Надежда - Андре Мальро 7 стр.


- Искусство - не проблема сюжета. Нет большого революционного искусства. Почему? Потому что все время только и рассуждают о директивах, когда нужно говорить о назначении искусства. Значит, надо сказать художникам: есть у вас потребность сообщить что-нибудь бойцам? (Конкретным людям, а не такой абстракции, как масса.) Нет? Тогда займитесь другим делом. Да? Тогда вот вам стена. Стена, братец, и все. Каждый день мимо нее будут проходить две тысячи человек. Вы их знаете. Вы хотите с ними говорить. Так вот, устраивайтесь. У вас есть возможность, и вы хотите ее использовать. Пусть мы не создадим шедевров, это не делается по заказу, но мы создадим свой стиль.

Роскошные здания испанских банков и страховых компаний там, наверху, в полумраке, и колониальная помпезность министерств пониже уплывали в былые времена, в ночную тьму и с ними уплывали причудливые катафалки, люстры клубов, канделябры и знамена с галер, неподвижно повисшие во дворе морского министерства в эту душную ночь.

Какой-то старик выходил из кафе; он слышал слова Лопеса и положил ему руку на плечо.

- Я напишу картину, а на ней - умирающего старика и моющегося молодца. Моющийся кретин - спортивный, безмозглый энтузиаст, словом, фашист…

(Лопес поднял голову: это был хороший испанский художник. И он подумал: "Или коммунист".)

- …фашист, стало быть. А уходящий из жизни старик - это старая Испания. Дорогой Лопес, я вас приветствую.

Он ушел, прихрамывая, среди неистового ликования, наполнявшего ночь: штурмовая гвардия, разбившая мятежников в Алькала-де-Энаресе, возвращалась в Мадрид. С тротуаров, из-за столиков кафе поднялись кулаки для приветствия. Гвардейцы тоже проходили с поднятыми кулаками.

- Как можно, - продолжал Лопес, разгорячившись, - чтобы люди, у которых есть желание говорить, и люди, у которых есть желание слушать, не создали своего стиля. Пусть только их оставят в покое, как можно скорее дадут им аэрографы и распылители краски, всю современную технику, а потом керамику, и тогда мы посмотрим!

- В твоем проекте, - задумчиво проговорил Шейд, подергивая концы своего галстука-бабочки, - хорошо то, что ты идиот. Я люблю только идиотов. Тех, о ком в старину говорили "не от мира сего". Слишком много развелось умников. Только они не знают, что делать со своим умом. Все эти ребята такие же идиоты, как и мы с тобой…

К скрежету проезжавших машин, людскому говору и топоту ног примешивались звуки "Интернационала". Мимо кафе прошла женщина, прижимая к груди швейную машину, точно больное животное.

Шейд сидел неподвижно, положив ладонь на трубку. Потом легким щелчком сдвинул на затылок свою мягкую шляпу с загнутыми полями. Какой-то офицер с медной звездой на синем комбинезоне на ходу пожал руку Лопесу.

- Как дела на Сьерре? - спросил Лопес.

- Фашисты не пройдут. Бойцы все время получают подкрепления.

- Превосходно, - сказал Лопес вслед офицеру. - Когда-нибудь этот стиль водворится во всей Испании, как некогда соборы в Европе, как теперь стиль революционных фресок по всей Мексике.

- Согласен. Но при условии, что ты обещаешь не надоедать мне со своими соборами.

Все автомобили города, реквизированные для военных целей, под крики приветствий на полной скорости носились по улицам. На террасе кафе по рукам ходили фотографии, снятые в казарме Ла-Монтанья репортерами бывших фашистских газет, национализированных сегодня утром; бойцы, узнавали на них себя. Шейд обдумывал тему очередной статьи: проект Лопеса, живописные сцены в кафе "Гранха" или надежда, наполнившая улицу. Может быть, все это вместе. (Позади него размахивала руками одна из его соотечественниц; у нее на груди был американский флажок в сорок сантиметров, потому что, как ему объяснили, она была глухонемой.) Родится ли новый стиль из расписанных художниками стен, из людей, которые будут проходить мимо них, тех же людей, которые в это мгновение проходят мимо него, потрясенные празднеством свободы? Они были связаны со своими художниками внутренним причастием, которое раньше было христианским, а теперь - революционным; они выбрали ту же жизнь, ту же смерть. И все же…

- Это просто твоя фантазия или то, что должно быть организовано - тобой, или ассоциацией революционных художников, или министерством, или обществом орлов и гиппопотамов, или еще кем-нибудь? - спросил Шейд.

Проходили люди с узелками белья, со свернутыми простынями, которые они с достоинством держали под мышкой, как адвокатские папки; перед освещенным кафе низкорослый буржуа нес ярко-красную перину, так же крепко прижимая ее к груди, как та женщина - швейную машину; другие несли на голове перевернутые кресла.

- Там видно будет, - ответил Лопес. - Я, во всяком случае, сейчас занят другим делом: мой отряд отправляется на Сьерру. Но все это будет, не беспокойся!

Шейд дунул, разгоняя дым своей трубки.

- Если б ты знал, Лопес, как мне осточертели люди!

- Не лучший момент ты для этого выбрал…

- Не забывай, позавчера я был в Бургосе. И там было то же самое. Увы, то же самое… Бедные идиоты братались с войсками…

- Надо же, черепаха! А здесь с бедными идиотами братаются войска.

- В роскошных отелях настоящие графини пили с крестьянами-монархистами в беретах и с одеялами через плечо…

- И крестьяне шли умирать за графинь, а графини и не думали умирать за крестьян; точность прежде всего.

- И они плевались, когда слышали слово "республика" или "профсоюз", жалкие олухи… Я видел одного священника с винтовкой, он думал, что защищает свою веру; а в другом квартале - слепого. У него на глазах была новая повязка, и на ней написано фиолетовыми чернилами: "Да здравствует Христос - Царь Небесный". Наверное, и этот считал себя добровольцем…

- Но он был слепой!..

Снова, как всегда, когда громкоговоритель голосом чревовещателя прокричал: "Внимание!", вокруг них воцарилась тишина.

"Говорит "Радио-Барселона". Вы услышите выступление генерала Годеда".

Все знали, что генерал Годед был руководителем барселонских фашистов и главой мятежных войск. Тишина, казалось, разлилась до самых окраин Мадрида.

"Говорит генерал Годед , - послышался голос, усталый, безразличный, но не лишенный достоинства. - Я обращаюсь к испанскому народу, чтобы заявить: судьба обернулась против меня, я в плену. Я это говорю для того, чтобы все те, кто не хочет продолжать борьбу, считали себя свободными от всяких обязательств по отношению ко мне".

Это было заявление Компаниса, потерпевшего поражение в тысяча девятьсот тридцать четвертом году. Возгласы ликования пронеслись над ночным городом.

- Это подтверждает то, что я только что хотел сказать, - продолжал Лопес и в знак радости залпом опорожнил свой стакан. - Когда я высекал барельефы, которые ты называешь моими скифскими штуками, у меня не было камня. Хороший стоит довольно дорого, а вот на кладбищах его сколько угодно - одни камни. Ну и по ночам я обкрадывал кладбища. Все мои скульптуры тогда были высечены из этой "безутешной скорби"; так я и бросил свой диорит. Теперь масштабы будут другие. Испания - кладбище, полное камней; из них мы будем делать скульптуры, понимаешь, черепаха!

Люди несли пожитки, завернутые в черный люстрин, какая-то старушка тащила стенные часы, мальчик волок чемодан, еще один - пару башмаков. Все пели. В нескольких шагах позади мужчина катил ручную тележку, нагруженную всякой рухлядью; он невпопад подтягивал поющим. Молодой человек, возбужденно размахивавший руками, словно мельница крыльями, остановил их, чтобы сфотографировать. Это был журналист; у него был аппарат со вспышкой.

- Куда это они переезжают? - спросил Шейд, надвигая на лоб свою маленькую шляпу. - Обстрела боятся?

Лопес поднял глаза. Он впервые посмотрел на Шейда спокойно, без позы.

- Ты знаешь, в Испании много ломбардов. Сегодня правительство распорядилось открыть их и выдать все заложенное без выкупа. Пришла вся голь Мадрида, и заметь - не то чтоб кинулась, отнюдь нет, а довольно спокойно (должно быть, не верили). Теперь они возвращаются со своими перинами, цепочками от часов, швейными машинами… Это ночь бедноты…

Шейду было пятьдесят лет. Он немало пережил на своем веку (среди прочего и нищету в Америке, и продолжительную, кончившуюся смертью болезнь той, кого он любил) и теперь придавал значение только тому, что называл идиотизмом или животностью, то есть первоосновам жизни: боли, любви, унижению, невинности. По улице спускались небольшими группами люди, толкая ручные тележки с торчащими ножками стульев, за ними несли стенные часы; и мысль о мадридских ломбардах, открытых ночью для всех бедняков, об этой толпе, уносящей в нищие кварталы возвращенные заклады, впервые заставила Шейда понять, что может означать для этих людей слово "революция".

Навстречу летевшим по темным улицам фашистским машинам с пулеметами мчались реквизированные машины республиканцев; и над ними - неумолчное "salud", то тихое, то громкое, то разрозненное, то скандируемое, связующее в ночь этой передышки всех людей братским единением, еще более суровым ввиду предстоящего боя: фашисты подходили к Сьерре.

II

Глава первая

Начало августа.

Добровольцы интернациональной эскадрильи (за исключением тех, кто был в комбинезонах на молнии - форма милисиано ), возбужденные, в расстегнутых из-за августовской жары рубашках, казались курортниками, вернувшимися со взморья. На боевые задания вылетали только бывшие пилоты гражданской авиации и пулеметчики, воевавшие в Китае или в Марокко. Остальные - добровольцы прибывали каждый день - дожидались испытаний.

Посреди гражданского аэродрома Мадрида трехмоторный "юнкерс", захваченный республиканцами (его пилот приземлился, поверив переданному по "Радио-Севилья" известию о взятии Мадрида), сверкал алюминиевой обшивкой.

По крайней мере двадцать человек разом закурили сигареты, когда Камуччини, делопроизводитель штаба эскадрильи, сказал:

- У "Б" на два часа с четвертью…

Это значило, что у тяжелого бомбардировщика "Б" запас горючего рассчитан только на это время; все - и Леклер, сидевший по-обезьяньи на стойке бара, и те, кто обсуждал возможные усовершенствования пулемета, - все знали, что с тех пор, как самолет с их товарищами взял курс на Сьерру, прошло два часа пять минут.

В баре дым от сигарет уже не подымался одинокими длинными спиралями, а расползался бесчисленными струйками. Все взгляды через большие окна были устремлены на вершины холмов.

Сейчас или завтра - скоро - не вернется первый самолет. Каждый знал, что его смерть для оставшихся товарищей будет не больше, чем этот дым от нервно закуренных сигарет. Надежда в нем бьется, словно задыхающийся человек.

Польский, по прозвищу Поль, и Рэмон Гарде вышли из бара, не спуская глаз с холмов.

- Главный в "Б".

- Ты уверен?

- Не валяй дурака. Ты же видел, как он вылетал.

Все сочувственно думали о своем командире: он был в самолете.

- Два часа десять.

- Погоди! Твои часы врут: было около часа, значит, прошло два часа пять минут.

- Да нет же, Рэмон, не спорь, старина; говорят тебе - десять. Взгляни-ка наверх, Скали там висит на телефоне.

- Кто он такой, Скали? Итальянец?

- Кажется.

- Его можно принять за испанца, погляди на него.

Как и у всех жителей западного Средиземноморья, лицо Скали слегка напоминало лицо мулата.

- Смотри, как разошелся!

- Плохо дело, плохо… Я тебе говорю…

И, словно оба они прятались от смерти, беседа продолжалась вполголоса.

Из министерства Скали только что сообщили, что два испанских истребителя и два бомбардировщика интернациональной эскадрильи были подбиты семью "фиатами". Один из бомбардировщиков упал на позиции республиканцев, другой, получив повреждения, пытается дотянуть до аэродрома. Скали бегом бросился к Сембрано; его курчавые волосы торчали во все стороны.

Маньен, "главный", командовал интернациональной эскадрильей, Сембрано был начальником гражданского аэродрома и командовал пассажирскими самолетами, переоборудованными в боевые; он был похож на молодого и доброго Вольтера. При поддержке старых военных самолетов с мадридских аэродромов девять новеньких "дугласов", закупленных испанским правительством, могли на худой конец вступить в бой с итальянскими боевыми самолетами. Временно…

Внизу говор "пеликанов" вдруг затих, однако не слышно было ни звука мотора, ни сирены. Но "пеликаны", подняв руки, что-то показывали друг другу: на бреющем полете над одним из холмов появился бомбардировщик. Оба мотора не работали. Над желтым полем, которому знойный полдень придавал вид мертвой мавританской пустыни, скользил фюзеляж самолета с живыми или мертвыми товарищами внутри.

- Холм! - сказал Сембрано.

- Даррас - пилот почтовых линий, - ответил Скали, поднеся указательный палец к носу.

- Холм, - повторил Сембрано, - холм…

Самолет перевалил через холм, как лошадь через препятствие. Он начал кружить над аэродромом. Внизу в стаканах не звякала ни одна льдинка; все прислушивались, не раздадутся ли крики.

- Опрокинется, - снова сказал Скали. - Конечно, ничего не осталось от колес…

Он размахивал короткими руками, как будто хотел помочь самолету. Тот коснулся земли, накренился, зацепил крылом землю и не опрокинулся. "Пеликаны" с криком окружили запертую кабину.

Едва не поперхнувшись леденцом, Поль смотрел на неподвижную дверцу самолета. Там, внутри, было восемь товарищей. Гарде, наклонив стриженную бобриком голову, тщетно дергал изо всех сил ручку, и все лица были обращены к его руке, яростно сражавшейся с дверцей, которую, очевидно, заклинило. Наконец дверца открылась до половины; показались ступни, затем штанины окровавленного комбинезона. По медлительности движений было видно, что человек ранен. При виде этой крови, пока еще неизвестно чьей, этих еле двигавшихся ног Поль, давясь леденцом, думал: "Сейчас они всей своей плотью постигают, что такое солидарность".

Пилот мало-помалу выдвигал из кабины ногу, с которой капала, алея на ослепительном солнце, кровь. Наконец показалось красноватое лицо винодела с берегов Луары в широкополой шляпе, его талисмане.

- Привел-таки свою калошу! - орал Сембрано.

- А Маньен? - крикнул Скали.

- Цел, - ответил Даррас, пытаясь опереться о край дверцы, чтобы спуститься на землю.

Сембрано бросился к нему и обнял, их шляпы свалились. Даррас был весь седой. "Пеликаны" нервно посмеивались.

Как только Дарраса спустили, Маньен соскочил на землю. Он был в летном комбинезоне, его обвислые светло-серые усы, шлем и очки в роговой оправе делали его похожим на изумленного викинга.

- А как "С"? - крикнул он Скали.

- На нашей территории. Поврежден. Но у них ранения легкие.

- Займись ранеными. Побегу доложусь по телефону.

Те, кто не был ранен, спрыгнув на землю, наскоро отвечали на вопросы своих товарищей, хотели снова подняться в кабину помочь остальным. Гарде и Поль были уже там.

В кабине среди красных пятен и кровавых следов от подошв лежал юноша, почти мальчик. Его звали Хаус, "кэптен Хаус", и ему еще не успели выдать комбинезон. Люковый стрелок; пять пуль в ноги - для первого вылета. Он говорил только по-английски, может быть, еще на древних языках, потому что маленький томик Платона в оригинале, который утром кто-то стащил у разоравшегося по этому поводу Скали, торчал из окровавленного кармана его синего в красную полоску пиджака. Бомбардир с двумя пулями в бедре ждал, прислонившись к сидению наблюдателя. Матрос-бретонец, видавший виды, бомбардир еще в Марокканскую войну , он стискивал зубы, причем несмотря на раны, радостное выражение не сходило с его сияющей рожи, пока Гарде медленно вытаскивал его из самолета.

- Постойте, братцы! - озабоченно кричал Поль, тараща глаза. - Я схожу за носилками. Иначе дело не пойдет, мы его помнем.

Леклер, тощая обезьяна в комбинезоне, но в серой шляпе-котелке, опершись на плечо своего друга Серюзье, прозванного Летучий Лопух по причине его постоянно ошалелого вида, начал балагурить:

- Потерпеть, любезный, надо, пока тебя на флаге вытащат. Чтоб ты не скучал, расскажу тебе историю. Мои последние дела с легавыми. Опять же из-за дружка-приятеля. Консьерж его невзлюбил, такая сволочь - перед жильцами с деньгой на брюхе ползает и скотина скотиной с пролетарием, что объедки подбирает! Со свету сживал дружка моего, что, мол, тот, как притащится ночью, не откликается ему, молчит. Ну, думаю, погоди. В два часа ночи выпрягаю какую-то клячу и тащу ее в подъезд и эдаким замогильным голосом объявляю: "Лошадь". Потом, сами понимаете, потихонечку смылся…

Бомбардир поглядел на Леклера и Серюзье, даже не пожав плечами, окинул сверху царственным взглядом "пеликанов" и приказал:

- Пусть мне принесут "Юманите".

И снова замолк, пока не оказался на носилках.

Назад Дальше