Блокадная этика. Представления о морали в Ленинграде в 1941 1942 гг - Сергей Яров


Эта книга посвящена одной из величайших трагедий XX века – блокаде Ленинграда. В основе ее – обжигающие свидетельства очевидцев тех дней. Кому-то из них удалось выжить, другие нашли свою смерть на разбитых бомбежками улицах, в промерзших домах, в бесконечных очередях за хлебом. Но все они стремились донести до нас рассказ о пережитых ими муках, о стойкости, о жалости и человечности, о том, как люди протягивали друг другу руки в блокадном кошмаре…

Содержание:

  • Сергей Викторович Яров - Блокадная этика. Представления о морали в Ленинграде в 1941–1942 гг 1

  • Предисловие 1

  • Часть первая Представления о нравственных ценностях в 1941–1942 гг 2

  • Глава I Ленинградская трагедия 2

  • Глава II Содержание нравственных норм 10

  • Глава III Смещение границ этики 26

  • Глава IV Влияние нравственных норм на поведение людей 34

  • Часть вторая Пространство этики 42

  • Глава I Семья 42

  • Глава II Друзья и близкие 58

  • Глава III Власть 65

  • Глава IV "Незнакомые" люди 70

  • Часть третья Средства поддержания этических норм 78

  • Глава I Представления о цивилизованном порядке: формы упрочения 78

  • Глава II Самоконтроль 93

  • Ленинградцы в "смертное время": человеческое, сверхчеловеческое 99

Сергей Викторович Яров
Блокадная этика. Представления о морали в Ленинграде в 1941–1942 гг

Предисловие

Господи, мы знаем, кто мы такие, но не знаем, чем можем стать.

У. Шекспир. "Гамлет" [1]

Любой человек, приступающий к описанию блокадной этики, испытывает сильнейшее эмоциональное напряжение, увидев бездну неимоверных страданий, неисчислимых утрат, неизбывного горя. Холодное, бесстрастное повествование о ленинградском кошмаре 1941–1942 гг. невозможно. Людям свойственно чувство сопереживания, и потому страшное прошлое с заревом бесчисленных пожаров, с потрясающими картинами массовой гибели горожан на глазах их родных и близких, с истерзанными бомбежками улицами обжигает сегодня и будет обжигать всегда. Здесь могут показаться неуместными сдержанность, научный слог, обдуманность исследовательских приемов. Но другого пути нет. Чтобы понять, как выстоял человек, надо принимать его таким, каким он был – без попыток смягчить рассказ, без искажений и умолчаний. Лишь увидев ленинградца-блокадника во всем многообразии его противоречивых характеристик, рассмотрев те грани его облика, в которых светлое перемешивалось с темным, мы можем представить и глубину той чаши испытаний, которую ему пришлось испить, и цену, заплаченную за то, чтобы не только выжить, но и сохранить человеческое достоинство.

Ленинградская трагедия отражена в тысячах человеческих документов. Вряд ли другие события Великой Отечественной войны столь подробно описаны буквально по дням. Воспоминания, дневники и письма являются ценнейшим источником для освещения истории блокады, но даже еще совсем недавно они использовались с чрезмерной осторожностью. Отчасти причиной тому были идеологический контроль и самоцензура исследователей. Блокадная повседневность, какой она предстает перед нами со страниц дневников и писем, оказывалась исключительно бесчеловечной и жестокой. В научной и популярной литературе старались не допускать развернутых описаний слабостей людей и их беспомощности [2] . Поэтому приходилось либо не вчитываться в такие тексты глубоко, либо высвечивать одни эпизоды и отодвигать в тень другие. Сделать это было непросто. Как и любые другие исторические источники, блокадные документы можно было "смягчить" и отредактировать. Но ломать спаянные между собой записи дневников и пытаться соединить разрозненные цитаты, вырванные из писем, было трудно. Здесь не помогли бы комментарии и автокомментарии к дневниковым текстам времен войны – опыты такого рода можно встретить в публикациях о блокаде 1970-1980-х гг. [3] .

Полноценному использованию дневников и писем препятствовали стиль и сценарии изложения, используемые авторами публикаций о блокаде. Они подчиняли свой замысел следующей схеме: испытания – героизм – победа как награда за подвиг. Миф стал частью исторического сознания, но его возникновение не всегда может быть объяснено только идеологическим давлением. Это мы видим даже по тем исследованиям, которые были созданы после распада СССР.

Еще одним препятствием для воссоздания целостной и правдивой картины осады Ленинграда является самоцензура тех, кто писал о блокаде. Это одна из болезненных тем, и не коснуться ее нельзя. Публикация наиболее откровенных записок и дневников, передающих страшную правду о войне, до середины 1980-х гг. была крайне затруднена. Если они и печатались, то со значительными сокращениями. "Блокадную книгу"

А. Адамовича и Д. Гранина удалось выпустить в свет впервые только в Москве. Отметим и высказанный ленинградскими цензорами упрек Л. Гинзбург в том, что в своих записках она много места уделяет еде. Характерным являлся и отбор документов для публикации. Нередко обращались лишь к тем из них, где преобладали оптимистические ноты и смягчались ужасающие подробности распада человеческой личности. Неудивительно поэтому, что такие беспристрастные свидетели трагедии, как Д.С. Лихачев и В.М. Глинка, давали нелицеприятные оценки "блокадной" литературе 1940-1970-х гг. [4] .

Меньше всего обвинений можно адресовать самим авторам документов. Их воспоминания, дневники и письма сейчас почти все стали доступными для исследователей, и мы имеем право утверждать, что они старались честно рассказать, хотя и с разной степенью полноты, о тех страданиях, которые им пришлось перенести. "Вы неудачно попали, если хотите услышать что-нибудь положительное", – скажет одна из блокадниц, когда у нее начали брать интервью [5] . Конечно, не во всех описаниях блокадных будней отразились темные стороны тех дней. Самоцензура чувствуется по обилию патетических вкраплений, чуждых большинству документов, созданных блокадниками. Ее обнаружить не сложно, видя зачеркивания в подлинных текстах, отредактированных авторами. Мы можем встретить и пометы, которые призваны смягчить высказанные в этих документах жесткие оценки. Так, в одном из дневников автор в предложении "как быстро мы докатились" вместо слова "мы" поставил "наши столовые" [6] .

Особо следует сказать о записках, предваряющих текст документов. "Считаю нужным отметить, что в некоторых случаях я отмечала не только факты, но и "слухи", которыми жили и которые жадно ловили ленинградцы в тот период, когда не было ни газет, ни радио, отсутствовали телефон и почта" – это объяснение в письме в Гослитиздат 9 июня 1943 г., приложенном к тексту дневника М.С. Коноплевой [7] , больше похоже на оправдание. В ряде случаев, напротив, извинялись за то, что описания смягчены [8] .

Значительным оказалось влияние историографического канона, получившего окончательный вид в середине 1960-х гг. Обоснованно или нет, но именно в нем многие блокадники видели недвусмысленное признание совершенного ими подвига.

Отмечалось прежде всего то, что обратило на себя внимание необычностью и драматизмом, что являлось самым значимым для спасения людей. Спокойствия рутинных записей, оттеняющих незначительные детали, мы здесь почти не встретим. Это вполне оправдано и понятно, но иногда не позволяет исследователю выявить блокадную повседневность во всем многообразии ее связей, в сцеплении случайных и неслучайных обстоятельств. Подчеркнем также, что другой схемы они не знали и она сильнее усваивалась, в том числе и потому, что активно пропагандировалась всеми средствами идеологического воздействия. В соответствии с этим каноном очевидцы блокады выстраивали структуру повествования и последовательность своих описаний, заимствовали опробованные здесь различные формулировки и риторическую лексику.

Сдержанность в передаче кошмарных подробностей блокады в значительной мере была обусловлена и присущими человеку этическими запретами. Не все готовы были описывать крайние формы физиологического и нравственного распада людей, особенно родных и близких. В этом видели бестактность по отношению к жертвам войны, нарушение семейных традиций, проявление неоправданной жестокости. Этика сочувствия требует, чтобы взгляд не останавливался излишне долго на скорбных картинах агонии человеческой личности, отмеченных прежде всего именно в дневниках.

Но не только самоцензура авторов документов делает для историков трудным их использование. Эмоциональность рассказов о войне, вполне понятная, если учесть, какую чашу горя пришлось испить горожанам в те дни, вместе с тем не позволяет в полной мере представить все детали конкретных событий – они иногда заменены имеющими пафосный характер обобщениями. Желание людей высоко оценить тех, кто помог им в трудную минуту, делает ряд их характеристик идеализированными, лишенными противоречий и сложностей – иначе, впрочем, и быть не могло. Отметим также, что многие блокадники смогли наблюдать лишь малую частицу того, что происходило в городе в это драматическое время. Тысячи ленинградцев стали "лежачими". По поступкам нескольких человек они могли составить мнение

о поведении всех и отстаивали свои оценки бескомпромиссно и с убежденностью, хотя многие из них были основаны на свидетельствах других людей.

Вполне естественным являлось желание блокадников передать свои наблюдения в наиболее яркой форме, в литературном оформлении – в некоторых случаях это вело к хаотичности рассказа, преследовавшего в первую очередь художественные задачи, делало его менее достоверным. Изучая свидетельства блокадников, мы также должны иметь в виду, что их внимание к тому или иному событию не всегда отражает степень важности его в ряду эпизодов осады Ленинграда, а высказанные ими мнения не всегда типичны в целом для горожан. Должны обязательно учитываться уровень их культуры, преобладающие интересы, способность к глубокому самоанализу. И, конечно, должны обязательно приниматься во внимание их желание оправдаться в своих поступках, их личные симпатии и антипатии – только в этом случае можно оценить подлинные мотивы их действий.

Эта книга – о цене, которую заплатили за то, чтобы оставаться человеком в бесчеловечное время. Люди, не покинувшие город, возможно, надеялись, что беда обойдет их стороной. Никто и предположить не мог, что им придется пережить. Когда же они поняли, в какой пропасти оказались, им некуда было идти. Они должны были узнать, какими безмерными могут стать человеческие страдания, жестокость и безразличие. Пришлось увидеть все – своего ребенка, искалеченного после бомбежки, умирающую мать, просившую перед смертью крошку хлеба, но так и не получившую ее. И бесконечную череду других блокадников, призывавших к состраданию и умолявших о помощи. Светлой памяти этих людей, принявших смерть в неимоверных муках, посвящается моя книга.

Часть первая Представления о нравственных ценностях в 1941–1942 гг

Глава I Ленинградская трагедия

"Смертное время"

1

"Смертное время" – так, по свидетельству В. Бианки, называли многие ленинградцы самые страшные, голодные месяцы конца 1941 – начала 1942 гг. [9] . Истощение, холод, отсутствие цивилизованного быта, болезни, апатия во всех ее проявлениях, ослабление родственных связей не могли не повлиять на поведение людей. Произошло это не сразу, но трудно не заметить последовательности размывания нравственных правил.

В первые месяцы войны, до сентября 1941 г., несмотря на введение карточек [10] , о голоде никто не говорил. Но сокращение ассортимента продуктов со временем становилось все заметнее [11] .

Паника, возникшая после очередного снижения норм отпуска хлеба – 12 сентября 1941 г. стали выдавать 500 г рабочим, 300 г служащим, 200 г детям [12] – едва ли являлась случайной. Она, помимо прочего, была следствием и отражением неутешительных сводок с фронтов и "негативных" слухов о запасах продовольствия в городе. О голоде все чаще начали говорить в октябре 1941 г. Перестали продавать мясо, сахар и крупа стали отпускаться по таким нормам, которые не обеспечивали физиологических потребностей людей [13] . Именно тогда и стали массовыми вылазки горожан на пепелища разбомбленных в сентябре Бадаевских складов в поисках "сладкой" земли, которую промывали, снимали грязную накипь и использовали как сахар. Перестали чураться не очень привычной, "грубой" пищи. Когда на витрине одного из ресторанов в октябре 1941 г. вывесили объявление о продаже "конских котлет", в первый день, по свидетельству В.Г. Даева, "прохожие только покачивали головами, мало кто заходил" [14] . На следующий день объявление было сорвано, а у дверей стояла толпа [15] .

"Обычно я почти не ела мяса и питалась в вегетарианской столовой, теперь я его съедаю с жадностью и охотно ела бы ежедневно", – записывала в дневнике 5 октября 1941 г. М.С. Коноплева [16] . Ее сосед в столовой Эрмитажа 9 октября 1941 г. прямо спросил ее о том, голодает ли она, и признался: "А я теперь всегда голоден" [17] . "То же приходится слышать от всей молодежи", – так прокомментировала М.С. Коноплева его ответ [18] . Было ясно, что люди подходили к той грани, за которой начинался распад. Отмеченное многими в октябре 1941 г. "вечное сосание под ложечкой", по выражению К.И. Сельцера [19] , становилось с каждым днем все более угнетающим. Ничего сделать было нельзя: запасы у всех подходили к концу, нормы пайка снижались постоянно. И никто не знал, как выбраться из этой ямы. Поиски еще оставшихся в магазинах продуктов были самой распространенной, но малоудачной попыткой "подкормиться". Других способов не находили, а во многих случаях и не умели их искать; ожидали, что все это скоро кончится или не будет иметь ощутимых последствий.

Надежды на "черный рынок" быстро исчезли. В конце 1941 – начале 1942 гг. руководители лабораторий, учреждений и квалифицированные рабочие получали в месяц 800-1200 руб., профессор университета 600 руб., научные работники среднего звена и бухгалтеры – 500–700 руб., уборщицы – 130–180 руб. [20] . Государственная цена на хлеб до января 1942 г. составляла 1 руб. 70 коп. за 1 кг, с января 1942 г. – 1 руб. 90 коп. На рынке же в декабре 1941 г. 1 кг хлеба стоил 400 руб., мяса – 400 руб., масла – 500 руб. [21] . Еще в декабре 1941 г. на рынке стали отказываться продавать продукты за деньги [22] , и в январе-феврале 1942 г. хлеб обычно меняли на ценные вещи (золото, украшения).

Первые признаки настоящего, страшного голода проявились в ноябре 1941 г. Тогда и началось "смертное время" с нескончаемой чередой похоронных "процессий", дележкой крохотного кусочка хлеба, с лихорадочным поиском любых суррогатов пищи. "Этот голод как-то накапливается, нарастает и то, что еще недавно насыщало, сейчас безнадежно не удовлетворяет. Я чувствую на себе это резкое оголодание, томительную пустоту в желудке… Через час после относительно приличного обеда… подбираются малейшие крошки съестного, выскребаются до чистоты кастрюли и тарелки", – записывает в дневнике 9 января 1942 г. И.Д. Зеленская [23] .

Изучавший во время блокады тела "дистрофиков" известный патологоанатом В.В. Гаршин отмечал, что печень их потеряла 2/3 своего вещества, сердце – более трети, селезенка уменьшилась в несколько раз: "Голод съел их… организм потребил не только свои запасы, но разрушил и структуру клеток" [24] . Каждый месяц этого времени имел свою, не единственную, но особую, жуткую примету: санки с "пеленашками" в декабре, не убранные многочисленные трупы в январе, и трупы, убранные в феврале – в штабеля.

2

Можно говорить о нескольких последствиях принявшей угрожающие размеры массовой голодовки. Прежде всего это апатия. Проявления ее были многообразными и индивидуальными для каждого человека. Нетрудно, однако, назвать и общие признаки физиологического угасания, отмеченные в Ленинграде в 1941–1942 гг. [25] Это заторможенность, вялость – "отупение", как обычно характеризуется это состояние в блокадных записках и дневниках [26] . Это слабость, или, как сильнее выразился один из блокадников, "дряхлость" [27] – в мемуарной литературе неоднократно обращалось внимание на старческие лица "дистрофиков" независимо от их возраста. Многие не могли даже ходить по комнате, а обычно долго сидели или лежали на кровати. А. П. Бондаренко вспоминала о своем брате, который часами неподвижно стоял у стола, и о сестре, которая все время лежала в кровати, не притрагиваясь к находившейся рядом кукле [28] . Секретарь Дзержинского РК ВКП(б) З.В. Виноградова, обходившая "выморочные" квартиры в поисках детей, писала о том, как была поражена их безразличием: "Лежит человек на кровати, с ним же рядом ему близкий человек мертвый, и у него полное отупение" [29] .

Как и взрослые, дети быстро привыкали к смерти. Ее приметы были знакомы всем. Ее встречали даже и там, куда шли отмечать праздник. Пришедшие на "елку" в Театр музкомедии в январе 1942 г. видели, как оттуда выносили умершего от голода служащего в ливрее [30] . "Нигде нет играющих детей. Нет вообще бегающих", – записывал в дневнике И.И. Жилинский [31] . Дети вели те же разговоры, что и взрослые, – о хлебе, о том, что "сегодня будут давать" [32] . И на "игры" их наложило свой отпечаток "смертное время". Н.А. Булатова, которой тогда исполнилось 7 лет, вспоминала позднее, как, получив порцию хлеба (5x5 см), она с сестрой соревновалась, "кто больше будет есть по крошечке этот кусочек хлеба и одновременно считали, сколько покойников по той или другой стороне улицы" [33] .

Стала заметной какая-то машинальность совершаемых людьми действий – они не сопровождались ни малейшим эмоциональным всплеском. "Все суровые, никто не улыбается", – вспоминала О. Соловьева о людях, встретившихся ей на пустынной улице [34] . Начали замечать, какими неповоротливыми, медлительными становились блокадники в конце 1941 – начале 1942 г.: они словно не видели друг друга, сталкивались, не уступали дорогу [35] . Иные из них казались обреченными: "Взгляд отрешенный, будто отлетающий" [36] . Обращали на себя внимание их молчаливость, вообще отсутствие всяких эмоций – удивления, радости, даже острого горя. Как точно подметил Е. Шварц, жизнь "теряла теплоту" [37] . Исчезало чувство самосохранения и опасности, утрачивался интерес к другим людям, к внешним событиям, ко всему, кроме еды. И, наконец, исчезал интерес к еде – это было преддверие смерти. "Голод вначале обостряет восприятие жизни. Голова ясная, но очень слабая… Иногда в ушах звон. Удивительная легкость перехода из одного состояния в другое. Оживают и материализуются образы прочитанных книг, увиденных людей, событий. Теперь вовсе не хочется есть. Состояние постепенно становится сходным с наркотическим оцепенением. Временами теряешь сознание" – в самонаблюдении И.С. Глазунова именно такими предстают перед нами этапы угасания человека [38] .

Дальше