Обойдя пышущую жаром печку, сделанную из железной бочки от бензина, капитан остановился у трюмо. Он терпеть не мог расхлябанности, которую его помощник Рожковский, частенько не следящий за собой, пытался оправдывать ссылками на фронтовую обстановку. Капитан же считал аккуратность во внешности неотъемлемым качеством командира, в каких бы условиях тот ни находился, и лично показывал пример - всегда был подтянут, чисто выбрит, сапоги сияли чистым глянцем, подворотничок менялся каждое утро в обязательном порядке.
Капитан скептически оглядел своё изображение в трюмо. На него смотрел какой-то помятый тип с чёрной щетиной на щеках, кожанка на нём была в ржавых пятнах, две пуговицы болтались на честном слове и вдобавок из правого рукава углом торчал клок выдранной кожи. "Хорош! - с раздражением подумал капитан. - Прямо на выставку! Самый подходящий вид для представления майору Фокину!" Он подумал о том, что в таком же неприглядном облике видела его и Инна, вздохнул: милая девушка… красивая девушка… умная девушка… Когда она рядом, кажется, что ни войны нет, ни фашистов, легко на душе становится, радостно и тревожно замирает сердце. Ничего особенного между ними нет, но солдаты народ ушлый - догадываются, судачат по-своему. Даже Карабеков, на что казалось бы свой, земляк, односельчанин, должен понимать, а и тот, расхваливая Инну, иной раз нет-нет да и съязвит, что, мол, другие офицеры, скажем, комбат-два, полегче к жизни относятся, считают: день твой - и то хорошо. Глупый ты в этих делах, Карабеков - другим я не судья, пусть живут, как совесть им велит, но с Инной себе позволить лишнего я не могу. Не та девушка, с которыми в жмурки играют, да и вообще не могу я так поступать, друг мой Байрам! Кстати, о чём это Карабеков хотел со мной поговорить? - вспомнил капитан. - Обиделся, пожалуй, что я его оборвал? Ничего, Байрам-джан, мне за тебя тоже приходится терпеть обиды от майора Фокина. А машину твою мы, конечно, заменим, дай срок".
Он снял фуражку, взъерошил волосы, всё ещё стоя перед зеркалом, но уже не видя изображения в нём, думая о другом.
- Голову хотите вымыть? - догадливо предложил ординарец Мирошниченко. Он успел поставить на печку ведро с водой.
- Некогда, Мирошниченко, головомойки устраивать, - капитан глянул на часы. - Мне она в штабе предстоит… Сколько там на твоих?
- Без трёх минут шесть, товарищ капитан.
- Правильно. А я думал, что мои отстали… Давай-ка почисти мне всю эту амуницию, приведи её немножко в порядок.
Мирошниченко принял фуражку комбата, ремень с портупеей и пистолетом. Покачал головой, словно и не видел до этого порванный рукав тужурки.
- Солидная дыра, - посочувствовал и телефонист, уже успевший убедиться, что "Роза" слышит его хорошо, и теперь глазеющий на капитана.
Ординарец ловко бросил кожанку ему на руки.
- Подштопай!.. И пуговицы заодно подтяни,
- Мирошниченко! - строго сказал Комеков. - Сколько раз тебя предупреждать!
- Ничего, товарищ капитан, я по этому делу мастер, - выручил ординарца связист. - В лучшем ателье города работал на гражданке. Зашью - как новенькая будет, следа не заметите.
- Ну, зашивай, коли так, - подобрел капитан, - мастерство в любом деле необходимо.
Он поболтал пальцем в ведре, секунду-две поколебался, рывком стащил с себя гимнастёрку и нательную рубаху. На его поджаром скулистом теле чётко выделялись рёбра, чуть пониже синела отметина, шрама. Капитан почесал её ногтем мизинца - зудит, дьявол её побери, совсем маленький был осколок, плюнуть, как говорится, и растереть, а чуть концы из-за него не отдал в госпитале, еле выкарабкался благодаря своей живучести да искусству хирурга.
- Пойдём наружу, сольёшь, - попросил капитан ординарца, но тут взгляд упал на лежащие возле печки обломки голубых досок. - Это что такое?
- Дрова, товарищ капитан, - пояснил улыбающийся ординарец.
- Дрова?.. Ты чему улыбаешься?
- Худой вы больно, товарищ капитан, все рёбра пересчитать можно.
- Ты, Мирошниченко, не мои, а свои рёбра береги. Где дрова взял?
- У повара позаимствовал, где ж ещё! - счёл нужным обидеться ординарец. - Могу и назад отнести, если не нравятся!
Обязанности свои при капитане он исполнял не просто старательно, а любовно и прямо-таки талантливо. В любой, самой казалось бы безвыходной обстановке он ухитрялся разыскать удобное место для отдыха, всегда в вещмешке у него находился сухарь, а в фляге - глоток водки или спирта. Капитан посмеивался над ним, пророчил ему в будущем должность главного интенданта армии, однако ценил хозяйственную смётку ординарца, нередко хвалил его, интересовался домашними делами.
- Не дуйся, Мирошниченко, поливай давай, - сказал капитан, расставив ноги и нагибаясь, когда они выбрались наружу.
Ординарец, посапывая от усердия, лил капитану на спину прямо из ведра, а Комеков блаженно покряхтывал, отфыркивался, щедро расплёскивая вокруг воду. Мирошниченко подал ему полотенце. Вытираясь, он говорил:
- Ты пойми, умная твоя голова, что жгешь не простые дрова, а сеялку, с помощью которой люди для нас с тобой же хлеб сеять будут. Или вы с поваром считаете, что всю жизнь воевать вам придётся? Считаете, что война всё спишет?
- Так она же поломанная, сеялка эта! - удивился ординарец недогадливости капитана. - Неужто я бы целую ломать стал? Скажете тоже!
- Пусть поломанная. Новую, её когда ещё сделают на заводе, а эту всегда починить можно.
В землянке на каверзный вопрос ординарца разогревать обед или товарищ капитан подождёт, пока он новых дров насобирает, Комеков махнул рукой: дожигай уж эти, так и быть, что с тебя возьмёшь.
После обеда потянуло в сон: сказывалась усталость последних дней, сплошь заполненных боями и передислокациями. Но спать некогда, надо было садиться за стол и писать бумажки - дело в общем нужное, но скучное, обычно комбат спихивал его на Рожковского, который хоть и отнекивался, но строчил боевые донесения с явным удовольствием. На сей раз, помимо боевого донесения, требовалась и объяснительная записка. Оправдываться Комеков не любил, предпочитая иной раз терпеть незаслуженное наказание, но сейчас винили не только его, и поэтому он долго сидел над чистым листком бумаги, покусывая карандаш и досадливо морщась. Не успел написать несколько слов, в землянку ввалился краснолицый и громогласный здоровяк-старшина. Командирский белый полушубок его был распахнут, ушанка сбита на затылок.
- Разрешите обратиться, товарищ комбат?! - гаркнул он на всю землянку.
Телефонист в углу прыснул в кулак. Мнрошниченко неодобрительно посмотрел на бравого старшину, от которого ему частенько перепадало за некоторый беспорядок, а сейчас он и сам дал маху.
- Заправься сперва, а потом обращаться будешь, - сказал капитан. - Раненых всех подобрали?
- Так точно, товарищ капитан!
- Как с боепитанием, с продуктами?
- Всё получено, товарищ капитан!
- Список личного состава готов?
- Так точно. Пришёл, чтобы вы его подписали, и я в штаб отправлю.
- С этим попозже зайдёшь, некогда сейчас.
- Писарь звонил уже, товарищ капитан.
- Подождёт твой писарь, не умрёт. Тут вот какое дело, старшина: мой капэ придётся передвинуть вперёд, поближе к наблюдательному пункту. Батареи заняли новые рубежи, не проверял?
- Проверял. Всё в порядке, окапываются.
- За шофёрами пригляди, а то они укрытия для машин в две ладони копают, больше ветками сверху стараются, а от веток какая защита.
- Будет сделано.
- Да… вот ещё что, старшина, - капитан потёр лоб рукой. - Что я тебе ещё сказать хотел?.. Ага! Управленцев не гони на ночь глядя новый капэ оборудовать, пусть отдыхают, намаялись ребята здорово. С утра завтра возьмётесь, А сюда, в эту землянку, повара поселишь… и санинструктора. Я сейчас в штаб пойду, а они пусть перебираются.
- Слушаюсь, товарищ капитан, - невозмутимо прогудел старшина, - Сами-то где ночевать будете?
- С лейтенантами своими переночую.
- Тесновато у них. Может, ко мне?
- Могу и к тебе, коли не возражаешь, мы люди не привередливые, покладистые, верно, Мирошниченко?
Тот пробурчал что-то нечленораздельное и стал рыться в вещмешке, бряцая котелком и ещё какими-то металлическими предметами.
Капитан, кивнув в его сторону, подмигнул старшине:
- Сердится мой Мирошниченко… Да, чуть не запамятовал! Выкрои, старшина, завтра часок с теми, кто занят поменьше, и стащите в одно место сеялки, веялки и прочую сельскохозяйственную технику.
- Есть! Сам об этом подумывал, товарищ капитан.
- И Пашину передай. Берите это дело на себя. А после доложишь.
- Есть доложить!
Старшина ушёл, а капитан снова склонился над столом. Дело пошло на лад, и комбат исписывал своим некрупным каллиграфическим почерком страницу за страницей. Почерк был чёток и красив, даже майор Фокин, ко всему относящийся придирчиво и во всём усматривающий, по его выражению, "загогулину", даже он любовался комековскими донесениями и приговаривал: "Быть бы тебе, комбат, первоклассным писарем, если б не родился ты отличным артиллеристом".
Кончив писать, Комеков сложил листки, с удовлетворением прижал большим пальцем хрустнувшую кнопку планшета, посмотрел на стрелки часов: половина восьмого, в самую пору идти, чтобы не вызвать опозданием новое неудовольствие заместителя командира полка.
Было уже довольно темно, по-вечернему подмораживало. После жаркой землянки, пропитанной парами бензина от коптилки, капитан с особенным удовольствием вдыхал бодрящий холодок свежего воздуха. Ординарец плёлся сзади и всё пытался жидким лучом трофейного фонарика с подсевшей батарейкой высветить тропку перед ногами комбата, пока тот не приказал ему прекратить это бесполезное занятие. Мирошниченко стал светить под ноги себе, поминутно спотыкаясь и чертыхаясь вполголоса.
Где-то рядом коротко заржала лошадь. "Это что за новости?" - удивился капитан. Но тут их окликнули:
- Стой! Кто идёт?
"Ерунда какая-то!" - снова недоумённо передёрнул плечами Комеков и спросил, вглядываясь в смутно синеющий просвет между деревьями:
- Это ты, Инна?
- Я, товарищ капитан, - отозвалась девушка.
- Одна?
- Одна.
- Почему не отдыхаешь? Что здесь делаешь?
- На посту стою, товарищ капитан.
Вместе с радостью неожиданной встречи он почувствовал раздражение.
- Кто тебя на пост поставил?! Где повар и остальные бездельники? Где старшина? Я же приказал ему!..
- Раненые у меня, товарищ капитан, - Инна подошла ближе. - Спят. А я их охраняю. А вы в штаб гитчек, да?
У Комекова горячо и больно дрогнуло сердце от этого туркменского слова, произнесённого старательно, неумело и так прекрасно. И уже стояла перед ним не женщина, встречи с которой приносят радости, а нечто значительно более близкое и родное - сестра, мать, может быть, вся Туркмения, вся жизнь со своим прошлым и будущим.
Он непроизвольно сделал шаг вперёд, нежно опустил ладони на плечи девушки. Она высвободила руки, упёрлась ему в грудь, чтобы отстранить от себя. Но не оттолкнула. Помедлила, пробежала пальцами по кожанке.
- Так и не удосужилась я пришить вам пуговицы. Сами пришили? - Она потрогала рукав тужурки. - И здесь хорошо подштопали.
Сообразительный Мирошниченко отошёл подальше и в темноте разговаривал с лошадью. В голосе его звучали необычно тёплые, ласковые интонации, и слова были такими же ласковыми, добрыми, будто не с лошадью, а с хорошим человеком участливо беседовал дока-ординарец.
"Что делать?" - думал Комеков, держа Инну за плечи. Она стояла молча и тихо, как мышка, и ровно дышала в темноте. Он рад был простоять так бесконечно долго и одновременно было как-то неловко, хотелось отпустить девушку - и боязно было отпускать, и в штаб следовало торопиться. Что делать? Может быть, на пост поставить Мирошниченко? Однако одному комбату не положено по ночам ходить. Инну взять с собой вместо ординарца? Тоже вариант не из лучших, и без того штабисты в остроумии упражняются.
Он легко, словно одним дыханием, коснулся рукой мягких завитков волос, выбивающихся из-под шапки Инны, спросил, чтобы хоть как-то нарушить молчание:
- Откуда лошадь в хозвзводе взялась?
Девушка, ожидавшая иных слов, тихонько вздохнула, невидимо улыбнулась и отступила.
- Не знаю, товарищ капитан. Думаю, приблудилась. Это немецкий тяжеловоз, вроде першерона.
- Першерон - французская порода, - подал издали голос Мирошниченко, - а у немцев…
- Ладно, ты там помолчи пока, - посоветовал ему капитан, - тебя за твою сверхъестественную чуткость не в ординарцы, а в слухачи к зенитчикам надо определить было.
Инна негромко засмеялась.
- Зачем раненых при себе держишь? - спросил капитан, обретая привычную форму. - Почему в санроту их не отправишь?
- Отправила, - сказала Инна, - восемь человек отправила. А четверо из них назад сбежали - пока, говорят, разлёживаться будем, от батареи отстать можем. Двое, которые полегче, ушли в свои расчёты, а этих я не отпустила, при себе держу.
- Старшина приходил?
- Не видела,
- Значит, сейчас придёт. Передай, пусть немедленно снимет тебя с поста, или я с него самого шкуру сниму. Ясно?
- Ясно, товарищ капитан. Но раненые…
- Раненых заберёшь с собой и располагайтесь в моей землянке - там сухо, тепло. В общем, старшина знает. Телефонисты там - пусть переселит их куда-нибудь поблизости, чтоб не мешались.
- Они не помешают, - ответила Инна, - им, беднягам, тоже сегодня досталось. Как-нибудь потеснимся. Есть не хотите? У меня целый котелок лапши с тушонкой в телогрейку завёрнут.
- Неужели для меня приготовила? - пошутил Комеков.
- Нет, - честно призналась девушка, - не для вас. Это для раненых.
И Комеков не знал, было бы ли ему приятнее, если бы Инна сказала, что приготовила еду специально для него.
- Вот покормишь, и сама поешь перед сном, - подытожил он. - Ну, жди, Инна-джан, старшину, а мы - пошли, пока Фокин за нами посыльного не направил. Мирошниченко!
- Здесь я…
- Пошли, Мирошниченко, не отставай!
Капитан зашагал, как умел ходить в батарее только он один. Ординарец то шёл следом, то пускался догонять рысцой.
- Лошадь, товарищ капитан… она тоже… войну чувствует, - прерывающимся от быстрой ходьбы голосом говорил он. - И печалится она… как человек… слёзы из глаз текут… Умное это животное… на скачках бывало… проиграет и плачет… честное слово, сам видел:.. жокеем я был… Эх, ёлки-палки, упал!..
- Не жокеем ты был, а жо…! - озорно изменил капитан одну букву и засмеялся. - Как на лошади держался, если в собственных ногах путаешься, жокей!
- Кочки тут… кочки, - оправдывался ординарец.
На душе у Комекова было весело, не удручал даже предстоящий разговор в штабе с заместителем командира полка о минувшем бое. Кстати, подумал он, почему это я у Инны не узнал, кто именно вернулся из санроты? Нужно быть более внимательным к душевному подъёму людей.
Комекову вспомнилось недавно полученное письмо от матери. Мать неграмотна, под её диктовку пишут соседи, но слова-то остаются её, материнские, и мысли её, и беспокойство, и сомнения. Пишет, чтобы сражался с врагом честно, открыто, не опозорил бы, не приведи аллах, чести своего рода, чести туркменского джигита, но и берёг чтобы себя. Очень она ждёт его и считает каждый день до встречи. А вдруг начальники разрешат ему хоть на несколько дней домой приехать? Вот недавно друг его, Пашы, с которым они вместе в армию уходили, вернулся живой и здоровый. Ходит по селу, выпячивая грудь, медалями хвастается, с девушками заигрывает. Говорит, что отвоевал своё, хоть и голова цела, и руки-ноги целы, и всё остальное на месте. Слава аллаху, конечно, что целым вернулся, но может и Акмамед уже. выполнил свою военную норму? Может попросит начальников, чтобы уважили его старую мать, которая до сих пор на красной доске почёта в колхозном клубе висит? Пусть уважут её и отпустят Акмамеда в колхоз - в колхозе тоже рабочие руки ох как нужны, мужские руки нужны..
Милая ты моя, родная ты моя мама, больше ждала, подожди ещё немножко, потерпи - ты умеешь терпеть и ждать Не знаю, что рассказывает вам мой прежний друг Пашы, не знаю, какими путями вернулся домой. Я тоже очень соскучился по дому, но я ещё не выполнил свою "военную норму", да и кто её выполнил, если фашизм ещё смердит на земле! Правда, когда я лежал в госпитале, меня хотели комиссовать, потом давали три месяца отпуска для поправки. Прости меня, мама, но я отказался, я не считал себя вправе отдыхать, когда сражаются и умирают мои товарищи, иначе я на всю жизнь перестал бы уважать себя, а человек, лишённый собственного уважения, - как слепой верблюд в чигире: он дышит, ест, двигается, делает работу, но он не живёт. Я не писал тебе об этом, я боялся, что ты можешь не понять меня правильно. Но случись такое ещё раз, я поступил бы так же, мама.
- Мирошниченко! - окликнул он ординарца.
- Ну я! - хмуро отозвался тот, поблёскивая своей дотлевающей мигалкой.
- Когда вернёмся, узнай фамилии раненых бойцов, которые не остались в санроте. И сразу доложи мне.
- Чего докладывать! - тем же тоном, но уже с ноткой превосходства, ответил Мирошниченко, - Могу и сейчас доложить… ещё раньше знал, что вы про них спросите.
- Когда же ты успел узнать?!
- Когда вы позиций выбирать ходили.
- Хороший ты парень, Мирошниченко.
- Какой есть… а только незачем было свою землянку санинструкторше отдавать… мог бы я для неё не хуже найти… тоже цаца какая - комбатовский блиндаж ей…
- Ладно, Мирошниченко, помолчи, побереги дыхание, а то пыхтишь, как твой першерон. Какие ты там нежности немецкой кобыле на ухо шептал?
- Не кобыла это, а мерин…
ГЛАВА ПЯТАЯ
Штаб полка размещался в здании бывшей школы, которую гитлеровцы, вопреки своим традициям, почему-то не превратили ни в гараж, ни в отхожее место. Война коснулась её своим корявым железным пальцем - двор был изрыт воронками взрывов, присмотревшиеся к темноте глаза различали исклёванные осколками стены, груды битого кирпича, расщеплённые деревья. Но в общем школа сохранила свой облик, и даже парты стояли в классе, где собрались офицеры полка.
Капитана встретили дружескими приветствиями, подначками по поводу опоздания.
- Комеков всё знает, он с майором чай пьёт! Давай, Комеков, выкладывай, зачем нас сюда собрали. Тебе, говорят, сегодня майор Фокин что-то по секрету сообщил?
- Отстаньте вы, - отбивался капитан от шутников, - я столько же знаю, сколько и вы. Где мой земляк?
- Здесь я, здесь, земляк!
Высокий красавец Давидянц, комбат-четыре, растолкав офицеров, горячо обнял Комекова. Он тоже был ашхабадец, и слово "земляк" для них обоих имело свой скрытый задушевный смысл.
От Давидянца попахивало спиртным, большие выразительные глаза его были подёрнуты поволокой.