гадал, как поступит анархист. Тот, вынимая сигареты одну за другой, стал раздавать их всё с тем же гневным лицом; он протягивал фашистам сигареты, словно сигареты могли подтвердить его правоту, он как бы говорил: "Нашли, чем попрекать, - сигаретами! Если вы сидите без курева, война виновата, гады, мы-то тут при чем, свора подонков!" Раздавая сигареты, он призывал окна в свидетели. Когда пачка опустела, сигареты стали раздавать другие ополченцы, последовавшие его примеру.
- Как вы истолкуете эту нелепую выходку? - спросил Прадас.
Он был похож на Мазарини , который вздумал бы подстричь свою бородку остроконечно, в подражание Ленину.
- Я был очевидцем того, как во время одного из самых бурных заседаний бельгийского парламента все партии братски объединились, дабы проголосовать против налога на почтовых голубей: восемьдесят процентов депутатов были голубятниками. Здесь сработала круговая порука курильщиков…
- Да нет, все гораздо глубже!
Один из фашистов только что прокричал: "Зато вы бреетесь!" Упрек тем более странный, что все ополченцы были небритые. Но один из них, тоже анархист, уже мчался к Торговой улице. Оба журналиста не спускали с него глаз: вот он остановился, заговорил с милисиано, оставшимся около баррикады. Тот вытащил револьвер, потряс им, угрожая фашистам: казалось, он что-то гневно говорит. Анархист бегом двинулся дальше.
- У вас так было? - спросил Шейд у Головкина.
- Поговорим попозже. Необъяснимо…
Милисиано вернулся, в руке у него был пакет лезвий "Джилетт", он вскрывал его на ходу. Фашистских офицеров было самое меньшее двенадцать человек; анархист перешел на шаг, он явно не знал, как распределить лезвия: их было меньше дюжины. Он сделал движение, словно собираясь сыпануть их, как конфеты ребятишкам, поколебался, потом хмуро сунул пакетик тому из фашистов, кто стоял к нему ближе. Другие офицеры ринулись было за лезвиями, но, услышав смех ополченцев, один из фашистов что-то скомандовал. Офицеры стали расходиться, и в этот миг из Алькасара вышел еще один фашист, а милисиано, который вытащил револьвер, когда мимо пробегал раздатчик лезвий, вышел из-за баррикады и направился к группе.
- Все это прекрасно… - произнес он, поочередно оглядев фашистов. Он не договорил, и все ждали, чем он кончит. - А заложники? У меня лично там сестра!
В голосе у него звучала ненависть. Теперь было не до сравнивания идеалов.
- Испанский офицер не обсуждает решений командования, - ответил один из фашистов.
Ополченцы почти не расслышали этих слов, потому что фашист, вышедший из Алькасара, говорил:
- Я хочу встретиться с командиром, у меня поручение от полковника Москардо.
- Пошли, - сказал один из ополченцев.
Офицер последовал за ним. Следом двинулись Шейд и Прадас, низкорослые по сравнению с высоченным Головкиным, шагавшим между ними; толпа вокруг становилась гуще и гуще, и все это походило бы на воскресное гулянье, если бы люди на площади не глядели безотрывно на Алькасар.
Эрнандес в сопровождении Негуса, Мерсери и двух лейтенантов выходил из сапожной мастерской как раз в тот миг, когда фашистский офицер собирался туда войти. Офицер отдал честь и протянул письма.
- От полковника Москардо его жене.
У Шейда внезапно возникло ощущение, что все, чего он навидался в Толедо - со вчерашнего вечера - и в Мадриде - за столько дней, - сосредоточилось в этих двух офицерах, глядевших друг на друга с ненавистью, вдыхая запах гари, который ветер гнал от Алькасара, расстилая над городом дым, словно полотнище изорванного знамени. Все свелось к этим письмам: раздача сигарет и лезвий, и заложники, и бессмысленные баррикады, и атаки, и отступления, и смрад от павших лошадей, который, когда запах гари развеивался, заполнял все вокруг, словно шел от самой земли. Эрнандес приподнял правое плечо, как обычно, и отдал письма одному из лейтенантов, длинным своим подбородком показав, куда нести.
- Дурак набитый, - проговорил Негус, но не без приязни.
На сей раз Эрнандес пожал плечами - все с тем же выражением усталости - и кивком отослал лейтенанта.
- Жена Москардо в Толедо? - спросил Прадас, поправляя пенсне.
- В Мадриде, - ответил Эрнандес.
- На свободе? - спросил Шейд изумленно.
- В лечебнице.
Негус тоже пожал плечами, но негодующе.
Эрнандес направлялся к сапожной мастерской, она же командный пункт; Шейд слышал доносившийся оттуда стук пишущей машинки: после перемирия на улице стало тихо. Из поперечных улочек стали появляться собаки: их, как видно, удивило прекращение огня. Шаги и голоса сливались в гул, который стал слышным после того, как прекратилась стрельба, и теперь снова завладевал городом, словно примета мира. Прадас догнал капитана, прошел несколько шагов рядом с ним, теребя бородку.
- Чего ради вы переслали эти письма? Из галантности?
Он шел рядом с офицером, нахмурившись, выражение у него было скорее недоумевающее, чем ироническое; Эрнандес глядел на мостовую, усеянную тенями от мексиканских шляп, словно гигантскими кружками конфетти.
- Из великодушия, - ответил он наконец и отвернулся от Прадаса.
- Вы хорошо знаете этого капитана? - спросил Прадас, все еще хмурясь.
- Эрнандеса? - ответил Шейд. - Нет.
- Что заставило его так поступить?
- А что заставило бы его поступить иначе?
- Вот что, - сказал Головкин, показав на проезжавшую мимо автомашину, которую можно было назвать броневой лишь с натяжкой. На капоте лежал убитый милисиано, его тело явно привязано было руками друзей. Журналист подергал себя за галстук, у него этот жест означал неуверенность.
- И часто такое бывает? - спросил Головкин.
- По-моему, нередко. Комендант уже передавал подобные письма.
- Он кадровый офицер?
- Да. Эрнандес тоже.
- Что представляет собою женщина? - спросил Прадас.
- Об этом и не думай, распутник. Я ее не знаю, но она уже в годах.
- Тогда что же? - спросил Головкин. - Испанщина в чистом виде?
- Вас такие определения устраивают? Эрнандес сейчас завтракает в Санта-Крус, идите туда. Вас охотно пригласят: там есть коммунисты.
В пестрой толпе ополченцев промелькнул "Террор Панчо Вильи". Шейд вдруг осознал, что Толедо - маленький город и в военное время, и в мирное, и что он будет встречать здесь каждодневно одних и тех же чудаков, как некогда встречал здесь каждодневно одних и тех же гидов, одних и тех же пенсионеров.
- Фашисты, - сказал он, - никогда не начинают атаки от двух до четырех дня из-за сиесты. Не торопитесь с выводами по поводу того, что здесь происходит.