Размахивая руками, вошел Негус и крикнул Пучу:
- Солдаты снова выступили из казармы Парка.
Они сооружают баррикаду.
- Salud! - сказал Пуч Хименесу.
- До свидания, - ответил полковник.
Пуч и Негус умчались на реквизированной машине в ночь, освещенную огнями пожаров; повсюду слышалось пение. В районе Караколес ополченцы сбрасывали из окон публичных домов матрацы на грузовики, которые тотчас отправлялись к баррикадам.
Их было теперь множество по всему ночному городу: матрацы, булыжники, мебель… Одна из них, очень причудливая, была сооружена из исповедальных кабин; другая, перед которой лежали убитые лошади, в свете фар показалась нагромождением мертвых лошадиных голов.
Пуч не понимал, для чего фашисты построили свою баррикаду; теперь они сражались одни, солдаты относились к ним с неприязнью. Они отстреливались из-за груды беспорядочно сваленной мебели с торчавшими отовсюду ножками стульев, еле видимой в полумраке: электрические фонари были разбиты выстрелами. Как только бойцы узнали Пуча в его тюрбане, радостные крики наполнили улицу: как во всяком затянувшемся бою, люди начинали испытывать потребность в командире. Вместе с Негусом Пуч вошел в первый попавшийся гараж и взял грузовик.
Длинный проспект был обсажен деревьями, казавшимися синими в ночи. Фашисты стреляли, оставаясь невидимыми. У них был пулемет. У фашистов всегда были пулеметы.
Пуч включил самую большую скорость, нажал изо всех сил на газ, как он проделал это при взятии орудий. Когда шум мотора утих, Негус в промежутке между двумя пулеметными очередями услышал одиночный выстрел и увидел, как Пуч, внезапно выпрямившись, оперся обоими кулаками на руль, словно на стол, и крикнул, как кричит человек, которому пуля выбила зубы.
Зеркальный шкаф баррикады стремительно налетел на фары грузовика, отражавшиеся в нем; под оглушительный треск ручного пулемета Негуса груда мебели распалась, как высаженная дверь.
Бойцы ворвались через образовавшуюся брешь и обходили грузовик, застрявший среди мебели. Фашисты бежали к соседней казарме. Негус, продолжая стрелять, смотрел на Пуча, который в съехавшем на лицо тюрбане, мертвый, упал на руль.
Глава третья
20 июля.
Гвардейцы в треуголках и штурмовики тщетно пытались водворить порядок среди мужчин без пиджаков, а то и без рубашек, среди женщин, которых отгоняли, но которые снова возвращались; толпа, разреженная впереди, а сзади стоявшая необозримой плотной стеной, непрерывно гудела. Какой-то офицер вел солдата, только что бежавшего из казармы Ла-Монтанья. Хайме Альвеар, видя, что они направляются к бару, вошел туда раньше их. Через равные интервалы, словно это билось сердце толпы, грохотала пушка, заглушая ружейные выстрелы, раздававшиеся едва ли не из всех окон и дверей. Крики людей, запах горячих камней и асфальта стояли над Мадридом.
Посетители бара облепили солдата, словно мухи. Он часто дышал.
- Полковник сказал - нужно спасать… республику.
- Республику?
- Да. Потому что она попала в руки большевиков… евреев и анархистов.
- А что ответили солдаты?
- Браво!
- Браво?
- Ну да! Им наплевать. По правде, отвечали больше новички. За последнюю неделю появилось много новых.
- А солдаты из левых? - спросил кто-то.
В неподвижных рюмках коньяк и мансанилья вздрагивали в такт канонаде. Солдат отпил глоток. Он мало-помалу приходил в себя.
- Остались только те, про которых неизвестно, кто они. Остальные вот уже две недели как переметнулись. Ребят из левых у нас оставалось человек пятьдесят, но в тот момент их там не было. Говорят, что их связали и упрятали куда-то.
Мятежников заверили, что правительство не будет вооружать народ, и они ждали выступления мадридских фашистов, которые пока сидели тихо.
Вдруг все замолчали: заработал громкоговоритель. Поскольку газеты выходили лишь раз в день, о судьбе Испании лучше было узнавать по радио.
"Сдача казарм в Барселоне продолжается. Казармы Атарасанас взяты анархо-синдикалистами под предводительством Аскасо и Дуррути. Аскасо убит во время штурма казармы. Крепость Монжуик без боя сдалась народу…"
В баре раздались восторженные крики: даже в Астурии не было столь зловещего названия, как Монжуик.
"…после того, как солдаты отказались выполнять приказы офицеров, узнав из радиосообщений законного правительства Испании, что они освобождены от обязанности подчиняться мятежным офицерам".
- Кто сейчас защищает казарму?
- Офицеры и новобранцы. А ребята разбежались кто куда. Подвалы, поди, переполнены. Когда начала стрелять ваша пушка, мы отказались повиноваться; усекли, в чем дело: ведь у анархистов и большевиков пушек нет. Я сказал ребятам: речуга полковника - еще один фашистский трюк. Стрелять в народ - как бы не так! И я рванул к вам.
Солдат не мог унять нервную дрожь в плечах. Пушка продолжала стрелять, взрывы снарядов эхом отвечали на выстрелы.
Хайме видел орудие. Его обслуживал капитан штурмовой гвардии, не артиллерист; он умел стрелять, но не умел наводить. Тут же суетился скульптор Лопес, командир отряда социалистов, в который входил и Хайме. Расположение орудия не позволяло навести его на ворота казармы, поэтому капитан стрелял по стенам, наугад. Первый снаряд - перелет - взорвался на окраине города, второй - у кирпичной стены, подняв огромное облако желтой пыли. При каждом выстреле незакрепленное орудие сильно откатывалось назад, и бойцы Лопеса, упершись обнаженными до плеч руками в спицы колес, как на гравюрах времен французской революции, кое-как водворяли его на место. Один снаряд все же попал в окно и разорвался внутри казармы.
- Вы там полегче, когда войдете в казарму, - сказал солдат. - Потому что ребята в вас не стреляли.
Нарочно не стреляли.
- А как нам распознать новых?
- Сразу же? Не знаю… Потом можно… Я вам скажу: они все без жен…
Он имел в виду, что фашисты, вступившие в армию, чтобы бороться против народного движения, прятали своих слишком элегантных жен; ближайшие улицы были полны ожидающими солдатскими женами - только их группы и молчали в гудящей толпе.
Ружейная пальба вдруг усилилась, перекрывая громыхание подъезжающих грузовиков: прибыло подкрепление штурмовой гвардии. Один из броневиков был уже тут. Орудийные выстрелы по-прежнему сотрясали вино в стаканах. Бойцы забегали в бар и, не выпуская винтовок из рук, рассказывали новости, как киноактеры на студии забегают в буфет пропустить стаканчик между двумя съемками, не снимая костюмов. Но на светлых плитках, которыми был выложен пол, оставались следы от их окровавленных подошв.
- Еще таран!
Действительно, человек пятьдесят в воротничках и без воротничков, но с ружьями за спиной, согнувшись, как бурлаки, тащили огромное бревно, напоминавшее какого-то монстра геометрической формы. Бревно проплыло над развороченной мостовой, кусками штукатурки и обломками решетки, ударило в ворота, точно в гигантский гонг, и подалось назад. Хотя казарма была полна криков, грохота выстрелов и дыма, она ответила на удар как будто гулом монастырских сводов. Трое из тех, кто тащил бревно, упали под пулями фашистов. Хайме встал на место одного из них. В тот момент, когда таран снова тронулся, высокий анархист с густыми бровями схватился обеими руками за голову, словно хотел заткнуть себе уши, и упал на движущийся таран, свесив руки с одной стороны, а ноги - с другой. Большинство не заметило случившегося, таран продолжал медленно и тяжело двигаться с повисшим на нем человеком. Для двадцатишестилетнего Хайме народный фронт воплощал в себе братство в жизни и смерти. От рабочих организаций он ждал тем больше, чем меньше верил всем, кто веками правил его страной. Он знал главным образом этих безвестных "рядовых членов" - олицетворение испанской самоотверженности. Толкая под палящим солнцем и пулями фашистов огромную балку, несущую к воротам мертвого товарища, он всем сердцем отдавался бою. Таран снова гулко ударил в ворота, мертвое тело закачалось; двое из находившихся рядом - один из них Рамос - сняли его и унесли. Таран медленно отступил. Упали еще пятеро. Там, где прошел таран, между двумя рядами раненых и убитых была пустая дорога.
Июльский день близился к полудню, лица бойцов блестели от пота. Под глухое уханье пушки и тарана, как бы отбивавших ритм атаки, на окрестных улицах, у подножия лестниц, ведущих к казарме, толпы служащих, рабочих, мелких буржуа с винтовками на бечевке (правительство раздавало винтовки без ремней), с подсумками на груди (ремешки были слишком коротки) ждали начала штурма, не спуская глаз с ворот.
Таран остановился, пушка умолкла, непокрытые головы и треуголки запрокинулись назад, даже фашисты прекратили стрельбу. Послышался низкий вибрирующий гул авиационного мотора.
- Что это?
Все покосились в сторону Хайме. Товарищи из его отряда знали, что этот высокий краснокожий с черными космами был инженером авиационного завода "Испано". Самолет был одним из старых "бреге" испанской армии, но ведь в армии служили и фашисты. Самолет спустился, описывая плавную кривую над застывшей в молчании толпой; во дворе казармы разорвались две бомбы; как конфетти, разлетелись листовки и долго кружились в летнем небе под крики толпы.
Толпа вверх по лестницам ринулась на приступ. Таран, встреченный ожесточенной пальбой, еще раз гулко ударил в ворота; в тот момент, когда он отступал назад, в одном из окон фасада взвилась простыня, на конце которой был завязан огромный узел: так было легче ее выбросить. Таран не увидел этого, разбежался и вышиб ворота, которые фашисты начинали открывать.
Внутренний двор был пуст.
За этой пустотой, за закрытыми дверями и окнами, выходящими на двор, ждали сдавшиеся.
Сначала вышли солдаты, размахивая профсоюзными билетами. Многие были без гимнастерок. Один, в переднем ряду, шатался; пока толпа засыпала его вопросами, он стал на четвереньки и принялся пить из канавы. Затем с поднятыми руками показались офицеры. У них были равнодушные лица, а может, они старались казаться равнодушными. У одних фуражки низко надвинуты на лицо, другие улыбались, как будто все это было лишь веселой шуткой. Некоторые поднимали руки только до уровня плеч, и поэтому казалось, что они идут обниматься с бойцами.
Сверху упал ставень одного из средних окон, задетый осколком; на полуразрушенный балкон стремительно выскочил хохочущий парень с тремя винтовками за спиной и двумя в левой руке. Он волочил их за стволы, как собаку за поводок, потом сбросил на улицу и крикнул: "Salud!"
Жены солдат, ополченцы, тащившие таран, гражданские гвардейцы бросились в казарму. Женщины звали своих мужей, бегая по сводчатым коридорам, удивительно тихим после того, как умолкла пушка. Хайме и его товарищи с винтовками наперевес взбежали на второй этаж. Другие входили через брешь в стене; под конвоем сияющих от радости штатских в белых воротничках и с подсумками поверх пиджаков шли офицеры.
Брешь была, по-видимому, большой, и бойцов набралось много. От оглушительного "ура" огромной толпы внезапно дрогнули стены. Хайме посмотрел в окно: тысяча обнаженных рук со сжатыми кулаками разом поднялась вверх, как на уроке гимнастики. Началась раздача захваченного оружия.
Стена, у которой оказались сваленными винтовки новейшего образца и парадные сабли, скрывала от толпы большой двор. Хайме он был виден сверху. В глубине двора находился склад велосипедов. Пока ополченцы сражались, склад разграбили, и во дворе валялись кучи оберточной бумаги, рули, колеса. Хайме думал о свесившемся по обе стороны тарана анархисте.
В первой комнате над лужей собственной крови, растекавшейся по столу, сидел, уронив голову на руки, офицер. Двое других лежали на полу; рядом с ними валялись револьверы.
Во второй, довольно темной комнате лежали солдаты; они кричали: "Salud! Эй! Salud!", но не шевелились; они были связаны: фашисты подозревали их в верности республике или в сочувствии рабочему движению. От радости связанные стучали каблуками по полу, невзирая на веревки. Хайме со своими дружинниками развязывали их и обнимали по испанскому обычаю.
- Там внизу еще наши, - сказал один из освобожденных.
Они бросились вниз по внутренней лестнице в еще более темную комнату, собираясь обнять и этих товарищей; лежавшие там были накануне расстреляны.
Глава четвертая
1 июля.
- Ну, здравствуй, - сказал Шейд недоверчиво смотревшему на него черному коту, встал из-за столика кафе "Гранха" и протянул руку; кот юркнул в толпу и в ночь. - Теперь, когда революция свершилась, кошки тоже свободны, а я им по-прежнему противен; я так и остался угнетенным.
- Садись, черепаха, - сказал Лопес. - Кошки - зловредные твари, должно быть, они фашисты. Собаки и лошади - недотепы: с них скульптуру не вылепишь. Единственное животное друг человека - это пиренейский орел. Когда я увлекался хищниками, был у меня пиренейский орел; эта птица питается только змеями. Змеи стоят недешево, а так как таскать их из зоосада я не мог, то покупал мясо подешевле, нарезал его узкими полосками и помахивал ими перед клювом орла, а он - из любезности - делал вид, что поверил обману, и жадно пожирал их.
"Говорит "Радио-Барселона"! - выкрикнул громкоговоритель. - Орудия, захваченные народом, установлены против капитании , где укрылись главари мятежников".
Поглядывая на улицу Алькала и делая заметки для своей завтрашней статьи, Шейд думал, что скульптор с его орлиным носом, несмотря на отвисшую губу и торчащий чуб, похож на Вашингтона, а еще больше на попугая ара, тем более что Лопес в это время размахивал руками, как крыльями.
- На сцену! - орал он. - По местам! Снимаем!
Залитый ярким светом электрических фонарей, выряженный во все костюмы революции, Мадрид напоминал огромную киностудию ночью.
Наконец Лопес успокоился: ополченцы подходили пожать ему руку. Художники, завсегдатаи кафе "Гранха", ценили его не столько за то, что накануне он палил, как в XV веке, из пушки по казарме Ла-Монтанья, даже не столько за его талант, сколько за его ответ атташе посольства, который пришел заказать ему бюст герцогини Альба: "Только если она будет позировать мне, как гип-по-по-там". И сказано это было совершенно серьезно: скульптор, вечно пропадавший в зоологическом саду, знавший животных лучше, чем Франциск Ассизский , утверждал, что гиппопотам выходит по свистку, стоит совершенно неподвижно и уходит, когда он больше не нужен. Впрочем, легкомысленной герцогине повезло: Лопес работал в диорите, и после нескольких часов неистовой стукотни его натурщики убеждались, что работа продвинулась всего на несколько миллиметров.
Проходили солдаты без мундиров, сопровождаемые приветственными криками, за ними бежали дети… Это были солдаты, покинувшие своих фашистских командиров в Алькала-де-Энаресе и перешедшие на сторону народа.
- Погляди на этих детей, - сказал Шейд, - они себя не помнят от гордости. Вот это я люблю: люди стали как дети. То, что я люблю, всегда так или иначе напоминает детей. Ты смотришь на мужчину, видишь в нем ребенка - совершенно случайно - и не можешь глаз от него оторвать. Если это женщина, то, понятно, тебе крышка. Ты погляди, детскость, которую они обычно прячут, так и рвется наружу: одни здесь слоняются без дела, ковыряя в зубах, другие там, на Сьерре, погибают, и это одно и то же… В Америке представляют себе революцию как взрыв гнева. А здесь сейчас главное - хорошее настроение.
- Не только хорошее настроение.
Лопес бывал златоустом, только когда говорил об искусстве. Сейчас он не нашел нужных слов и сказал только:
- Слушай!
По улице в обоих направлениях бешено мчались машины, на них белой краской были обозначены огромные начальные буквы названия профсоюзов или СБП. Сидевшие в них приветствовали друг друга поднятым кулаком и кричали: "Salud!" И вся ликующая толпа, казалось, была объединена этим криком, как в нескончаемом братском хоре. Шейд закрыл глаза.
- Каждый человек должен когда-нибудь найти то, что его одухотворяет, - сказал он.
- Гернико говорит, что величайшая сила революции - это надежда.
- Гарсиа тоже это говорит. Все это говорят. Но Гернико меня злит: меня злят христиане. Продолжай.
Шейд походил на бретонского кюре, и в этом Лопес видел главную причину его антиклерикализма.
- И все же это так, черепаха! Возьми меня, чего я добиваюсь вот уже пятнадцать лет? Возрождения искусства. Хорошо. Здесь все просто. Напротив стена, они мелькают по ней тенями, все эти болваны, и не замечают ее. У нас полно художников, хоть пруд пруди; я нашел одного на прошлой неделе - спал себе под сводами Эскуриала . Им нужно дать стены. Когда нужна стена, ее всегда можно найти, пусть грязную, закрашенную охрой или сиеной. Ты ее белишь и отдаешь художнику.
Шейд курил свою глиняную трубку с величием индейского вождя и внимательно слушал: он знал, что теперь Лопес говорит серьезно. Безумец подражает художнику, а художник похож на безумца. Шейд остерегался различных теорий искусства, опасных, по его мнению, для любой революции. Но он знал творчество мексиканских художников, а в Испании - огромные неистовые фрески Лопеса, щетинившиеся когтями и рогами. В них действительно чувствовался язык бунтаря.
Два автобуса, набитые ополченцами с торчавшими за спиной винтовками, отправлялись в Толедо. Там мятеж еще не был подавлен.
- Мы даем художникам стены, старина, голые стены: валяйте, рисуйте, пишите! Те, кто будет проходить мимо, нуждаются в вашем слове. Нельзя создавать искусство для масс, когда нечего им сказать, но мы боремся вместе с ними, мы хотим вместе с ними строить новую жизнь, и нам многое нужно еще сообщить друг другу. Соборы вели борьбу за всех вместе со всеми против дьявола, у которого, кстати сказать, морда Франко. Мы…
- Осточертели мне эти соборы! Здесь, на этой улице, гораздо больше братства, чем у них там во всех соборах. Валяй дальше!