Но Рита верила уже делам, а не словам. Больше того, ей казалось, что настоящему мужчине вовсе не обязательно говорить красиво. Иными словами, не воспылала, не прониклась она полным доверием к новым знакомым, поэтому и не завела сердечной дружбы с однокурсниками, поэтому решительно и отшивала всех ухажеров. А когда одна из сокурсниц сказала, что она, Рита, несовременна, что не произойдет ничего страшного, если она с кем-то из парней и дружить станет, в кино или театр с ним сходит, разок поцелуется, Рита отрезала: дескать, выйдет замуж только один раз и на всю жизнь. Это ей поставили в вину: не пристало студентке первого курса говорить о подобном. В ответ Рита ляпнула и вовсе такое, что комсорг группы схватилась за голову: она во весь голос заявила, что не только выйдет замуж, но и обязательно родит. Сколько надо будет, сколько сможет, столько и родит.
Вскоре Рита заметила, что это столь откровенное заявление кое-кого покоробило, кое-кого даже оттолкнуло от нее, но не пожалела о сказанном: ведь все это так естественно для каждой нормальной женщины; примером тому и ее мама. Мама… Ее не стало в тридцать девятом году. Тогда папка служил на границе с Финляндией, отвечал за самый беспокойный ее участок (во всяком случае Рита так считала). За тот самый, где чаще и яростнее вспыхивали провокационные перестрелки. Во время одной из них шальная пуля оборвала жизнь мамы…
- Вот и осиротели мы с тобой, парень, - сказал тогда папка, положив свою сильную руку на ее голову.
Папке очень хотелось иметь еще и сына, но мама больше почему-то не могла рожать. Вот в минуты большой грусти или радости папка и навеличивал Риту "парнем". Она не обижалась. И в тот раз, помнится, только взяла руку папки, прижалась к ней щекой.
И раньше (еще при жизни мамы) Рита пыталась быть максимально полезной папке, его товарищам. Теперь это стало для нее потребностью. Почему она поступила именно в институт иностранных языков? Не раз бывала свидетельницей беспомощности отца в тех случаях, когда задержанный нарушитель границы не знал русского языка или прикидывался незнающим. В подобных случаях у папки опускались руки, вернее - он вызывал кого-либо, знающего чужой для него язык. И тот приезжал на заставу (или задержанного нарушителя границы доставляли к нему), допрашивал, оформлял протокол и уезжал. Чтобы в будущем напрочь исключить подобную необходимость, Рита и поступила в этот институт, решив после окончания его обязательно вернуться к папке и стать для него переводчицей. Считала, что и сейчас (после второго курса) вполне пригодна для выполнения этих обязанностей, и, когда началась война, прорвалась к папке. Но он, выслушав ее с пятого на десятое (мешали телефонные звонки и люди, приходившие по самым различным делам), категорично заявил, что советскому человеку (а комсомолке - в особенности) непозволительно, даже позорно-преступно в такой ответственный для всей Родины момент исчезать из поля зрения своего начальства, что ее появление здесь - дезертирство и никак иначе он не согласен оценивать ее поступок; дескать, парень, пожалей мои седины, убереги их от позора и немедленно езжай в свой институт, где тебя, поди, давно ищут. Поэтому и муторно было у нее на душе там, на островке, когда она ждала пароходика; публично оскорбленной в своих лучших чувствах считала себя Рита тогда, вот и сторонилась людей, за самостоятельностью, даже за безразличием ко всему окружающему пыталась скрыть свою полную растерянность, свое искреннее раскаяние.
А Максима она приметила еще там, на причале. Даже почувствовала к нему некоторую симпатию: он был тоже обижен какой-то людской несправедливостью (иначе с чего бы ему хмуриться?), тоже был одинок на этом клочке земли; может быть, и вообще одинешенек на всем белом свете?
Потом, когда он так бесцеремонно сорвал с нее платье, она внутренне вспыхнула от негодования. И сразу же угасла, подавленная трагической действительностью: и пароходик, и столько людей - женщин, детей и моряков - за какое-то мгновение погибли, только они с мичманом уцелели. Вернее - пока уцелели. Ведь кругом только волны. Невзрачные, без белых пенных гребней, не вздыбленные, дышащие мощью, а пологие, вроде бы даже ленивые…
Рита до мелочей помнила все, что Максим сделал для того, чтобы она сейчас жила. С радостью берегла в своей памяти и то, что невероятно дружескими, по-братски надежными были его руки, когда он прижимал ее к себе, давая возможность отдохнуть, наконец, когда подсаживал в лодку дядюшки Тоомаса.
Теперь она, Рита, на всю жизнь должница Максима. Теперь он для нее, если говорить честно, самый дорогой человек. После папки, конечно…
А что взъелась на него, резко осадила, когда он ворвался в комнату… О вырвавшихся словах она пожалела тотчас же, охотно пошла бы на примирение. Но Максим принципиален, теперь он почти не глядит в ее сторону. Ну и пусть! Или у нее нет характера?
Так Рита рассуждала еще сегодня утром. Пока не случилось это. А теперь - только теперь! - она по-настоящему оценила характер Максима, убедила себя, что любит его и, если он захочет, всю жизнь рядом с ним шагать будет. И еще откровенно призналась себе, что очень хочет, чтобы в его глазах всегда сияло то самое восторженное изумление, которое тогда породило ее гневную вспышку. Ведь это прекрасно, если любимый находит в тебе что-то красивое, восхищающее его!
Скособочившийся месяц бесцеремонно заглядывал в девичью комнату, пряча добрую улыбку, смотрел на сестер, которые, обнявшись, безгрешно посапывали на кровати, стоявшей у окна. А кровать Риты жалась к дальней от окна стене, сюда месяц, как ни старался, не мог заглянуть. Да и не нужен он был Рите, сейчас она думала только о Максиме, видела его так отчетливо, будто он стоял перед ней. И его черные чуть вьющиеся волосы, аккуратным и в то же время кокетливым чубчиком стекающие к правому виску, и карие глаза, то искрящиеся смехом, то невероятно строгие. Правда, скулы у Максима выпирают несколько больше, чем следовало бы, придают его лицу что-то монгольское, но зато какая у него улыбка! И вообще, если быть честной, они будто нарочно созданы друг для друга: оба высокие, стройные и с сильными характерами.
Она позволила себе даже помечтать о том, как счастливо они будут жить, какая большая и дружная семья у них будет. И вдруг вспомнила, что и завтра, и еще несколько дней Максиму надо являться в комендатуру, чтобы, оберегая жизнь ее, Риты, и всех этих добрых людей, гостеприимно приютивших их, стерпеть новые унижения. Вспомнила об этом - мысленно поклялась, что, как только рассветет, как только Максим проснется, тут она и возникнет перед ним. Нет, навязываться не станет, даже вида не подаст, что любит его, но с завтрашнего утра все время будет рядом с ним.
Рита считала, что сейчас Максим, истерзанный переживаниями, наконец-то спит, и она повернулась лицом к стене, по привычке, оставшейся с детства, подложила ладонь под щеку и закрыла глаза: нужно обязательно выспаться, чтобы завтра выглядеть бодрой, жизнерадостной.
Она ошибалась, считая, что Максим спит. Именно в это время он с дядюшкой Тоомасом выходил из дома. Не в дверь, а через маленькое оконце, смотревшее на зады усадьбы, туда, где молчаливой стеной замерли сосны, сейчас казавшиеся непроглядно черными.
Казалось бы - по безлюдному лесу, в полном молчании шли минут двадцать. Дядюшка Тоомас - спокойно, уверенно, а Максим - настороженно, готовый в любое мгновение ударить кого-то или метнуться в чащу леса.
Наконец дядюшка Тоомас вынул изо рта холодную трубку и сказал почти в полный голос:
- Вот мы и подходим.
Максим понял, что это предупреждение ему, Максиму, чтобы не натворил глупостей, и в то же время - сигнал кому-то: дескать, мы идем!
Действительно, буквально через две или три минуты они вышли на маленькую полянку, где в тени сосен стоял человек. Дядюшка Тоомас, приподняв картуз, слегка поклонился ему и замер шагах в трех от него.
Какое-то время, для Максима переполненное любопытством и необъяснимой тревогой, не было сказано ни слова. Потом мужчина все же заговорил, обращаясь к Максиму:
- Теперь мы знаем тебя. - И тут же поправился: - До известной степени знаем… Чтобы уничтожить последние "белые пятна", я решил задать тебе несколько вопросов. Надеюсь, не возражаешь?.. Прежде всего, каково твое самое главное желание? Не вообще, а на конкретный сегодняшний день?
Максим несколько задержался с ответом: чуть-чуть растерялся да и не до конца поверил в серьезность вопроса. Действительно, это в сказках золотая рыбка, кот в сапогах и прочие добрые существа, наделенные сверхъестественной властью, у своих любимцев спрашивали о подобном, потом произносили заклинание, и на, получай желаемое!.. Да и хотелось точно знать, кто они, эти таинственные "мы". Коммунисты и комсомольцы, оставшиеся для подпольной работы, или просто патриоты, ненавидящие фашистов?
Поэтому ответил уклончиво:
- С дядюшкой Тоомасом был о том откровенный разговор.
- Мечтаешь служить на боевом корабле?.. Желание закономерное. Только… К сожалению твоему и нашему, фашисты все еще продвигаются вперед. Когда изменится обстановка на фронтах? Может быть, уже завтра. Но могут пройти и недели, месяцы. И все это время ты намерен плестись сзади фашистов, выжидая удобный момент для перехода фронта? Не разумнее ли остаться с нами? И фашистов здесь предостаточно, и наши доморощенные сволочи головы подняли.
Все, о чем так сжато сказано сейчас, он обдумал не счесть сколько раз, единственная для него, Максима, новинка, - похоже, здесь сколачивается отрядик подлинных патриотов, сколачивается для активной борьбы с фашистами и местными их прислужниками. И Максим сказал вежливо и в то же время решительно, желая подчеркнуть этим, что не намерен уступать:
- Я не знаю, кто вы. И не спрашиваю об этом, хотя и любопытно узнать. Про себя скажу одно: я - кадровый военный. Вот и прикиньте: могу ли я самостоятельно распоряжаться своей судьбой. Потому и рвусь на корабли, где, как мне кажется, меня давно ждут… А на помощь мою - пока я здесь - всегда можете рассчитывать.
- В какой-то степени ты прав: внушительную часть армии можно потерять, если каждый солдат, оказавшись за линией вражеского фронта, останется там. Пусть даже для смертельной борьбы с врагом, но останется… С другой стороны, и мое предложение продиктовано логикой жизненной борьбы.
- А я разве спорю?.. Да и трудно мне прикидываться глухонемым, чувствую, что актер я никудышный. Значит, вот-вот сорвусь, засыплюсь на какой-нибудь мелочи.
Некоторое время помолчали, потом незнакомец, усмехнувшись, сказал:
- Да, трудно тебе притворяться. А тут еще и гордыня распирает. Так распирает, что поклониться фашистской жабе не можешь заставить себя.
- Гордость у меня есть. Не гордыня, а нормальная человеческая гордость. А вот за то, что проглядел вражину, достоин и порицания, и наказания дисциплинарного.
- Я проверил: рыжий вышел от Вилли тогда, когда Максим уже не мог его видеть. Почти в спину Максима стрелял тот, - поспешил на помощь дядюшка Тоомас.
- Все равно я был обязан его увидеть, наконец - спиной почувствовать, - нахмурился Максим. - Или думаете, под розги ложиться менее стыдно, чем поклон отвесить?
- Кстати, почему ты так покорно принял это наказание? - вцепился незнакомец.
- Покорно?.. Той же ночью удушил бы рыжего, если бы не причины разные, - зло закончил Максим.
- О причинах догадываюсь. И одобряю.
Поговорили еще немного о самом обыденном, и незнакомец, так и не назвавший себя, протянул руку Максиму, похлопал дядюшку Тоомаса по плечу, шагнул под сосны, куда белая ночь была бессильна вселиться прочно, и не стало его.
Постояв немного неизвестно зачем, пошли и они с дядюшкой Тоомасом.
Когда влезали в то же самое оконце, небо на востоке начало розоветь и пробудившийся ветерок легким гулом прошелся по вершинам сосен.
8
Минуло еще пять дней. И вечером каждого из них Максим являлся в комендатуру, получал очередной удар розгой и возвращался домой. Время несколько притупило душевную боль, она теперь не рвалась наружу, а притаилась где-то в глубине сердца. Зато ненависть к рыжему фельдфебелю стала настолько могуча, что Максиму приходилось прилагать все силы, чтобы преждевременно не выдать ее взглядом или непроизвольным жестом.
Все эти дни Рита тенью сопутствовала ему; колол ли он дрова, чинил ли с дядюшкой Тоомасом сети или что другое делал - она была рядом. Однажды даже попыталась свернуть для него цигарку! Правда, ничего у нее не вышло, только бумагу извела и табак рассыпала. Но все равно было приятно, даже маленькая радость в душе завелась. А радость - хоть самая малюсенькая! - была крайне необходима Максиму: и ежедневные хождения в комендатуру, и постоянная нервная напряженность (не забыть бы, что я глухонемой!), и сообщение гитлеровского командования о том, что вермахт захватил Таллин, что очень много советских кораблей погибло во время перехода из Таллина в Кронштадт, погибло от мин, бомбовых ударов с воздуха и торпед подводных лодок, - все это нагнетало тревогу. Временами Максиму казалось, что он разучился не только смеяться, но даже и просто улыбаться.
В честь этой очередной победы вермахта рыжий боров вчера, вызвав дядюшку Тоомаса в комендатуру, сказал, добродушно улыбаясь, что прощает глухого, но!.. Пусть почтенный рыбак получше следит за своим работником: если еще раз случится нечто подобное, то в комендатуру вместе с работником будет обязан являться и его хозяин, чтобы получить и свою долю.
Спокойным, ровным голосом дядюшка Тоомас пересказал этот разговор Максиму, но трубка его гневно хлюпала.
Максим, конечно, не поверил словам фельдфебеля о потерях, которые будто бы понес советский флот, но на душе стало муторно. Так муторно, что хоть волком вой. А тут еще, как это часто бывает в Прибалтике, и погода резко изменилась. Еще вчера было солнечно, тепло, Финский залив всех желающих щедро одаривал солнечными зайчиками, а сегодня небо уже затянуто сплошной пеленой серых клубящихся туч, из которых льет и льет проливной дождь. И ветер разыгрался. Он согнул сосны, как тростник, и держит их в таком положении уже какой час. Взыграл ветер - Финский залив мгновенно нахмурился, покрылся косматыми волнами, неистовыми в своей ярости, злобными. Чтобы понять это, достаточно было несколько минут постоять на берегу, прислушаться к их реву, увидеть, как они накатываются на прибрежные пески, как исступленно обрушиваются на гранитные валуны, оказавшиеся на их пути.
В такую непогодь люди отсиживались по теплым и сухим углам, а он, Максим, не смог, он, позавтракав, набросил на плечи брезентовый плащ дядюшки Тоомаса, влез в его же рыбацкие сапоги и пришел к причалу, стоит здесь. Волны разбиваются у его ног, обдают солеными брызгами, но он стоит и смотрит, смотрит на них. Не на те, которые уже окончили свою жизнь, выбросившись на беловатые пески, а на другие, на те, которые, увенчанные пенными гребнями, грозно катились к Ленинграду.
За Максимом - конечно же! - увязалась Рита. Теперь она стояла рядом и тоже смотрела на волны, хотя на ней были только жакет и плотный головной платок. Максиму было приятно, даже радостно, что она рядом, и в то же время он чувствовал: ветер пронизывает ее насквозь. Поэтому невольно думалось, что ей лучше уйти домой, чтобы не простудиться, или взять у него плащ. Наконец, набравшись смелости, он сказал:
- Знаешь, Ритка, мне кажется…
Она бесцеремонно перебила, иронически глянув на него:
- Конечно, знаю. Ты хочешь предложить мне половину своего плаща? Будем считать, что это блестящая идея!
Теперь они стояли, прижавшись друг к другу, теперь он отчетливо чувствовал призывное тепло ее тела. На душе сразу стало спокойнее. Даже ветер и дождь не казались такими холодными, противными. Чтобы ветер не играл полой плаща, прикрывавшего Риту, Максим был вынужден все время рукой придерживать край плаща, а это значило - обнимать Риту. Самое удивительное - она не сделала даже слабой попытки отстраниться от него, она только еще плотнее прижалась к нему, едва его рука обвилась вокруг ее тела.
Сколько времени они простояли так - этого Максим не знал. Сейчас он был по-настоящему счастлив и напрочь забыл о том, что рыжий боров уже через несколько минут может придраться к чему-нибудь и обрушиться на него с новой карой. Его сейчас волновало одно: Рита была рядом, она доверчиво прижималась к нему, а он почему-то не мог начать разговора. Или ему впервой обнимать девушку? Всегда в подобных случаях он без особых на то усилий обрушивал на другую девушку поток слов'- гладеньких, веселых и никаких обязательств не налагавших. А сегодня нет тех слов, и все тут! Неужели погода виновата? Нет, раньше те слова сами лились из него и в жару, и в проливной дождь, и в лютейший мороз, когда все нормальные люди спешили в домашнее тепло. Неужели…
Максим предпочел даже себе не сказать то, что пришло в голову. Он просто еще крепче прижал к себе Риту и спросил почему-то шепотом:
- Тебе не холодно?
Рита только мотнула головой.
Тут, у лодочного причала, их и нашел Андреас, сказал:
- Тебя, Максим, отец зовет домой.
Рита осторожно освободилась от руки Максима, одернула жакет и первой зашагала к дому.
- Зачем, не знаешь? - почти не шевеля губами, спросил Максим.
- Он больше ничего не сказал, - ответил Андреас, но Максим был готов поклясться чем угодно, что он покривил душой.
Дальше шагали молча. Оба молодые, высокие и широкоплечие, чем-то неуловимым похожие друг на друга. Может быть, упрямо сдвинутыми бровями и складками в углах рта, делавшими их старше, угрюмее?
Дядюшка Тоомас сидел на своем излюбленном месте - у окна в столовой, откуда был виден кусочек залива. И, как всегда, с трубкой в зубах; сейчас она яростно дымилась.
Показав глазами на дверь и дождавшись, когда Андреас с Ритой выполнят его приказание, дядюшка Тоомас сказал, окутавшись дымом:
- Сегодня, если не передумал, можешь идти.
Идти к своим… Радостно и одновременно страшновато стало: ведь предстоял не просто переезд из одного населенного пункта в другой, а поход по вражескому тылу, когда - и это вполне возможно - в течение нескольких недель вокруг будут только враги или люди, от которых неизвестно что можно ожидать. Но он обязан попытать счастья!.. А как Рита? Останется здесь или пойдет с ним? С одной стороны, идти - непрерывно подвергаться смертельной опасности, с другой…
Однако спросил о ином, что тоже немало волновало:
- А как вы? Как вы объясните мое исчезновение?
- Если нельзя выходить в море, зачем мне лишние рты?
Дядюшка Тоомас сказал: "…лишние рты"!
- Когда уходить?
- После ужина.
Ужин прошел в сдержанном молчании. Никто и словом не обмолвился о том, что Максиму с Ритой скоро идти в неизвестность. Но еду сегодня первым подали им; Андреас лишь для вида ковырялся вилкой, а у сестер подозрительно набухли веки и припухли, покраснели носы; да и дядюшка Тоомас в самый разгар ужина вдруг раскурил трубку.