В дачном одиночестве, в снегах, в пахучих дождях, в октябрьских ветрах над крышей, в потоках весеннего солнца, в окружении книг, художественных монографий, в обществе кошки, спящей в кресле около письменного стола, что-то изменялось во мне к звездному царству ночей, и главное, – к моему верному единственному другу, моей жене. Не погасшая за многие годы наша близость перешла в новое чувство нежности, порой горячей до слез. И казалось, это же испытывала она, когда перед сном я целовал ее не в губы, а в лоб как ребенка, а она, гладя мои щеки, всматриваясь преданными глазами мне в глаза, повторяла: "Миленький, миленький…". Даже работая в своей мансарде, я скучал без нее и спускаясь вниз, брал ее за плечи и просил: "Подымись ко мне. Посиди со мной. Ты не будешь мне мешать".
Я смотрел из окна мансарды на ее поднятую голову, на трогательную узкую полоску ее седины, видел, как она улыбалась и не вытерпел, угадывая, что она наблюдала в небе сквозь ветви сосен. И я простучал пальцем "чижик-пыжик" по стеклу с желанием пошутить над ее загадочным вниманием.
Она быстро повернулась к мансарде и обрадовано помахала мне обеими руками, призывая спуститься к ней.
– Садись вот здесь и смотри вместе со мной, – сказала она.
Я шутливо спросил:
– Что же ты увидела в небесах?
– Посмотри, прошу тебя, – проговорила она серьезно. – И, пожалуйста, ответь мне: почему мы редко видим небо над собой? Мы будто прикованы к красоте земли и не замечаем чудес в прекрасной высоте. Не удивляйся, а посмотри на облака!
В голубой выси замедленно плыли растянутые фигуры облаков, нехотя меняя очертания, невесомо покачиваясь, округляясь и тут же утончаясь до снежной пыли, подобно рассеянному дыму. Я сказал:
– Действительно, мы замечаем весенние грозы, молнии, луну, а облака… признаюсь, я мало обращал внимания. А красота невероятная.
– Нет, – сказала она, не отводя глаза от облаков. – Это, наверное, не красота. Тут что-то другое, что я поняла, вдруг увидев необычную вот эту белизну, которая все уплывала, уплывала и таяла как на краю света… Милый, скажи, какой в этом смысл? Вопрос, конечно, детский, но все-таки…
– Нет, вопрос более чем серьезный. Такой же, если бы ты спросила: в чем смысл жизни? Я нашел бы множество ответов, но ни один из них не был мало-мальски приближенным к истине. Знаешь, в студенческие годы, когда я прочитал две библиотеки и на меня обрушились лавина вопросов, со мной произошел смешной случай. Вечером я вышел на середину Серпуховской площади немного пьяный после шумных споров на студенческой пирушке, и обалдело закричал, что есть силы: "Люди, ответьте, в чем смысл жизни?" И, знаешь, кто-то ответил мне с тротуара: "В твоей наивности, чудачек смысл жизни в самой жизни". Нет, хорошая моя, вопрос не детский. Мы прожили с тобой целую жизнь, я поставил десятки фильмов, ты сыграла десятки ролей, мы ведь пытались разгадать секрет человеческого существования, а оказалось, к нашей печали, мы не можем ответить сами себе: кто назначил нас жить? Что такое за необъяснимый феномен – жизнь? И что такое за непоправимая трагедия – смерть? Почему жизнь переходит в смерть, а не в состояние совершенства? Справедливо это или полная несправедливость?
– Не употребляй это слово, – с мольбой выговорила она.
– Какое слово?
– Ты знаешь, какое. Не надо его произносить. Ты сказал, что главное невозможно познать.
– Да, мы живем в неразгаданном, – согласился я, зная ее суеверие, порой умилявшее несовместимостью с ее серьезностью. – Так устроено наше существование, золото мое. И мы здесь бессильны. Вот эти сосны, яблони и трава, слышат ли они, о чем мы сейчас говорим? Кто знает! Я слышал в Сибири, как стонут, падая, спиленные деревья. Это, действительно, был стонущий человеческий крик. Крик страдания.
– Как все удивительно!
Она перевела взгляд на сад, на ветви, отягощенные краснеющими яблоками, на "золотые шары", которые начали робко, потом смелее кланяться, под дуновением воздуха, сгибая стебли, а весь сад стоял под туманным солнцем совершенно неподвижно. Низкий ветер прошел струей мимо скамьи среди настороженного затишья деревьев, и она зябко повела плечами.
– Не кажется тебе, что нас подслушали… Откуда этот ветер? Этот коридорчик ветра, откуда он? Весь сад греется под солнцем, а тут струя ветра. Как наколдованная кем-то.
– Все понимать невозможно.
– И страшно даже, что мы вместе с тобой многое чувствуем, видим, а ведь все скоро уйдет в никуда, Господи милосердный… Вон видишь, как два облачка один за одним тают, рассеиваются за садом. И нет их небесной красоты. И небо становится пустым до жути… Так и мы…
– Что с тобой? – встревожено спросил я, заглядывая ей в жалеющие меня глаза. – Тебе грустно?
Она с исступленной ласковостью обняла меня.
– Облака, – прошептала она.
– Прости, я не все понял, – сказал я виновато.
Она гладила пальцами мои виски и отвечала с грустной доверчивостью:
– Я читала, устали глаза… Потом взглянула на небо, чтобы дать им отдохнуть, и вдруг увидела облака над садом. Они соединялись, курчавились, становились совсем прозрачными. Но, как живые, уплывали дальше и дальше за макушки самых дальних берез, и там, в пространстве, таяли в небе… И не поверишь, милый, мне было жаль, и грустно, что и небесная красота не вечна. Не говоря уже о земной… Ты улыбаешься?
– Необыкновенная. Я улыбаюсь потому, что не умею плакать. Но я реалист, и хорошо знаю, что со всем, на земле, что было нашей с тобой жизнью, придется рано или поздно расставаться. Это печальный закон…
– Не хочу! – Она ударила кулачком себя по колену и нахмурилась, тряхнула головой. – Несправедливый и страшный закон! Я не хочу с тобой расставаться. Мы на этом свете нашли и полюбили друг друга, народили детей, не делали зла, и вдруг?.. Значит, истина гениев ужасна: "Нет правды на земле и нет ее и выше!".
– Послушай меня, единственная моя, о чем я думал не раз, и не только я, – заговорил я успокаивающим голосом и разжал ее кулачок, стукнувший по колену, прижал ее руку к своим губам. – Мы все, к счастью или несчастью, хотели или не хотели, родились на белый свет, чтобы совершить, в общем, радостное, а чаще – фатальное путешествие… за край света. Какой может быть смысл в движении живой жизни в другое царство, неизведанное нами? А жизнь, какая бы она не была – это доля теплого дыхания какая-то надежда… А что там за краем? Вот ты сказала, драгоценная моя, что не нужно произносить роковое слово. Ты права. Это слово вызывает скорбное недоверие к миру.
Мы, обнявшись, сидели на скамье и, не говоря ни слова, смотрели на облака над садом, неуловимо изменчивые, хрупкой, воздушностью, чтобы растаять, рассеяться и уже не быть теми облаками, которые, играя невозвратную великолепную игру небесной жизни, уплывали над садом в бескрайнюю неизвестность.
– Молю Бога, чтобы мы только вместе, – послышался еле внятный ее шепот, и она преданно, готовая на все, сильно прижалась ко мне, как еще не забытой нами молодости.
"Да, вместе, сокровище мое… без тебя я погибну", – хотел сказать я, не стыдясь, что голос выдаст подступившую спазму волнения от ее предельной искренности.
Лида
Одну половину избы занимали хозяева, другую – четверо рабочих геологической партии.
Это были молодые, крепкие, безалаберные парни, и тесная комната их по ужасному хаосу своему напоминала студенческое общежитие. Здесь порожняя бутылка постоянно исполняла роль пепельницы, а распорядок недельной уборки нарушался зависимо от общего настроения. В первые же дни зимовки строго-вежливый армянин Абашикян повесил под засыпающими от старости ходиками объявление: "Пожалуйста, будьте любезны, не подметайте". Категорическая эта просьба относилась к хозяевам. В тех случаях, когда она нарушалась, квартиранты чувствовали себя глубоко задетыми. Тогда самый старший из них, полтавчанин Сивошапка, по обыкновению, последним приходя из тайги, раздумчиво и долго скреб затылок, длительно оглядывал подметенную комнату, раздеваясь, садился на койку, после чего с медлительностью заключал: "Ось тоби история, щоб вам, черти ленивые, треснуло". Его лицо выражало конфуз, сморщенный лоб – глубокомыслие. Услышав его голос, все разом подымали головы со своих коек, изображая деловое внимание. Всем казалось: Сивошапка, как это бывало иногда, побагровеет, подтянет широченные свои трусы и, вскочив, крепко расставив волосатые свои ноги, оглушительно рявкнет: "А ну, боровы! Що це такэ, а?" Однако через минуту на круглом лице его растекалось миролюбивое благодушие – он шумно вздыхал и принимался шарить рукой по полу.
– Где вона тут? – начальственно кричал он.
Как всегда, пепельница стояла под койкой Абашикяна, заядлого курильщика, но тот, молча повернувшись к стене, начинал осторожно дышать носом – делал вид, что спит.
Звучно шлепая босыми ногами, Сивошапка подходил к койке Абашикяна и, сердито кряхтя, выуживал из-под нее бутылку и при этом ворчал:
– Порядка нема, дручки стоеросовые… А может, у меня мыслей гора, треба думати…
С задумчивым видом он свертывал умопомрачительной длины цигарку, закуривал, лениво цедил сквозь ноздри дым, рассеянно стряхивал пепел с этой непомерной самокрутки, стараясь попасть в горлышко бутылки. По вечерам он лежал и думал. Его грустно-мечтательные карие глаза становились то теплыми и нежными, будто в них попадало украинское солнце, то золотистыми, будто в них отражались желтые подсолнухи, полуденно обогретые нездешним зноем.
– Ну, Сивошапка или с жинкой обнимается, или галушки наминает, – полушутливо говорил тогда Банников, не обращаясь ни к кому в отдельности, и подмигивал.
Это был сильный, с атлетическим торсом парень лет тридцати, со светлыми насмешливыми глазами и тонким волевым ртом. На его тумбочке стоял флакон тройного одеколона, лежала щеточка для волос, над кроватью блестело круглое изящное зеркальце, которое он возил с собой. "Скажи пожалуйста!" – фыркая в нос, поражался аскетически настроенный Абашикян, каждый раз видя, как по утрам, после бритья, умывался одеколоном чистоплотный Банников. Однако он и все остальные относились к Банникову с нескрываемым уважением: по опыту своему это был незаменимый человек в геологической партии. Говорили, что он когда-то учился в институте, но не кончил его и вот уже несколько лет простым рабочим бродил с разными геологическими партиями по Сибири в поисках удачи.
Партия рабочих зимовала в таежной деревушке, и в непогожие дни эти мучающиеся бездельем здоровые парни с утра валялись на койках, слушая рев пурги за окнами, тонкий писк ветра в щелях ставен; иногда лениво и безвкусно пили спирт, коротая скуку декабрьских вечеров.
Но раз в солнечное морозное утро в эту накуренную избу словно ворвался апрельский сквозняк: быстро вошла и остановилась на пороге техник-геолог Лида Винокурова. Она была в короткой заячьей дохе, поднятый воротник, покрытый плотным инеем, холодно сверкал. Улыбаясь, она откинула воротник от губ, зубами стянула варежки, подышала на озябшие пальцы и внимательно огляделась. Все тотчас с интересом подняли головы. Сережа Неустроев, самый молодой из рабочих, густо покраснел. Банников даже свистнул, подтянул голенища своих новых бурок, спросил с усмешкой:
– Чем обязаны вашему посещению? М-м?
– О мальчики милые! – удивленно воскликнула она. – Как у вас накурено и грязно! Споткнуться можно! Просто безобразие!
Заросшие щетиной "мальчики" переглянулись. Абашикян с оскорбленным видом приподнялся, пощупал гирю ходиков и снова лег.
– Очень остроумно, – сказал он.
– Это как же понимать? В каком это смысле, Лидочка? – недобрым, однако игривым голосом спросил Банников, поудобнее устраиваясь на койке.
Она, сунув руки в карманы, пожала плечами.
– Ведь хлев, а не комната. Опустились! Мужчины тоже! Цари природы! – И сердито засмеялась.
На лице Сивошапки ничего не отразилось. Абашикян жестко потер синюю щеку и едко-многозначительно хмыкнул. Банников с наглой улыбкой стал заталкивать окурок в горлышко бутылки, спросил лениво:
– Вот как! Значит, здесь мужского пола нет? Вы, очевидно, хотите сказать, что комната пуста?
– Именно это. – Серые насмешливые глаза Лиды на мгновение задержались на красном лице Сергея, и она тихо, твердо сказала: – Сережа… Хоть вы наведите порядок! Стыдно!..
И Сергей, не без робости взглянув на нее, внезапно послушно, торопливо встал и, будто сжавшись от ее слов, со стеснительной осторожностью взял веник и начал подметать возле коек окурки.
– Вот так! – уже весело сказала Лида. – В другой раз зайду только тогда, когда будет чисто. До свидания, мальчики.
Она ушла, безжалостно, тонко поскрипела под окном своими узенькими валенками, и после ее ухода в комнате остался неспокойный, смешанный запах мороза и свежести, заиндевевшего меха. Все молчали, глядя на двери. Пар холода таял над полом.
– Москвичка! – с одобрительной усмешкой сказал Банников и, вопросительно скосившись на Сергея, медленно добавил: – Э, парняга, парняга, плохие твои дела, брат!.. А ведь она не к тебе приходила! Не понял?
Сергей в растерянности стоял посреди комнаты, чувствуя на себе испытующее внимание, потом бросил веник, сел на кровать, произнес сдавленным голосом:
– Ну и что ж!..
– Скажи на милость! – неопределенно воскликнул Абашикян.
Тогда Банников положил ноги на спинку кровати и, дотягиваясь крепким мускулистым телом, сказал:
– Слушай, Сержик… Крутит она тобой и так и эдак. А сама… это самое… чуешь? Щекотливая женщина!
Он так произнес "щекотливая женщина", что был ясен порочно открытый намек на их тайную близость, и Сергей вскочил, крикнул вызывающе:
– Не… не смей так говорить! Слышишь? Иначе…
– А что иначе? – Банников, зевая, поморщился. – Брось. У тебя еще слабые бицепсы, Сержик!
– А ну, – подал голос Сивошапка со своей койки. – Не тронь хлопчика, Банников! Это его личное дело!
…Однажды поздней осенью Сергею запорошило глаза пылью породы, он не мог работать. Со злым чувством бессилия стоял на склоне обрыва, слезы текли по щекам, и тут Банников, этот многоопытный, постоянно уверенный в себе парень, подойдя к нему с совком на плече, посоветовал сочувственно:
– Слушай, Сержик, что ты мучаешься? Зайди-ка к Лидии Александровне. Она незаменимая мастерица вытаскивать соринки. Тонкие женские пальчики… Абсолютно гарантировано.
Когда Сергей вошел, Лидия Александровна сидела за столом, наклонив лицо, – каштановые волосы касались щеки – и в лупу рассматривала кусочек породы. Она подняла голову, спросила с улыбкой:
– Принесли новые образцы?
Сергей сконфуженно объяснил, в чем дело.
– Ах вон что! – Она изумилась. – Ну садитесь, Сережа, так и быть. Постараюсь вам заменить врача.
Она вымыла руки, взяла кусочек ватки и, положив ладонь на его голову, негромко-ласково приказала ему:
– Смотрите на меня. Нет, не в сторону. На меня смотрите. Мне в глаза. Ну!
Он увидел перед собой ее улыбающиеся губы – они приближались к его лицу, – и эта улыбка все нежно дрожала в уголках Лидиного рта, влажно блестели белые зубы, когда она пальцами притронулась к его векам. Ему больно было смотреть на ее зубы, и он зажмурился, дернулся на стуле.
– Сережа, смотрите мне в лицо. Экий вы!.. – повторила она и засмеялась. Он открыл глаза, его взгляд неуверенно коснулся темной глубины ее зрачков, и он внезапно задохнулся от волнения, громко сглотнул, слыша этот отвратительный щелчок в горле. Она спросила, высоко подняв брови:
– Вам больно? Бе-едненький, – и вытерла его лоб ватой.
– Нет… Ни капли… – прошептал Сергей.
– Ну вот и все, – сказала она со вздохом. – Соринки были по всему глазу. Едва не выдернула все ваши длинные ресницы. Зачем у вас такие длинные ресницы? Мужчине ни к чему.
Сергей поднялся, потный, не зная, куда девать руки, стал мять кепку, пробормотал:
– Спасибо. По гроб жизни вам благодарен, спасибо…
– О, пожалуйста! Не за что! – шутливо воскликнула Лида. – Так, значит, вас Банников послал? Знаете, Сережа, заходите ко мне. Я слышала, вы любите читать. У меня маленькая библиотечка. Буду рада вас видеть.
И он, не ответив, вышел от нее, повторяя про себя: "По гроб жизни вам благодарен". Он готов был ударить себя, вспоминая эти слова: нужно же было сказать такую глупость! Дурак – и больше ничего!
После того дня он стал заходить к Лидии Александровне. Его тянуло по вечерам в ее чистенькую, маленькую комнатку с всегда опрятными и белыми занавесками на окнах, с прохладой вымытого деревянного пола. Керны, образцы, куски породы аккуратно лежали на столе, незнакомо и сладковато пахло духами, веяло покоем, непорочно секретным миром, в котором жила она. Сама Лида в спортивной безрукавке, натянутой на ее острой груди, встречала его очень приветливо, улыбаясь ему радостной улыбкой, и крепко, не по-женски пожимала его руку: "А, Сережа, проходи, проходи".
Однако было ему неприятно и странно то, что Банников иногда сидел тут же; сквозь дымок папиросы с любопытством поглядывал на Сергея, как бы следил за его неловкостью, за его скованными движениями, и барабанил пальцами по коробке папирос; всегда бледное лицо его было внимательно-спокойным. Он говорил:
– Садись, Сержик, потолкуем за жизнь. Лида любит слушать спор двух мужчин. Я прав, Лидия Александровна?
– Что ж, я готова, – почему-то хмурясь, говорила она.
Но однажды, выходя от нее, не успев закрыть дверь, он услышал, как она со слезами в голосе крикнула Банникову:
– Какой вы мужчина? Вот Сергей – это мужчина. Люди с такими глазами добиваются чего хотят. А вы? Что вы?.. Молодой старик!
– А может быть, вы перестанете, Лидочка, – сдержанно ответил Банников, – вообще… говорить обо мне то, что вам кажется? Зачем громкие слова?
– Нет, не перестану!
– Лидочка, чего вы хотите?
– Я от вас ничего не хочу! Идите! И не простудитесь по дороге. Спокойной вам ночи, да попросите хозяйку, чтоб пожарче натопила печку! И советую купить перину… И говорить пошлости этой перине!
Услышав это, Сергей почувствовал смутную радость, и радость эта была точно ворованной, тайной, в которой он мог признаться только самому себе.
Через два дня после ее прихода Сивошапка в интересах мужского самолюбия объявил внеочередной аврал, и относительный порядок в комнате был все же наведен. Банников спокойно заявил по этому поводу.
– Женщины – это лобное место времен боярской думы. Нет, никогда не женись, Сережа. – И с преувеличенной веселостью добавил: – Женщина – кресало, мужчина – кремень. Кресало о кремень – искра. И все к черту! Вся жизнь! Понял?
– Зачем голову морочишь человеку? – возмутился Абашикян. – Врет, понимаешь, до последней капли крови! У каждого голова на плечах. Эх, какую вчера картину в клубе показывали, а? "Ромео и Джульетта". Как люди любили! Видел картину или нет?
– Видел. Чепуха. Агитация за любовь, – махнул рукой Банников.
– Яка така агитация? – не понял Сивошапка. – Кто кого агитировал? Га?