Солдаты мира - Борис Леонов 2 стр.


Он торопил меня и в машинном отделении, и на ходовом мостике. Получалось, как в одном юмористическом фильме об экскурсоводе: "Посмотрите направо, посмотрите налево. Поехали дальше".

Когда мы снова очутились на верхней палубе, Афанасьев куда-то на минутку исчез и вернулся со шваброй и ветошью.

- От сих до сих, - показал он мой участок приборки. - Надевай робу и шпарь.

Вот тебе и заданьице! А кто он вообще-то такой, этот Афанасьев? Без году неделя старшина 2-й статьи и уже командует так, словно я только за тем и пришел на флот, чтобы выслушивать его указания. Невелика птица - подумаешь, две лычки! Мне будто кипятком плеснуло в лицо.

- Послушай, Афанасьев, - сказал я, - ты брось эти штучки, видели мы и почище… Тоже мне командующий нашелся… "От сих до сих"…

Я хотел сказать позанозистей, но у меня всегда так: когда злюсь, плохо формулирую мысль. Потом, когда остыну, приходит то, что надо. Но уже поздно.

Афанасьев нахмурился и сразу изменился в лице. Заметно сдерживаясь, выдавил:

- Матрос Тимошин, делайте, что вам приказано. - И, уходя, обернулся: - Если до фитиля не хотите доболтаться…

А правы были на берегу, только я, кажется, на трапе не спотыкался. Хочешь - верь приметам, хочешь - нет, но все идет враздрай. Думал, что буду сидеть в рубке, копаться в проводах и конденсаторах, а здесь та же самая швабра. Сомневаюсь, чтобы кто-нибудь из матросов любил этот популярный приборочный инструмент, но я его ненавидел. Что ж может быть более бессмысленным и унизительным - в век электроники и космоса водить этой самой шваброй по палубе точь-в-точь как современники Колумба: вперед-назад, вперед-назад.

- Ты где квалификацию повышал? - спросил матрос, драивший рядом медяшку.

- Какую? - не понял я.

- А по части швабры! - И матрос хохотнул, довольный, что поймал меня на удочку такой мелкой наживой.

Я промолчал, будто пропустил мимо ушей, не связываться же и с этим.

Может быть, тысячи раз - сначала я пробовал подсчитать, а потом сбился - шатуном моих рук проволокло швабру по палубе. Вот уже совсем чистое, до каждой заклепки, железо. Но проходит мимо боцман, косит глазом.

- Слабо, слабо, товарищ матрос. Не у тещи паркет натираете.

Когда мне уже стало казаться, что не я вожу шваброй, а она мной, приборка наконец закончилась. Согласно распорядку, через двадцать минут нам надлежало собраться в кубрике на спецзанятия.

Если каюта командира напомнила мне купе, то кубрик по аналогии можно сравнить с плацкартным вагоном. Раздвинуть немного коридор, вместо окон кругляки иллюминаторов, поставить посредине стол - вот и кубрик. В общем, жилплощадь такова, что, куда ни двинься, даже самым худющим и поджарым матросам вдвоем не разойтись, не зацепив друг друга бляхами.

В кубрик спустился капитан-лейтенант, встретивший меня у трапа. Был он в тужурке и потому выглядел еще менее внушительно. К своему удивлению, я заметил у него на груди орденскую колодочку. Воевать не воевал, а уже отличился. Впрочем, рассудил я, много сейчас наград и не за военные подвиги. Матрос, сидевший рядом, толкнул меня в бок:

- Знакомы? Нет? Помощник командира. Первый во всем дивизионе спец по правовому режиму.

Но я смотрел уже не на помощника, а на Афанасьева, который услужливо развертывал карту.

- Территориальные воды, - начал капитан-лейтенант и провел указкой по красному пунктиру на карте, - это морская полоса определенной ширины, проходящая вдоль материка и островов, которая находится под суверенной властью прибрежного государства и составляет часть его территории.

Указка еще проползла по каемке вдоль нашего берега.

- Советский Союз и большинство социалистических государств установили двенадцатимильные территориальные воды… Заход иностранных военных кораблей в территориальные воды допускается лишь по разрешению государства, которому они принадлежат.

- А если не попросят разрешения? - вырвалось у меня.

- Прежде чем задать вопрос, надо поднять руку. Это знает любой первоклассник, - не меняя прежнего тона и не взглянув на меня, сказал капитан-лейтенант.

Я сконфузился, а матросы, сидевшие впереди, сочувственно оглянулись.

- Иностранные военные корабли, - бесстрастно продолжал капитан-лейтенант, - и невоенные суда, преднамеренно зашедшие в территориальные воды прибрежного государства… считаются нарушителями государственной границы.

Капитан-лейтенант сделал паузу и оглядел матросов.

- Старшина второй статьи Афанасьев! Каковы действия пограничников в случае нарушения границы иностранным военным кораблем или судном?

Афанасьев выпрямился пружиной и заученно отчеканил:

- Командование военно-морских сил и пограничные власти вправе предложить иностранному военному кораблю или судну, нарушившему государственную границу, немедленно покинуть территориальные воды и в случае невыполнения этого требования принять необходимые меры, вплоть до применения силы.

- Правильно, - одобрительно кивнул капитан-лейтенант.

Как все, оказывается, просто и буднично - права, режим, погранзоны. Любой из матросов лучше, чем таблицу умножения, знает свои обязанности. Все параграфы эти мы проштудировали еще на берегу. Здесь-то, на корабле, зачем эта казуистика? Но как в том изречении: "Читай устав, совсем устав, и утром, ото сна восстав, читай усиленно устав". И перед глазами всплыла швабра: вперед-назад, вперед-назад.

В кубрике становилось душно, и он показался мне еще теснее. В открытый иллюминатор проглядывал серенький кружок моря. Он был неподвижным, словно прилепленным к стене. И робы на матросах выглядели под стать серому кружку моря - застиранные и мятые.

В этот день я еле дождался часа, которым в распорядке обозначен как "личное время". Личное… Выходит, все остальное время общественное, так сказать, принадлежит государству. А личное - это уже, считай, частная собственность. В личное время я могу быть предоставлен самому себе.

Лично я решил написать письмо. Песня, что ли, меня настроила?

Матрос с конопатым лицом - мы еще не успели познакомиться - достал "хромку", и в кубрик, словно водопадом по трапу, хлынула мятная свежесть подмосковных вечеров. Песня, которую уже редко вспоминают даже на свадьбах, зазвучала здесь по-новому, другими нотками откровения и грусти. И как будто прищемило что-то внутри, невидимой тонкой струной душа отозвалась на знакомый мотив. Есть же песни! Я сравнил бы их - пусть грубовато - с аккумуляторами, в которых таятся воспоминания.

Вот такая тульская "хромка" провожала меня на флот. В центре внимания оказался Борис - друг детства, закадычный кореш юности. С тех пор как в четвертом классе мы случайно оказались за одной партой, нас, как говорится, не разлить водой. Не знаешь, где я, - найди Борьку; не знаешь, где Борька, - найди меня. Неправда, что дружба держится на равноправии. Я признавал превосходство Бориса. И не потому, что он ростом повыше и в плечах пошире, нет. Унижения я никогда не испытывал. Он на голову выше меня в другом - во взгляде на жизнь. Все у него просто и понятно. Вот так некоторые ученики начинают решать задачки с ответа. Посмотрят в конце задачника результат и к нему подгоняют решение. У Бориса ответов всегда больше, чем вопросов. И хотя мы с ним ровесники, Борис в нашей дружбе старшинствовал при полном моем уважении.

И тогда, на прощальном вечере, верховодил Борис. Он притащил с собой "маг": "Последний крик джаза! Внимание, последний раз в сезоне!" Борис это умеет. Он и дурачится как-то изящно. В общем, была музыка, может, и впрямь самая современная, но не было общей песни, и компания развалилась. Тогда отец достал из старенького футляра нашу семейную реликвию - вот такую же, как у матроса, "хромку". Отец купил ее в день, когда родилась моя старшая сестренка. И нет радостнее звука, чем голос этой гармони, потому что гармонь, как известно, достают только в час веселья.

Но в тот вечер даже самые быстрые ее переборы звучали для меня прощально. Борис, наверное, это заметил. И тут оказался на высоте. "Начинаем концерт, - крикнул он, - по заявке будущего матроса, а возможно, и адмирала! "Вечер на рейде" исполняют сестры Тимошины" (Это мои сестренки). А когда молодая соседка - ее муж служит моряком где-то на Балтике спела частушку, ею же сочиненную:

Ой ты, Паша дорогой,
Передай мому привет!
Еще раз я повторяю,
Паша, слышишь или нет? -

Борис завертелся вприсядку волчком. "Закрываю грудью амбразуру! - загорланил он. - Кто следующий?" Я понимал, что он старается из-за меня, чтобы как-то растормошить меня, поднять мое настроение.

Я сидел рядом с матерью, которая поминутно прикладывала к мокрым глазам платок, и безуспешно старался ее подбодрить.

А Борис уже разливал по стопкам вино и провозглашал очередной тост: "За тех, кто в море!" И тянулся чокнуться со мной. Но и звон стопок звучал для меня тоже прощально. Понимал ли Борис, что грущу я не только потому, что пришел час расставания с домом, семьей? Я думал о том, что хотя мы с ним и вместе, но уже далеко друг от друга. Куда было бы легче, если бы провожали сейчас нас обоих! Вещмешки за спину и - вперед! Вперед, друзья!

Говорят: друг детства. Правда, так формулируют взаимоотношения спустя годы, когда становятся взрослыми. И фраза эта как бы подчеркивает, что не настоящий, мол, друг, не сегодняшний, а друг детства, ибо чаще всего друзья детства становятся бывшими.

А в детстве просто друг. И нет ничего бескорыстнее дружбы двух голоштанных "человеков". И нет никого сильнее их на всем белом свете. Еще крепче сдружила нас книжка про морскую пехоту. Мы с Борисом проглотили ее, можно сказать, в два приема: он - на уроке химии, я - на английском. Вот это дружба морская! Теперь под настроение мы чаще всего напевали песенку о том, как "дрались по-геройски, по-русски два друга в пехоте морской", о том, как "они, точно братья, сроднились, делили и хлеб и табак" и "рядом их ленточки вились в огне беспрерывных атак".

И тем песенным пареньком, который упал под осколком снаряда, в моем воображении был, конечно, Борька. "Со мною возиться не надо! - он другу промолвил с тоской" - это Борька шепчет мне спекшимися губами. "Я знаю, что больше не встану, в глазах беспросветная тьма…" - чуть слышно говорит он, с тоскою глядя мне в глаза. "О смерти задумался рано, ходи веселей, Кострома!" - отвечаю я другу и, взвалив на расстеленную по снегу шинель, волоку его что есть силы к своим. Пули свистят, поземка свинцом сечет по лицу, но мы ползем, Борька и я, бойцы морской пехоты. Особенно мне нравились заключительные слова песни, благополучный конец: "И тихо по снежному полю к своим поползли моряки…" Одно время я так и звал Борьку: "Эй, Кострома!"

Дружба не удваивала - удесятеряла наши силы. А незримые для других, только нами ощущаемые ленточки бескозырок вдохновляюще действовали в любом деле - распиливали ли мы дрова, учили ли уроки. Так и не заметили мы с Борькой, что выделились из компании сверстников. И наша независимость, особенно нетерпимая в школьной среде, стала мозолить глаза даже старшеклассникам - ни за сигаретами нас послать, ни "одолжить, к слову пришлось, копеек тридцать - пятьдесят". Вскоре компания, предводительствуемая небезызвестным не только среди учителей, но и всех жителей Апрелевки Валькой Кавтуном, устроила испытание нашей дружбе.

Однажды после уроков нас подкараулили человек семь ребят, в сумерках их казалось еще больше.

- Здравствуй-здравствуй, - сказал, улыбаясь, Кавтун и вплотную подошел ко мне. - Большими, что ли, стали?

- Почему большими? - спросил я, недоумевая.

- Вот я и говорю: большим стал? - наступал Кавтун, словно не слыша моего вопроса.

Толпа сдвинулась решительнее, и седьмым мальчишеским чувством я понял, что драка неизбежна.

- Полундра! - зашептал Борька, а я сделал шаг вперед и в сторону, уклоняясь от Кавтуна.

И в тот момент, когда я в боксерской стойке приготовился к защите, в этот секундной доли момент по моим глазам хлестнула молния - ударил не Кавтун, а парень, стоявший рядом с ним. Удар был неожиданным и потому сильным.

Дальше я соображал уже плохо. Помню только, что старался держаться к Борьке спиной, это мы с ним давно еще теоретически придумали: налетят становись спиной друг к другу, и тыл обеспечен. Но его спины я почему-то не чувствовал - то ли нас уже разобщили, то ли Борька был сбит с ног. Я размахивал руками направо и налево, а компания Кавтуна казалась чудовищным спрутом, который так тесно обхватил, так зажал своими щупальцами, что стало трудно дышать. Когда щупальца разжались, я упал на спину: сзади кто-то подставил ножку. И первая мысль, скорее, даже инстинкт: перевернуться на живот. Я закрыл голову руками.

- Хватит с него… - услышал я далекий, будто в воде пробубнивший, голос Кавтуна.

Кто-то уже нехотя, так, для порядка, пнул меня в бок ботинком, и толпа удалилась.

Я поднял голову - было темно и так тихо, что даже позванивало в ушах. В этом звоне вдруг откуда-то зажурчал знакомый мотивчик, последняя строчка песни: "И тихо по снежному полю к своим поползли моряки!" Борька, где Борька?

- Борь, а Борь… - позвал я.

Никто не откликался. В ожидании непоправимой беды заколотилось сердце. Что с другом? Где он?!

С быстротой киноленты память раскрутила происшедшее. Ну да, конечно! Я же слышал, как Борька шептал: "Полундра!" Потом… Потом он вдруг нырнул в темноту и пропал. Нет, не так. Он был где-то рядом, когда на меня навалился Кавтун и кто-то подставил подножку. Я упал…

Меня зазнобило, как только я представил, что случилось дальше. Да, я позорно лежал пластом, заслонив руками голову, а в это время на Борьку наверняка набросились все остальные. И вполне возможно, его стукнули чем-то покрепче. Запросто! Все они носят с собой "предмет самообороны" по принципу: "У меня в кармане гвоздь, а у вас?"

- Борь, Боря! - снова окликнул я друга и не узнал собственного голоса.

Я обшарил вокруг кусты и канавы - Борьки нигде не было. "Трус, сказал я себе, - трус. Человека убивали, а ты лежал, защищая никому не нужную голову". О, что бы я сейчас ни сделал, лишь бы только увидеть Борьку!

Но вокруг было еще тише и пустынней, чем час назад. Лишь в траве маленьким сторожем этой тишины миролюбиво трещал кузнечик. Страх сопровождал меня на каждом шагу, и он становился тем сильнее, чем ближе я подходил к Борькиному дому. В окнах, несмотря на поздний час, ожидающе светились огни. В эти минуты я готов был на все. Я только не знал, что скажу Борькиной матери.

Я нажал кнопку звонка и простоял довольно долго, пока за дверью не звякнул крючок. В темени проема белесо мелькнуло лицо, и раздался Борькин басок:

- Пашка! Вот здо́рово!

Я не поверил ни ушам, ни глазам. Борька! Да, это он! Жив, цел, невредим! Я схватил его за руку и сжал так, словно мы не виделись целые каникулы, хотя расстались только часа два, от силы три назад. Это было настоящее счастье.

- Крепко приложили они тебя?

- Ничуть! Даже ни одного синяка! - сказал Борька. - А ты-то как? Я гляжу, размахиваешь руками туда-сюда. А потом упал, и над тобой началось…

- Да подножкой свалили, - согласился я, оправдываясь. - Ты-то где был в это время?

- Так вот я и говорю, - горячо зашептал Борька, косясь на дверь, как они тебя свалили, я сразу рванул за милиционером. Прикокошат, думаю, и все тут. Но туда-сюда побегал - как назло, ни одного блюстителя. Вернулся на то место, где мы схватились, а там уже никого не было…

- Как же так, - перебил я, - меня-то мог увидеть, часа два там кружил, тебя искал.

- Да ведь темнота кромешная… хоть глаз коли, - сказал Борька почему-то не очень уверенно и засуетился, оглядываясь на дверь. - Ты уж извини, Паш, - сунул он руку. - Пока. До завтра. За столом меня ждут, гости приехали.

Я хотел попросить вынести хотя бы кружку воды - смыть с лица грязь, но раздумал. Обидно вдруг стало: вот захлопнул Борька дверь и даже не поинтересовался: а как, мол, друг, ты?

Пощупывая горячий бугристый наплыв под глазом, я побрел домой.

Как хорошо все-таки, что в детстве после драки даже самые большие обиды проходят вместе с синяками и шишками! Еще месяц назад поступок Бориса (побежал, видите ли, за милиционером в ту минуту, когда меня, может, уже добивали!) казался кощунственным и непростительным, я готов был назвать его чуть ли не предательским. А сегодня мы опять вместе - помалкиваем, правда, но вместе. Пишем шпаргалки - самые последние за все школьные годы, впереди выпускные экзамены. Перед лицом надвигающейся экзаменационной опасности мы, наверное, и помирились.

- Ну что, Кострома? - спрашиваю я, откладывая в сторону клочок бумажки, на котором бисерным почерком вышиты биография Льва Николаевича Толстого и образ горьковской Ниловны. - Перекурим? - И тут я вспоминаю про песню, которая совсем еще недавно была нашей любимой, - о моряках из морской пехоты, что делили пополам и хлеб и табак. После той памятной драки с кавтуновской компанией мы ни разу ее не пели. Не поется. Может, потому, что впереди экзамены.

Впереди! Пока ходишь в школу, все у тебя впереди. И вдруг с последним экзаменом позади оказываются сразу десять лет. Нейтральной полосой между этими гигантскими десятью годами, когда ты от первых складов в букваре вырос до логарифмов и чуть ли не до теории Эйнштейна, лежит всего лишь один месяц - пряный, как мята, июль. Месяц ослепительного полета - позади школа, маленький космодром детства. Месяц невесомости: ты уже не школьник, но еще никто. И единственная штурманская карта: "Справочник для поступающих в высшие учебные заведения". Сколько неведомых планет, сколько звезд, до которых нелегко, почти невозможно долететь!

Наша с Борькой звезда - МГУ, факультет журналистики.

Почему именно МГУ и этот факультет? Не знаю. Ткнули пальцем в звездное небо. Спроси любого из двух миллионов ребят, ежегодно оканчивающих среднюю школу, почему выбран тот или иной вуз, - многие не дадут вразумительного ответа. А кто говорит о призвании - не верит сам себе.

Мы не думали с Борькой, что журналистика - наше призвание. Просто нам казалось, что быть журналистом - это здорово: ездить по стране, по зарубежу, много видеть и писать в газету. И еще, как ни говори, журналист - это и немного славы: твои очерки и статьи читают миллионы людей, знают тебя по фамилии. П. Тимошин, наш корреспондент. Или Б. Кирьянов, наш собственный корреспондент. В общем, мы и понятия не имели о трудностях этой профессии.

И мы взяли курс к своей звезде. До нее было подать рукой - сорок два километра на электричке от станции Апрелевка до Москвы и три остановки на метро: "Смоленская", "Арбатская", "Калининская". Еще несколько десятков шагов до проспекта Маркса - и плакат у входа на факультет: "Добро пожаловать, будущие журналисты!"

Вот по этим ступенькам поднимался когда-то Белинский, вот на этом подоконнике, говорят, любил сидеть задумчивый Лермонтов. А вот эти стены слышали Герцена и Огарева. А теперь и мы след в след, стопа в стопу за этими гениальными и великими. И никто, между прочим, не мешает нам быть такими же, как они.

Назад Дальше