– Это, пожалуй, надобно учесть. – Она опустила глаза, прикуривая от зажигалки Павла, ее, казалось, невинно-нежные земляничные губы выпустили дым и изогнулись в не сдержанной ею улыбке. – Значит, так: пеленки, агусеньки, шесть штук малюток, которых надо вместе с вами нянчить в полной любви и радости. Какая чудесная идиллия, Павел Алексеевич, дорогой мой нежданный жених!
– Почему смеетесь? – насторожился Павел и замолчал, строго следя за официантом, который с перегруженным подносом, неслышно ступая, возник перед столом, не совсем уверенно расставляя закуски, бутылки коньяка и бутылки шампанского. – Ну, что застеснялся, друг? Жестикулируй, как положено! – поторопил Павел командирским голосом. – Сколько тебе заказывали шампанского? Десять бутылок? Принеси тринадцать! Учел? Чертову дюжину, на счастье. Одну нам на стол, остальные вон туда – на соседний, все расставь, чтобы красиво было! Почему смеетесь? – повторил он, поворачиваясь к Веронике Викторовне. – Какая еще такая идиллия?
Она закинула ногу на ногу, отклонилась на стуле, ее грудь так полновесно обозначилась под свитером, что скулы Павла покрылись смуглым румянцем.
– Слушайте, Павел, сколько вы получаете, если не секрет?
– До семисот рублей, – ответил он и с беззаботным ухарством заговорил: – А что? Не хватит? Заработать всегда можно! В Сибири да не прокормиться? Со мной ничего бояться не надо! Я ведь парень-ежик!..
Она вздохнула с печальным сожалением.
– Какой вы все-таки наивняк, парень-ежик, в голенище ножик. Так, кажется, в частушке? Я ничуть не сомневаюсь, что вы прекрасный охотник и рыболов. Но я работаю в геологическом управлении и получаю в два раза больше, чем вы. Кто же в семье будет править? Вы? Нет, не вы. Поймите, Павел, женщина всегда должна чувствовать превосходство мужчины во всем. Представьте, как будет задето ваше самолюбие с непослушной женой, которая и детей народить вам не захочет.
– А вы командуйте, рад буду, ежели умно сумеете, – Павел, налил в бокал шампанского, пододвинул бокал к Веронике Викторовне, затем разлил коньяк в рюмки и в раздумье подмигнул мне, как бы призывая к дружескому участию: – Что ж за здоровье моей невесты, которая не хочет хорошей женой быть хорошему мужу. А напрасно вы! – сказал он неожиданно страстно, и темный румянец ярче загорелся на его скулах. – На загляденье была бы пара! Напрасно вы, ей-богу!..
С надеждой согреться я выпил рюмку, но коньяк не согрел меня, холод стлался по гигантскому залу, где, кроме нас, по-прежнему не было ни души и в огромные, от пола до потолка окна, сплошь заросшие инеем, пусто светило январское солнце, отчего было еще холоднее. Меня пробирала дрожь и от этого ресторанного ледника, и от нелепого разговора, который уже недозволенно переходил какую-то грань, принятую в общении между близ незнакомыми людьми.
И эта открытая искренность Павла, не признающего никаких условностей, его наивная страстность, по всей видимости забавлявшая Веронику Викторовну, были неприятны мне как опасное препятствие, которое не в силах был преодолеть влюбчивый Павел, готовый не шутя подчиниться вот этому вздернутому носику, этим безмятежно смеющимся глазам загадочной геологини.
– Хор-рошая была бы пара! – повторил Павел с азартом и, наклонив голову, бережно взял руку Вероники Викторовны, подержал на своей лопатообразной ладони, подобно драгоценности, вполголоса спросил: – Разрешите поцеловать?
Она легонько потянула кисть из его ладони.
– Зачем? К чему эта сентиментальность?
– А может, я вас с первого разу полюбил, как увидел. Может, всю жизнь вас искал. Бывает такое? – снова азартно сказал Павел. – Бывает или нет?
– В жизни бывает все, – ответила она безразлично и, вздрагивая плечами, оглядела зал. – Даже то, что мы зачем-то сидим на этом северном полюсе, и вы говорите мне что-то совсем ненужное, лишнее. Это тоже входит в разряд "бывает". Дорогой мой жених, о чем мы с вами будем, говорить, если станем мужем и женой? Мы со скуки умрем оба!
– Со скуки? Это как же? – возбужденно встрепенулся Павел. – Да ежели бы вы… Да я на руках бы вас носил, как ребенка! Зацеловал бы вас, заласкал бы! Разве вы заскучали бы? И говорун я большой, сказки и байки всякие знаю!
– Вы не сможете носить меня на руках. И я не люблю, когда меня целуют, – прервала она, опуская глаза, и отвернулась. – Послушайте, Павел, – поспешно сказала она, уже смягчая случайно вырвавшуюся фразу, – поймите же наконец… Я не гожусь вам в жены. Если я не убегу от вас после первой брачной ночи, то вы сами прогоните меня на второй день. Я не для вас, поймите! Ну, пора! Хватит. Мне надо идти.
Она встала, улыбаясь своей кроткой улыбкой.
– Пон-нятно! – с прежней неудержимой, но уже страшноватой веселостью четко выговорил Павел, и смуглость сошла с его лица. – Понял отлично! Не могу носить вас на руках. Вероника Викторовна, потому что конечность у меня одна. Единственная. Но она четырех рук стоит!
– Павел Алексеевич…
– И она умеет делать все. Все!..
И он изо всей силы ударил кулаком по столу, отчего со звоном подпрыгнули стукнулись друг о друга бутылки, и стремительно встал, одергивая китель.
– Я готов вас проводить, Вероника Викторовна, – охрипшим голосом произнес он и, рывком вынув портмоне, бросил его на стол, жестко приказал мне: – Расплатись за свадьбу. С чаевыми. Встретимся в палате.
Она, по-прежнему неопределенно улыбаясь торопливо пошла к выходу. Он – за ней следом.
…Когда много лет спустя, я вспоминаю о том январском дне в промерзлом ресторане, вызывавшем ознобную дрожь, и о том каком-то обреченном объяснении Павла в любви, я не могу толком объяснить себе, что же это было. Попытка самоутверждения? Неодолимая страсть? Физическое влечение? Или, быть может, ревность к красавцу "кавалергарду", самолюбивое соперничество?
А тогда, пробродив часа два в одиночестве по горным тропам терренкура, я вернулся в санаторий, думая о Павле. Я поднялся на четвертый этаж и по вытертому ковру длинного коридора заспешил в конец его, где за поворотом была наша палата. Я повернул за угол коридора – и тут же увидел у стены Павла. Он непрочно стоял на ногах, боком ко мне, закрыв глаза, пьяный, как показалось, и с глухими всхлипами, как обезумевший ударялся виском о стену. Я бросился к нему, обнял за плечи, но Павел с силой оттолкнул пряча, отворачивая лицо, залитое слезами, выхрипнул горлом:
– Дурак я подколодный, офицерик свистулечный! Сволочь инвалидная!.. А ты за мной, артиллерист, не ходи, сам справлюсь!.. – крикнул, швырнул мне ключ от палаты и вытирая кулаком щеки, зашагал назад по коридору, в сторону лестницы.
Пришел он в двенадцатом часу ночи. Я не спал. В палате горел свет. Молча раздеваясь, он глянул на меня погасшими глазами, затем лег на спину, после молчания сказал:
– Надоели мне эти санаторные игры. Завтра уезжаю к чертовой бабушке. Все. Авось больше не увидимся. Ты в столицах, я в провинции. Как на разных фронтах. А лебединой паре – от меня офицерский привет и исключительные извинения. Устроил я им сейчас тарарам, дал шороху, пусть помнят бывших полковых разведчиков.
– Что ты там наделал, Павел?
– А ничего такого, – сказал он наигранно лениво. – Что ж, постучал вежливо, как положено, не ногой, а пальчиком, зашел к ней в палату, а они сидят, разговаривают. Я говорю "извиняюсь", поднял ее с дивана, взял на одну руку, прижал соответственно, чтобы не брыкалась, и понес по коридору, а этот красавец сзади шастает, вперед забегает, ума не приложит, что делать, и хулиганом, и дураком меня обзывает. Смех и грех!
– А потом что?
– Потом? Донес ее по лестнице до дежурной сестры в вестибюле, посадил к ней на стол, говорю: "Вот моя землячка желала, чтоб я ее на руках поносил. Приказание исполнил". А она сидит на столе и не то плачет, не то смеется от злобы: "Дикарь, нелепый дикарь!" И тут этот "кавалергард" петухом лезет ко мне с ругательными выражениями: "Дурак, нахал! Я вас в окно выброшу!" Ну, врезал я ему немножко, чтобы остудить с оконными фантазиями.
– Врезал?
– Немножко, говорю. Не до крови. Размазня он, хоть и плечи и рост. Ладно. Конец. Давай спать, артиллерист. Говорить о них больше не хочу.
Больше Павел не сказал ни слова, а ранним утром уехал, хмуро простившись со мной.
И сейчас я понимаю, что он был одним из моего поколения, кто пытался и после войны сохранить свое положение в сложившихся обстоятельствах, еще не сознавая, что его звездные часы остановились в поверженном Берлине.
Звезды
Я задремал, сидя на ящиках; ветер хлестал в спину, гудел в ушах, рвал полы пальто. Потом чей-то голос проник сквозь дрему:
– Ведро, ведро подай… Заснул, что ли?
Я открыл глаза. За кузовом, позади грузовика проступало во тьме нечто узко-серое – это был проселок, куда от степного переезда мы свернули незаметно. Я сразу не понял: едем, стоим. Мы стояли. Внизу возле борта топталась низкорослая фигура шофера, с преувеличенным недовольством он говорил:
– Уснул, леший? Ведро дай! За водой схожу. Задымила, ведьма, чтоб ее…
Я подал ведро, перелез через борт и спрыгнул на землю, намокшую, чвакнувшую под ногами. В лицо дохнуло широкой волной сырости.
И вокруг стояла такая непробиваемая тишина, как будто между звездами и землей в давнем сношении сгустилось молчание всех канувших в запределье столетий. Я оглох, различил среди плотной тьмы что-то жидко мерцающее, не сразу догадался, что это вода, и тут же услышал из кабины тоненький женский голос сквозь стоны:
– Геночка-а, больно мне, больно, толкается он… не уходи! Куда ты?
– Ты че? Не рожать ли надумала? – с неприятием отозвался шофер. – Терпи до поселка, как святая! Тут тебе роддома нет! Молчи, никуда я не уйду! На-ко вот, брат, ведро, – толкнул он меня локтем, – да сходи к озеру за водицей, а я пока радиатор гляну. Ишь ты, кривая харя, дымит как!
Я взял ведро, сошел с проселка в упругие стебли, цепляющиеся за ноги с упорным сопротивлением. Когда в промокших до колен брюках я наконец дошел к хаотичному впереди мерцанию, которое оказалось озером, бездонной и бескрайней чашей, засыпанной звездами, а от них исходила мелкая магнетическая дрожь. Неисчислимыми семействами скопились они здесь, соединенные неземной волей со всего неба в неизмеримой разумом адской бездне посреди немоты вечности, ритуально и грозно сверкая, в одном из всевидящих глаз мирового океана, как почудилось тогда мне, торжествующе недружелюбные к миру людей, к его тысячелетнему и примитивному несовершенству. Такого чувства я никогда раньше не испытывал, глядя на ночное небо.
Я смотрел на это чужое, почти враждебное скопище звездного колдовства, дошедшего до земли сквозь миллионы световых лет и вдруг мне стало не по себе от озябших, облепленных сыростью колен, и почему-то стало жутковато стоять тут, на берегу, одному, не защищенному перед звездной пропастью, вызывающей мысль о каком-то космическом дьявольском заговоре. Я оглянулся, охваченный тоской, со страхом опасаясь, чудилось, угрожающего сговора звезд – и сплошной черноте не увидел на проселке ни машины, ни шофера. Не слышно было и стонов его беременной жены, полулежащей в кабине. Там ни движения. Первая мысль была: машина уехала, оставив меня здесь, в ночной степи – но зачем? И как это я не услышал шума мотора? Дьявольщина какая-то!
И, боясь скатиться с берега, держась одной рукой за скользкие ветви кустов, я зачерпнул ведром воды и тотчас заметил в ней дергающиеся голубые зигзаги словно бы украденных из озера звезд. И, отгоняя эту бредовую мысль, быстро пошел от берега, наугад к невидимому проселку, вырывая ноги из напитанной дождевой влагой тяжелых стеблей, будто из закрученной проволоки. Едва не падая, я зачем-то взглянул в ведро, – и поразился: в нем звезд не было, вода омертвело вздрагивала.
"Что это? Они вернулись в озеро? – подумал я: так, вероятно, думают люди, теряя разум. – Я видел, как выплескивалась в траву вода и вместе с ней звезды, они сразу испарялись. Что происходит со мной? С ума схожу?"
И, уже не надеясь на память, не надеясь найти машину, уже представляя, как километров двадцать-тридцать я буду идти до поселка, где после института работал учителем, тут неожиданно разобрал в темени длинный силуэт впереди и даже не выдержал, побежал к нему, смеясь от жаркого прилива облегчения.
Слава Богу, машина стояла на месте, капот был поднят, желто подсвеченный изнутри лампочкой, шофер с изжеванной сигаретой в зубах возился в моторе, стучал ключом, наклоняя немолодое, напряженное злыми морщинами лицо.
– А ну, давай! – сплюнув сигарету, выговорил он.
– Где был? В озере утоп? Господин учитель, шляпа огородная!..
Он вырвал у меня ведро, стал заливать в радиатор воду, почти с гневом фыркая:
– Ну, погоди, я тебе характер через колено переломаю, хвоста накручу, визжать будешь, харя с подворотни! Ишь ты, давно замечаю, гордость свою выкаблучивает! На шоссе бежит, аж пританцовывает, а как в степи – харю корчит! Ехидства в ней, как в змее!
– Вы это… о ком? – не понял я, еще ошеломленный чудодейством звезд на озере. – О какой змее?
– Ох, и молокосос ты еще, учитель! А ты думаешь, она не понимает, стерва? – в сердцах выругался шофер и пнул сапогом в колесо. – Вон, вон, насторожила уши, ведьма! Прислушивается, я ее восемь лет знаю…
Он говорил, а меня начал душить истерический необоримый смех, похожий на унизительное всхлипывание, но в то же время мелькнуло подозрение, что и с шофером происходит что-то противоестественное, как со мной возле озера, но я все-таки нашел силы выговорить:
– Что? Это она… она прислушивается?
– А ты как думаешь? Соображения у нее нет? Думаешь – кусок железа? – заговорил с глухой мстительностью шофер. – Не-ет, хрена с два! Ладно! – оборвал он себя, шумно засопев. – полезай в кузов. Может, малость отошла, тронемся.
Я взобрался в кузов, сел на ящики, покрытые брезентом, и, весь продрогнув, трясясь в ознобе, поднял воротник, пытаясь согреться в облепившей меня дрожи, закрыл глаза, чтобы успокоиться, забыть этот неестественный шабаш звезд на озере, и зигзагами выпрыгивающие на свободу длинные искры из ведра, и цепко хватающие за ноги железные стебли трав, не отпускающие меня от торжества озера, где должно было состояться какое-то невиданное действо. Сатанинская оргия, пляска ведьм? Из головы не выходил совсем уж сумасшедший разговор шофера с машиной. Помню: был я в состоянии непроходящей закоченелости, сковавшей меня с ног до головы. Наверное, я погрузился в полубред, полудрему: мне показалось, что я мчусь над звездным озером, чьи-то бледные руки извиваются схватить меня, выскакивая из огненной электрической глубины, рвут на мне пальто, рубаху, когтями царапают по телу морозной судорогой. Я чувствую, что погибаю, что сейчас меня утопят в звездной бездонности, и тогда сквозь ветер над озером, бьющий меня в голову, сквозь завывание и гул слышу крик, нечеловеческий, возопивший в уши:
– Геночка-а! Ой! Я не могу-у! Больно! Останови-и! Машину! Трясет! Я лучше на земле полежу! Останови-и! Ты муж мой, родненький! Пожалей ты меня! Твой ребеночек ведь!..
Я очнулся и сел на ящиках. Это был вопль беременной жены шофера, у которой, должно быть, начались родовые схватки, и, слыша крик, вообразил ее искаженное страданиями лицо, показавшееся мне днем молодым, добрым.
– Геночка-а, скину, нету моей силушки!
И нахлест ветра донес крикливый голос шофера:
– И скидывай к дьяволу! Не мой он, нагуляла! Я в отъезд, а ты – куда? В кумпанию? Умные говорили: не бери молодую!..
– Твой, Геночка, твой он, твой, родненький!
– Терпи и замолкни, говорят! Мой или не мой – еще баба надвое сказала! – вырвалось безжалостное рычание шофера из открытого окна кабины. – Молчи! Невтерпеж? Бабье вечно притворяется! Потерпи, говорят, сучка!
Непонятная сила туманом кинулась мне в голову, сорвала с ящиков, бросила к окну кабины, и, оглушенный воплями, плачем женщины, я заорал с яростью:
– Болван! Останови машину! Сейчас же!..
Перевешиваясь из кузова к открытому окну, я размыто видел его угловатое сморщенное лицо, рядом с ним разъятый криком рот женщины, капли слез на щеках. И тут левая моя рука сама собой сделала движение удара, но я промахнулся, лицо отклонилось, шофер свинцовым кулаком врезал по моему предплечью, выдыхая сипло:
– Убью, дерьмо собачье! Не лезь не в свое корыто! Ты кто, фершел, мать твою, роды принимать умеешь?
– Останови, дурак, машину, ей легче будет! Понимаешь ты или нет?
А в ушах бился дурной голос женщины, она то стонала, то повторяла с рыданиями:
– Не могу, не могу… Смертынька моя пришла! Останови, Геннадюшка, сейчас вытрясет из меня! Ой, больно, больно! Я умру, миленький, смерть моя пришла!..
– Да замолчи ты, баба несуразная! – озверело матерился в кабине шофер. – Терпи, тудыть твою! Минут двадцать до поселка осталось! Терпи, говорят! Вся жизнь в терпеже, мать ее так! Руками и ногами зажми! Терпи! Терпи! Ничего, не умрешь! Бабы живучи!..
Co звоном ревел мотор на предельной скорости, ветер свистел вокруг кабины, разрывал, уносил голоса, крики, стоны, а я, стиснув зубы, ощущал, непоправимость беды, страх женщины, совершенно не зная ни ее, ни ее жизни с мужем.
Впотьмах я плашмя лежал на ящиках, глядя на звезды, на их безмятежное, равнодушие ко всему земному, и теперь уже ненавидел их торжествующее бесовство в озере; скопление там, и не хотелось помнить выплескиванье голубых зигзагов из ведра, а хотелось видеть трепещущие искорки, зачерпнутые в озере, чистые, нежные, какой должна быть душа ребенка.
И, потирая предплечье, болевшее от удара шофера, я думал, что многое отчуждено в этом мире, что нет никакой разумной связи, все несчастливо одиноки, и даже рождение бывает, не вовремя, безрадостно в ночном необъяснимом ужасе, в проклятиях шофера, в злобной тряске машины, точно бы в чудовищном заговоре, убивающем и ребенка и мать. Не может быть, чтобы в этой непонятной уму и связи был смысл демонического ликования звезд в озере? И какое это имело отношение к мукам женщины? Возможно, я пойму когда-нибудь за пределом, ибо что всему есть общая опор, которая, впрочем, полностью непознаваема и там.
Облака
Я видел, как она в летнем, по-молодому коротком платье, сидела на скамье в конце сада и чутко смотрела на небо сквозь верхушки деревьев, облитых солнцем. И почему-то бросилась в глаза серебряная полоска в ее волосах, как след внимательного прикосновения времени. Я смотрел на ее увядающую прелесть лица и старался понять, почему она, положив книгу на колени, не читала, а смотрела, не отрываясь, на небо, где я тоже заметил одинокие холмы облаков.
И ей, бывшей театральной актрисе, и мне, "известному режиссеру", было уж немало лет, дети выросли, приезжали из Москвы нечасто, мы жили на даче одни. Она считала меня большим ребенком, как впрочем, и в молодости, словно не помня моего военного прошлого; она, видимо, гордилась моей режиссерской известностью, не выказывая это внешне, с ненавязчивостью напоминая, что я аккуратно должен отвечать на письма своих поклонников.