– Да, войну люди встречают по-разному. Воевал Рашковский вроде бы неплохо, но, видно, нервы сдали. Захотелось уцелеть. Любой ценой уцелеть. А это уже первая ступень трусости. Которая очень часто становится последней. Кстати, фамилию мою забудь, – воспользовался ситуацией Громов. – Ты, Мария, тоже. Отныне для вас и для всех остальных я буду Беркутом. Как и там, в доте. По крайней мере, так называл меня комбат.
22
В камере Гордаш коротко рассказал о том, что произошло, положил свертки с костью и резцами на пол, сам уселся рядом и, обхватив голову, замолк. "Мастер должен думать не о собственной жизни, а о жизни своих творений. Только тогда это настоящий мастер".
– Неужели действительно человеческая? – недоверчиво переспросил пилот, наклоняясь над костью.
– А ты не видишь? – ответил Есаулов, поднимая сверток и осматривая его на свету.
– Что тут видеть? До сих пор человеческой в руке не держал. Из могилы выкопали, что ли?
– Черт их знает, – по-стариковски покряхтывая, спустился с нар младший лейтенант Величан. Он был так избит, что трое суток вообще не мог подниматься, да и сейчас еле двигал ногами. – Может, в госпитале взяли. Или где-то в поле нашли. Теперь в полях столько костей, что если бы они могли пускать корни, к следующей весне негде было бы ступить. Ты, монах, за это дело не берись, а кость… она ведь человеческая как-никак. Здесь, в земляном полу, и похороним ее.
Все пятеро заключенных посмотрели сначала на младшего лейтенанта, потом на кость и уже потом, долго, испытывающе – на Гордаша. Решать должен был он. Однако "монах" молчал.
– Может, они в самом деле сдержат свое слово и две недели не будут трогать нас, – пришел ему на помощь Есаулов. – А здесь резцы, – кавалерист настороженно оглянулся на дверь. Охранявшие их полицаи часто подслушивали под дверью. – Можно попытаться сделать подкоп.
– Как только мы его сделаем, так сразу ты нас и заложишь, – парировал Величан. – Ты ведь к ним собрался.
– Не к ним, а спасаться от смерти. Это разные вещи, казаки-станичники, – спокойно заметил Есаулов. – Хотя власть эта ваша – бесовская. Но если будет возможность бежать на свободу, то на кой черт они мне, твои немцы? Казаку, что цыгану – конь да волюшка.
Они все еще спорили, а Орест лег на нары лицом к стене и, сжавшись в огромный неуклюжий ком, лежал там беззвучно и недвижимо, пытаясь хоть на какое-то время забыться, отдохнуть от всего, что приносило ему страшное бытие обреченного пленника.
Так прошло несколько часов. Заключенные вдоволь наспорились, разошлись по своим нарам и постепенно угомонились. Кость все еще лежала на полу, однако Гордаш пытался не вспоминать о ней. Он проклинал лейтенанта всеми известными ему проклятиями, но какая-то неведомая сила все же согнала его с нар и подвела к "материалу" и резцам. Уселся над ними, отрешенно втупился в кость и замер, сдерживая яростное желание схватить ее и хотя бы раз пройтись резцом. Хотя бы раз!
В конце концов не сдержался, взял кость в руки.
– Я вырезал бы из тебя… если бы ты меня простил, – прошептал он, обращаясь к духу того, чья кровь еще недавно омывала эту кость. – Я бы вырезал из тебя "Обреченного", который перед казнью рвет веревки… Чтобы умереть свободным.
– Слушай, Есаулов, отбери у него эту кость, не то он сойдет с ума, – устало попросил пилот.
– Не я давал ее, не мне отбирать. – И тоже смотрел на Гордаша так, словно видел его впервые в жизни.
Однако Орест не обращал на них внимания. Решение должно было зависеть от его мыслей, его убежденности, совести – и посторонних это не касается.
– Пусть бы действительно смотрели на это творение и ужасались. В лучших музеях мира – ужасались. Через много лет после войны. И знали, на что способны люди, растерявшие в себе все человеческое.
– Вот увидите, он вымудрит из этой кости такого же человечка, как из липы, – сказал единственный гражданский среди них, старик-бухгалтер, которого немцы заподозрили в том, что он агент НКВД, оставленный для диверсионной работы. – Чтоб в меня стреляли, я бы не дотронулся до нее.
– Если бы я знал, что из моих костей кто-нибудь нарежет таких человечков, – не так страшно было бы ложиться в яму.
Целый день Гордаш просидел над своим "Обреченным", отстраненный от всего, что происходило в камере, в коридоре тюрьмы, во дворе. Боялся, что под вечер часовой отберет инструменты, однако им всем принесли довольно сносный ужин, каким никогда раньше не кормили, а потом еще повесили на стену вторую керосинку и подсвечник с двумя свечами, приказав работать всю ночь.
Но как только полицай, принесший свечи, закрыл дверь, Орест метнулся под свои нары и принялся разгребать пол тыльной стороной резца. Он знал, что забор проходит всего в метре от стены их тюрьмы и, пробившись под ним, они сразу же оказались бы на свободе. Невольник, который до сих пор покорно и молчаливо нес свой крест обреченного, вдруг ожил в Гордаше, взбунтовался и разрывал кандалы.
На следующий день никого из камеры на допрос не водили и вообще тревожили только тогда, когда приносили еду. Причем мастеру – двойную порцию. А еще, меняясь, часовые приоткрывали дверь камеры, довольно вежливо интересуясь, скоро ли он завершит работу. Им приказано было докладывать. А Гордаш, действительно, с утра до ночи работал над своим творением, в то время как другие заключенные, сменяя друг друга, поспешно делали подкоп, утрамбовывая извлеченную землю под нарами, по углам и вдоль стен.
А через две недели, поздним вечером, когда у "Обреченного" наконец начали зарождаться первые черты изможденного лица, когда на едва зримых мышцах его уже просматривались грубые шрамы веревок, первый заключенный успел протиснуться по подземелью и оказаться на пустыре за оградой.
Но прежде чем и самому раствориться в спасительном мраке вечерней вольницы, Гордаш в последний раз схватил резец и с яростью исковеркал то, над чем так тяжело работал и чему так никогда и не суждено было стать творением искусства.
23
Дот Шелуденко оказался невзорванным, и Громов решил, что лучшего места для ночлега им не найти. Неподалеку от дота чернели два могильных холма. Один был увенчан грубо сколоченным крестом, на котором висела немецкая каска. На другом не было ничего. Именно под этим холмом, очевидно, и покоились сейчас гарнизон дота и бойцы из группы прикрытия.
Они молча постояли возле могилы, отдавая дань памяти павшим. Громов попытался вспомнить лицо майора Шелуденко, но оно не являлось ему. То есть он вроде бы и вспоминал, но почему-то по частям: усы… морщинистый лоб… густые седоватые брови. А еще… "Петрушка мак зеленый…" Аляповатая шелуденковская присказка. Но мужик вроде был ничего…
"Мужик вроде ничего…" – это все, что, по скупости своей словесной, лейтенант мог сказать сейчас на могиле батальонного, с которым он и виделся всего два-три раза по несколько минут.
– Помянуть бы вас, хлопцы, да нечем, – вздохнул Крамарчук, первым отходя от могилы. – Где-то и наши будут лежать вот так же. Если, конечно, немчура решится распечатать их могилу.
– Вряд ли, – ответил лейтенант. – Они и забетонировали-то нас для острастки. Мол, каждого, кто не сдается, ждет такая же страшная смерть. – А увидев, что Крамарчук направился к доту, крикнул:
– Стоять! Я сказал: стоять!
Тот остановился и непонимающе посмотрел на лейтенанта.
– Ты же видишь: не тронули. Значит, могли заминировать. Чтобы окруженцы не воспользовались. Лучше я сам осмотрю осторожно. А вы пока пройдитесь. Любое оружие, патроны, гранаты, штыки – все сюда, все может пригодиться. Да и ты, сержант, без оружия как-то не смотришься.
– Только осторожно, командир.
Крамарчук ушел, а Мария задержалась.
– Оставь его, Андрей. А вдруг там и вправду мина? Лучше где-нибудь здесь побудем.
– Отойди и подожди меня. Все будет нормально. Вряд ли здесь минировали, это я так, подстраховываюсь.
Внимательно осматривая окоп, Громов осторожно приблизился ко входу и заглянул внутрь. Заходящее солнце едва пробивалось сюда. Несколько снарядов, очевидно, легли возле самых амбразур, и они оказались полузасыпанными.
Постепенно лейтенант обошел все отсеки. Ни тел убитых, ни оружия. Лишь бесконечное множество гильз – на полу, в нишах, на нарах. В одной из ниш он нашел чудом уцелевшую керосиновую лампу. Зажег ее и снова заглянул в спальный отсек. Там все было перевернуто и разгромлено. На полу валялось несколько обгоревших, расцвеченных бурыми пятнами одеял. Очевидно, прежде чем ворваться сюда, немцы сначала забросали отсек гранатами. К одеялам Громов не притронулся, опасаясь, как бы под ними не оказалось растерзанного тела. Во всех отсеках дота витал чадный запах пороха, крови и смерти.
Лейтенант нашел две винтовки, но у одной был расщеплен приклад, другая оказалась без затвора. В эту, целую, он вставил затвор и прихватил ее с собой – еще могла пригодиться. Куда более ценным трофеем оказались завалявшиеся в разорванном вещмешке две банки консервов. Была там и черствая, покрытая пылью буханка хлеба. Но взять ее Громов не отважился.
– Пошли отсюда, Мария, – сказал он, буквально выскакивая из дота, – где-то здесь неподалеку было одно тихое местечко. Майор показывал.
– Смотри: там, под глиной, что-то лежит.
Это был ручной пулемет. Упавший рядом снаряд, очевидно, накрыл его взрывной волной вместе с пулеметчиком. Солдата откопали, а оружие его не заметили.
Вдвоем с Марией они очистили пулемет и ленту. Пошарив в глине, Андрей обнаружил еще и колодку с нетронутой лентой.
Неизвестно, что там выудит в лесу Крамарчук, но что искали они дот не зря – это уже ясно. Сержант пытался убедить Громова, что нужно идти к ближайшему селу, попроситься в крайнюю хату или переночевать где-нибудь в сарае. Его тянуло поближе к селу, к жилью, но Громов понимал, что появляться сейчас у любого села без оружия равносильно самоубийству.
– Ты ничего не говоришь, Андрей. Но мне нужно знать. Что теперь будет со мной? Что я должна делать?
– Я думал об этом, Мария, думал. Пока переночуем здесь. Из какого ты села? Извини, забыл.
– Родом? Из Гайдамаковки. Но это далеко отсюда, километров за пятьдесят. А работать пришлось в Брацлавке.
– Значит, ни в одной, ни в другой деревне показываться тебе пока не стоит. Где-нибудь вблизи у тебя есть родственники? Или подруга, знакомая? Возможно, вспомнишь кого-нибудь из лечившихся в вашей больнице.
– То есть ты не хочешь, чтобы я оставалась с вами?
– Тебе нельзя оставаться с нами, Мария. Твоя мобилизация кончилась. Части нет, армия отступила. Ты свой долг выполнила. Все, что будет происходить дальше, это уже не для твоей девичьей судьбы. Тут пошли сугубо мужские "развлечения": лесные лагеря, засады, облавы…
Облюбованное когда-то майором местечко между валунами посреди ельника осталось нетронутым. Еловые лапы, высохшая трава, обкуренная дымом костров шинель… И ни одной воронки рядом, ни одного следа пуль на камнях. Неужели те, кто прочесывал лес и хоронил убитых, даже не обнаружили этого убежища? Впрочем, на что здесь обращать внимание?
– Нет у меня здесь никого, Андрей, – сказала Мария, когда они оказались у этих валунов.
– Это неправда. Ты работала в этих местах два года. Или я что-то не так понял из твоих рассказов? И не может быть, чтобы ни в одном из сел у тебя не оказалось знакомых.
– Если немцы узнают, что я была медсестрой в доте, они растерзают меня…
– Это понятно. Поэтому я и не хочу, чтобы ты оставалась в городе или в пригородах. Там, за лесом, есть какое-нибудь село?
– Гродничное. Но в этом селе у меня тоже никого нет.
– За ночь должны появиться. Не в Гродничном, так в соседнем, – жестко посоветовал Громов. – А на рассвете я провожу тебя. Постарайся прижиться в селе. Подружиться с хозяевами, соседями. Скажем, что больницу ты оставила вместе с фронтом. Но сейчас вернулась, ищешь работу. Словом, что-нибудь придумаем.
Где-то в глубине леса вдруг разгорелась стрельба. Трехлинеек было немного, три-четыре ствола, и выстрелы их становились все реже и реже. Зато трескотня шмайсеров нарастала.
– Подожди здесь, – сказал Андрей, хватаясь за автомат. – Я сейчас. Видно, немцы прочесывали лес и обнаружили окруженцев.
Он пробился через густой ельник, проскочил довольно большую поляну, но за первыми же кустами наткнулся на Крамарчука.
– Что за стрельба, сержант?
– Километра за два отсюда. Похоже, что наши отходят в глубь леса. Мы им уже ничем не поможем. – В руках у него Громов увидел кавалерийский карабин. Карманы оттопыривались от лимонок. На поясе висел немецкий штык-тесак.
По инерции они еще метров на двести углубились в лес, но стрельба неожиданно затихла. Последнюю точку в этой лесной трагедии, наверно, поставил взрыв гранаты, который они услышали. Очевидно, немецкой.
– Хороший карабин, но всего два патрона, – первым повернул назад Крамарчук. Говорить о том, что произошло в лесу, им сейчас не хотелось. – Правда, разжился на две лимонки.
– Съестного ничего?
Крамарчук молча повертел головой.
– Зато я раздобыл две банки консервов. Последний гостинец майора Шелуденко.
Мария уже спешила им навстречу, и Громов подумал, что она то ли боится оставаться одна, то ли опасается, что они просто-напросто решили оставить ее, чтобы окончательно избавиться, как от обузы.
– Теперь-то ты все поняла, медсестра? – строго спросил Громов, кивая в сторону леса. – И еще неизвестно, что здесь будет завтра. С нами. Похоже, что фашисты окружили этот лес постами, да еще и время от времени прочесывают его. Впрочем, по науке так и должны…
– По какой науке? По науке войны, что ли? – растерянно переспросила Мария.
– Да, по ней. Наверное, самой древней из всех существующих в нашем цивилизованном обществе. Не знаю только, стоит ли этим гордиться? Вот так вот, медсестра…
– Ты можешь хоть раз назвать меня по имени? – вдруг вспылила Мария, нервно забрасывая за спину распущенные волосы, в которых, уже кое-где серела пока еще едва заметная седина.
– Так вот, медсестра, – продолжал Андрей, – чтобы уже закончить наш разговор… Со временем мы разыщем тебя. Нам нужна будет крыша, нужны продукты, медикаменты… Важно будет знать, что происходит в вашем и в соседних селах. А еще ты постараешься вернуться в больницу. То ли в ту, в которой работала, то ли в другую. Все остальное я объясню тебе потом. Крамарчук, сейчас мы перекусим, и нужно основательно почистить пулемет. Он нам будет очень кстати.
– Странно, – почти прошептала Мария.
– Что? – насторожился Громов. – Что странно?
– Там, в доте, все как-то было по-иному. И проще, и человечнее.
– Ты напрасно обиделась, Мария. В доте действительно все было по-иному. Но ведь действовать мы должны исходя из ситуации.
– "Действовать, действовать!.." – передразнила его Мария. – Тоже мне… вояка бессердечный!
24
Ночь выдалась теплой, сухой, настоянной на запахах сосны, ельника и лесных трав. В этот укромный уголок, который война чудом обошла стороной, не способны были проникнуть ни гарь пожарищ, навеваемая ветром из городка, ни трупно-пороховая чадность дота, да и само воспоминание о недавно пережитых ужасах казалось воспоминанием о давнем кошмарном сне.
Громов и Крамарчук коротали эту ночь, устроив себе постель между огромным валуном и еще теплым кострищем. Марии же отвели лежанку майора, утепленную двумя шинелями, принесенными Громовым из дота.
– Знаешь, комендант, мне почему-то кажется, что это наша последняя ночь, – неожиданно заговорил сержант, хотя Громов был уверен, что он уснул.
– После ада, из которого нам удалось вырваться, тебя еще могут посещать такие предчувствия? Это страх, Крамарчук, обычный страх. Наоборот, мне кажется, что, вырвавшись из подземелья, в котором нас по существу похоронили, я окончательно потерял это чувство. Ярость – да, ярость появилась. Да кое-какой опыт. Надо учиться воевать, сержант. Воевать нужно учиться.
– Может, тебе больше повезет. Ты и опытнее, и сильнее. И наверняка удачливее. Но у меня на душе почему-то тяжело. Как думаешь, немцы уже сумели перейти Буг?
– Не должны. Вполне возможно, что их держат именно на Буге. Где-то же их должны остановить. Мы ведь дали частям возможность более-менее спокойно отойти. Как бы там ни было, здесь, на Днестре, мы подарили многим из них по крайней мере сутки. Почему ты спросил об этом?
– Да так… Вспоминается всякое…
– Все будет нормально. Воспоминания – потом. Спать.
Спал Крамарчук или только притворялся, это уже не имело никакого значения. Он молчал, и Громов тоже затих. Он не хотел вспоминать. Хотя вспомнить есть что. Воспоминание – это последнее убежище человека, спешащего укрыться от того, что ему нужно пережить и решить сейчас. Удобное, уютное убежище. Многих оно спасает от отчаяния, даже от самоубийства, возможно, кому-то придает силы или хотя бы дает возможность передохнуть от страха. Однако он в таком убежище не нуждается.
Дот, словно бурно прожитая жизнь, остался позади. Сегодняшний день он подарил себе и двоим спасенным бойцам для передышки. Но завтра надо решать, что делать дальше. Где сейчас находится линия фронта – об этом можно узнать только от немцев. Он хотел бы также намного больше узнать о том, что собой представляют эсэсовцы, каково их положение в армии. Насколько ему было известно, эсэсовцы считаются армейской элитой. А значит, офицеры-эсэсовцы вне подозрения. Заполучить бы эсэсовскую форму и документы… Вряд ли он смог бы надолго и серьезно внедряться в войска. Но использовать форму и знание языка в каких-то отдельных операциях – это он сумеет.
Раздумья его прервал треск веток. Громов прислушался. Еще треск. Едва слышимое покашливание. Кто-то проходил совсем рядом, по кромке зарослей, в которых они прятались.
Лейтенант подхватил автомат и, неслышно ступая, начал пробираться навстречу идущему.
– Стой, кто идет?!
Тот, кого он окликнул, очевидно, метнулся в сторону и замер.
– Ни с места, буду стрелять, – уже громче предупредил его лейтенант.
– А ты кто? – послышался в ответ густой бас.
– Я… лейтенант Красной Армии, – представился Громов, несколько помедлив. – Подойди сюда. Тебе нечего бояться.
– Свой, что ли? – прохрипел бас, и через минуту на освещенную луной полянку вышел невысокий, довольно широкоплечий, грузный человек.
– Брось оружие! – приказал Громов, все еще стоя за елью.
– А я его, чтоб ты знал, давно бросил. И тебе советую.
– Окруженец, что ли?
– Хрен его знает, кто я теперь, – устало ответил тот. – Такой же, как ты. Если, конечно, ты действительно лейтенант.
– Один пробираешься?
– Один. Спички у тебя есть? Костер нужен. На мне сухой нитки не осталось. Из-за Днестра я.
– Из-за Днестра? Вплавь, что ли?
– Нет, птицей сизокрылой… Бревно какое-то выручило. А видел бы ты, сколько мимо меня трупов пронесло! Не река, а судный исход мертвецов.
– Что там, комендант? – услышал их разговор Крамарчук.
– Разведи костер. Вроде свой. Ваша фамилия? Звание?