Надежда - Андре Мальро 22 стр.


Гарсиа начал выделять партийные словесные штампы: у коммунистов таким словом было "конкретно". Ему, впрочем, известно было, что и Прадас, и даже Мануэль не доверяют психологии; но хоть Гарсиа и считал, что, оценивая перспективы борьбы с фашизмом, надо опираться на экономику, он считал также, что между анархистами (и их приверженцами), социалистическими массами и коммунистическими группами в смысле экономического их положения особой разницы нет.

- Согласен, мой добрый друг, однако же наши лучшие и самые многочисленные силы составляют не уроженцы Эстремадуры, где люди едят желуди. Но не приписывайте мне теорию революции как реакции на унижение, прошу вас! Я пытаюсь понять то, что произошло нынче утром, а не общее положение в Испании. В конечном итоге - как вы бы сказали - Эрнандес не владелец галантерейного магазина, даже и в переносном смысле. Капитан - в высшей степени честный человек, и революция для него - способ осуществить свои этические устремления. Для него драма, которую все мы переживаем, - его личный Апокалипсис. В таких полухристианах, как он, всего опасней их жертвенность: они готовы совершить худшие ошибки, лишь бы заплатить за них жизнью.

Гарсиа казался тем умнее некоторым своим слушателям, что они скорее угадывали, чем понимали смысл его слов.

- Разумеется, - продолжал он, - Негус - не Эрнандес, но разница между либералом и либертарием всего лишь в терминологии и темпераменте. Негус говорит, что они, анархисты, всегда были готовы к смерти. Для лучших это правда. Заметьте, я сказал - для лучших. Они опьянены братством, хоть и знают, что все это недолговечно. И они готовы умереть после нескольких дней экзальтации - или мести, у кого что, - когда люди пожили, как им мечталось. Помните, он сказал: как сердце велит… Вот только для них подобная смерть - оправдание всему.

- Мне не по душе люди, которые позируют перед фотографом, выставив револьвер, - сказал Прадас.

- Иногда это те же, кто восемнадцатого июля экспроприировал оружие у богачей, держа в кармане сжатый кулак, чтобы думали, что там револьвер.

- Анархисты…

- Анархисты, - сказал Мануэль, - это слово, которое годится прежде всего на то, чтобы вносить путаницу. Негус - член ФАИ, дело известное. Но в сущности, считаться нужно не с тем, каких мыслей придерживаются его соратники, а с тем, что миллионы людей, не являющихся анархистами, эти мысли разделяют.

- Их мысли о коммунистах? - спросил досадливо Прадас.

- Да нет, мой добрый друг, - сказал Гарсиа, - мысли о борьбе, о жизни. Те же, которых придерживается… ну хотя бы французский капитан. С подобной позицией, заметьте, я уже сталкивался: в семнадцатом - в России, полгода назад - во Франции. Это отрочество революции. Пора все-таки осознать, что массы - одно, а партия - другое; это можно проследить начиная с восемнадцатого июля.

Он поднял вверх свою трубку.

- Труднее всего на свете заставить людей думать над тем, что они собираются делать.

- Но ведь только это и идет в счет, - сказал Прадас.

- Обречены измениться или умереть, - грустно сказал Головкин.

Гарсиа молчал, размышляя. Для него в анархо-синдикализме был "анархизм" и был "синдикализм"; опыт профсоюзной работы был позитивной стороной анархистов, идеология - негативной. Ограниченность испанского анархистского движения (колоритность не в счет) была ограниченностью синдикализма как такового, и самые разумные из анаров причисляли себя к приверженцам не теософии, а Сореля . И тем не менее весь разговор шел так, словно анархисты - это особое племя, словно их природа не такая, как у других людей, словно Гарсиа должен подходить к ним не как политик, а как этнограф.

"И ведь по всей Испании в этот утренний час, наверное, ведутся такие разговоры… - думал Гарсиа. - Куда более деловым подходом было бы выяснить, на каких основах можно добиться, чтобы решения правительства выполнялись совместными действиями организаций, именуются ли они ФАИ, или НКТ, или коммунистическая партия, или ВСТ… Странно, как любят люди спорить не о том, каким образом действовать, а о чем-то другом как раз в тот момент, когда действовать - вопрос жизни и смерти. Надо бы мне побеседовать с каждым из этих субъектов в отдельности о том, что все-таки можно сделать".

Какой-то милисиано спросил о чем-то Мануэля, потом подошел к Гарсиа:

- Товарищ Гарсиа? Тебя спрашивают в комендатуре: звонили из Мадрида.

Гарсиа связался с Мадридом.

- Как переговоры?

- Священник еще не вышел. Установленный срок истекает через десять минут.

- Как только что-нибудь узнаете, сразу звоните.

Как, на ваш взгляд, положение?

- Скверное.

- Очень скверное?

- Скверное.

Глава пятая

Эрнандес, знавший, что Гарсиа позвали к телефону, дожидался его, чтобы вместе вернуться в музей.

- Вы сказали одну вещь, которая меня поразила: нельзя заниматься политикой на основе нравственных ценностей, но и без них нельзя. Вы согласились бы отправить письмо?

- Нет.

Позвякиванье и постукиванье оружия, пока не использовавшегося, солдатские котелки под полуденным солнцем, трупный смрад - все так живо напоминало о грохоте, стоявшем здесь накануне, что прекращение войны казалось невозможным. До конца перемирия оставалось меньше четверти часа; мир уже был чем-то эффектно-иллюзорным, чем-то из области прошлого.

Гарсиа ступал тяжелым твердым шагом; у Эрнандеса, шедшего рядом, шаг был удлиненный, беззвучный.

- Почему?

- Во-первых: они не отдали заложников. Во-вторых: с того момента, как вы взяли на себя ответственность, вы должны быть победителем. Вот и все.

- Позвольте, у меня не было выбора: я был офицером, я служу как офицер.

- Но вы взяли ее на себя.

- Как, по-вашему, я мог отказаться? Вы же знаете, у нас нет офицеров…

В первый раз сиеста без стрельбы опустилась на город, простертый в беспокойной дреме.

- К чему революция, если она не будет улучшать людей? Я не пролетарий, майор Гарсиа; пролетариат ради пролетариата интересует меня не больше, чем буржуазия ради буржуазии; и все-таки воюю, как могу, чего вы хотите…

- Чьих дело рук революция - пролетариев или… стоиков?

- Почему бы ей не быть делом рук самых человечных из людей?

- Потому что дело рук самых человечных из людей - не революция, мой добрый друг; дело их рук - библиотеки либо кладбища. К сожалению…

- Пусть кладбище; пример все равно остается примером. Даже еще более значимым.

- А пока - Франко.

Эрнандес взял Гарсиа под руку почти женским движением.

- Послушайте, Гарсиа. Не будем играть в игру "кто кого переспорит". Я только с вами и могу поговорить. Мануэль - порядочный человек, но теперь он смотрит на вещи только глазами своей партии. Те… другие… они будут здесь раньше, чем через неделю, вы знаете это лучше, чем я. А в таком случае, прав ты или не прав…

- Нет.

- Да…

Эрнандес поглядел на Алькасар: ничего нового.

- Но только, если мне суждено умереть здесь, я предпочел бы умереть не просто так… На прошлой неделе один из моих… ну, скажем… товарищей, анархист либо выдававший себя за анархиста, был обвинен в присвоении общественных средств. Вины за ним не было. Он просит меня свидетельствовать за него. Естественно, я его защищаю. Он провел принудительную коллективизацию в деревне, где возглавлял комитет, и его люди приступили к коллективизации соседних деревень. Я согласен, что такие меры только во вред, и крестьянин, когда ему приходится предъявить десяток бумажек, чтобы получить серп, приходит в бешенство. И согласен, что у коммунистов по этому вопросу программа разумная. После того, как я дал показания в его пользу, у меня испортились отношения с коммунистами… Тем хуже; что вы хотите, я не допущу, чтобы называли вором человека, когда знаю, что он не виноват, и когда он просит меня заступиться.

- Коммунисты (и те, кто пытаются добиться сейчас хоть какой-то организованности) считают, что при всем своем чистосердечии ваш подзащитный объективно окажется пособником Франко, если его деятельность приведет к крестьянским бунтам… Коммунисты хотят что-то делать. Вы и анархисты - по разным причинам - хотите чем-то быть… Это драма всякой революции, подобной нашей. Мифы, которыми мы живем, противоречивы: пацифизм и необходимость обороны, организованность и христианские притчи, действенность и справедливость и так далее. Мы должны навести порядок, преобразить наш апокалипсис в армию или сгинуть. Вот и все.

- И, наверное, люди, которых раздирают те же противоречия, тоже должны сгинуть… Вот и все, как вы говорите.

Гарсиа вспомнилась фраза Головкина: "Обречены измениться или умереть…"

- Многие ждут, что апокалипсис поможет им решить их собственные проблемы, - сказал он. - Но революция знать не знает о том, что на нее переведены тысячи такого рода векселей, она продолжается…

- Вы полагаете, я приговорен, не так ли? - спросил Эрнандес, улыбаясь.

В улыбке не было иронии.

- В самоубийстве есть покой…

Он показал пальцем на старые рекламы аперитивов либо фильмов, под которыми они проходили, и улыбнулся шире, показав зубы, длинные, как у грустного коняги.

- Прошлое…

И после паузы он добавил:

- А что касается Москардо… у меня тоже была жена.

- Да… Но мы не были заложниками… Письма Москардо, ваше заступничество… Все проблемы, которые вы ставите перед собой, нравственного порядка, - сказал Гарсиа. - Попытка жить в соответствии с определенной нравственной системой всегда приводит к драме. И во время революции не меньше, чем при любых других обстоятельствах.

- А покуда революция не грянула, так свято веришь в обратное…

Розовые кусты и самшиты в разоренных садах, казалось, тоже участвовали в перемирии.

- Возможно, вы как раз на пути к… к своей судьбе. Отказаться от того, что было любовью, чему отдана жизнь, всегда непросто… Я хотел бы помочь вам, Эрнандес. Позиция, которую вы выбрали, заранее обречена на провал, потому что сами вы живете внутри политики, участвуя в политической акции, будучи военным и командиром в такой период, когда любая секунда насыщена политикой, а ваша позиция - вне политики. Она состоит в том, что вы сравниваете то, что видите, и то, о чем мечтали. Но о действии можно размышлять только в категориях действия. Не существует политической мысли вне сравнения одной конкретной вещи с другой конкретной вещью, одной возможности с другой возможностью. Либо наши, либо Франко; либо одна форма организации, либо другая, но не выбор между какой-то формой организации, с одной стороны, и желаньями, мечтами, апокалипсисом - с другой.

- Люди всегда умирают за то, чего на самом деле не существует.

- Эрнандес, думать о том, что должно было быть, вместо того, чтобы думать о том, что можно сделать, даже если то, что можно сделать, не очень красиво, это гиблое дело. "Без выхода" - помните, у Гойи .

Такая игра в любом случае проиграна заранее. Безнадежная игра, мой добрый друг. Нравственное самосовершенствование, душевное благородство - это индивидуальные проблемы, к которым революция прямого отношения не имеет. Единственный мост между этими двумя берегами - это, увы, ваша жертвенность.

- Помните, у Вергилия: ни с тобою, ни без тебя… Теперь у меня выхода нет…

Рычание артиллерийского орудия, пронзительный вой снаряде, взрыв и звон осыпающихся черепиц и щебня, почти мелодичный.

- Аббат потерпел поражение, - сказал Гарсиа.

Глава шестая

Армия Ягуэ двигалась из Талаверы на Толедо.

Гражданин Леклер в белом комбинезоне - весьма запятнанной белизны - в неизменном сером котелке и с термосом под мышкой шествовал к своему самолету, дверь которого была открыта.

- Прах побери, кто тут снова копался в моем "Орионе"! - прохрипел он на самых ларингальных нотах, словно орал на самого себя.

- Ладно, ладно, - спокойно сказал Атиньи, надевавший свитер. - Я поставил новый прицел.

- Α-a, ну, малыш, тогда порядок, - ответствовал Леклер снисходительно.

Леклеру все в Атиньи не нравилось: и серьезность при его-то молодости, и манеры, в которых, несмотря на приветливость Атиньи, Леклер чувствовал традиции богатого буржуазного дома, и его образованность (Атиньи кончил военное училище), и его аскетическая истовость коммуниста, хотя Атиньи не щеголял аскетизмом, наоборот. К военным специалистам добровольцы относились с благодарностью, а наемники, как Леклер, - с завистью. К тому же у Леклера был пунктик - разговоры о женщинах.

Он запустил мотор.

Вокруг машины толклись "пеликаны" и раненые, был тут и Скали с Коротышом. Хайме, после того как ослеп, приходил на аэродром по-прежнему; перевязка делила ему лицо надвое. Врачи говорили, что зрение вернется. Но он не мог больше переносить присутствие собаки. Хаус тоже постоянно торчал на аэродроме, ходил, опираясь на две клюки, сыпал поучениями и приказаниями, причем повелительным тоном, и стал невыносимым с тех пор, как раны придали ему авторитетности. Сибирский уехал из Испании.

Когда "пеликаны" перешли на ночные вылеты, чтобы продолжать борьбу, атмосфера на аэродроме изменилась. При ночных вылетах возможность действий истребительной авиации противника исключалась: садиться среди ночи в чистом поле не особо приятно, но садиться среди дня на вражеской позиции еще неприятнее. Таким образом исход операции решала судьба. Если конники на войне зависят от коней, то по крайней мере кони эти не слепые, и им не грозит каждодневно паралич; теперь врагом для "пеликанов" была не столько фашистская армия, сколько моторы их самолетов, латаные-перелатаные, словно старые брюки. Теперь война для них сводилась к бесконечному ремонту машин, улетавших в ночь.

"Орион" оторвался от земли, вышел за облака.

- Малыш!

- Ну что?

- Погляди на меня. Я всю дорогу валяю дурака. Но я мужчина!

Леклер недолюбливал Атиньи, но всякий боевой летчик уважает мужество, а мужество Атиньи было бесспорным.

Они снова нырнули под облака.

Как во время мировой, как в Китае, погружаясь в гул мотора, защитный и в то же время такой ненадежный, Леклер ощущал, что свободен божественной свободой и парит над сном и над войной, над муками и страстями.

Помолчали. Затем Леклер изрек тоном, каким высказываются по зрелом размышлении:

- Ты тоже мужчина.

Атиньи не хотелось обижать пилота, но такого рода разговоры действовали ему на нервы. Он промычал нечто невнятное, не сводя глаз с освещенной дороги, млечным путем пролегавшей внизу; она уходила в глубь тьмы, подрагивая под ветром, стлавшимся, видимо, над самой землей; и Атиньи чувствовал, что с этой светящейся полоской - единственным следом человека во враждебной темноте, в угрожающем безлюдье - его связывает какая-то непонятная тревога. Ни огонька; падение в любом случае означало гибель. И внезапно - словно инстинкт, более чуткий, чем сознание, опередил мысль - Атиньи понял, откуда тревога: мотор барахлил.

- Клапан! - крикнул он Леклеру.

- Плевать! - крикнул тот. - Попробовать-то можно.

Атиньи затянул потуже ремешок на шлеме: он всегда готов был попробовать.

На линии горизонта стала вырисовываться Талавера, казавшаяся больше от темноты и безлюдья. Пятнышки света, раскиданные по холмам, перемешиваясь с ночными звездами, поднимались, казалось, к самой машине. Под надрывный грохот неисправного мотора Талавера казалась живой и угрожающей. Среди огней провинциального городка и огней войны, лихорадочных и подвижных, неосвещенная черная громада газового завода спала настороженно-спокойно, как спят дикие звери. Теперь самолет шел над асфальтированной дорогой, влажной после недавнего дождя и отражавшей свет газовых фонарей. Скопище огней расширялось, по мере того как машина подлетала к Талавере, и внезапно Атиньи увидел, что по обе стороны крыльев старого самолета, который в этот миг пикировал, городские огни замелькали, как мелькают звезды вокруг самолета, который набирает высоту.

Атиньи открыл запасный люк: в кабину ворвался холодный ночной воздух. Стоя на коленях над городом, он выжидал; поле зрения было ограничено трубкой прицела, как у лошади оно ограничено шорами. Леклер, держа курс на черный квадрат завода и навострив уши, вел самолет над световым остовом Талаверы.

Он миновал черное пятно, в бешенстве повернулся к Атиньи; пилоту видны были только его белокурые волосы, отсвечивавшие в полутьме.

- Что копаешься, прах побери!

- Заткнись!

Леклер накренил машину; стая бомб по инерции еще некоторое время летела за самолетом, но пониже и отставая, под луной бомбы поблескивали, как рыбки.

Внезапно они пропали из виду, словно стайка голубей, сменивших направление: теперь бомбы падали по вертикали. По одному краю завода выплеснулась красная бахрома взрывов.

Промазали.

Леклер сделал крутой разворот и вернулся к заводу, спустившись еще ниже. "Высоту!" - крикнул Атиньи: маневр пилота менял угол прицела. Он взглянул на высотомер, вернулся к люку. Талавера, которую он теперь видел с другой стороны, преобразилась, как человек, когда обернется: рассеянный свет, падавший на мостовые из окон военных учреждений, сменился чуть светившимися сквозь шторы прямоугольниками. Очертания завода утратили четкость. Снизу били пулеметы, но пулеметчики вряд ли могли четко разглядеть самолет. Огни во всем городе погасли, и в звездной ночи видна была только освещенная приборная доска и тень от Леклерова серого котелка, падавшая на циферблат высотомера.

Вначале город жил глухой жизнью своих разбросанных огней, затем, когда вираж машины показал эти огни полностью, их жизнь обрела четкость; но теперь, когда они погасли, город стал казаться куда более живым. Искрами из-под кремня появлялись и исчезали язычки пламени, вырывавшиеся из пулеметов. Враждебный город был настороже, казалось, он вздрагивает при каждом движении машины, которая шла на объект; взгляд Леклера напрягся, серый котелок съехал на затылок, из-под него выбивались растрепанные пряди; Атиньи, распластавшись ничком, не отрывался от прицельной трубки, туда входила излучина реки, самая узкая из всех, синеватая под луной: там и был завод. Атиньи сбросил вторую серию бомб.

Назад Дальше