Алексеи подошел к танку, провел рукой по номеру - 833; заглянул в открытый люк - оттуда дохнуло тленом и пылью.
- А простор какой неоглядный! - услышал он голос Дымка. - Какой простор!
- Ого-го-го! - крикнула Валя, чтоб услышать эхо, по вокруг простиралась такая даль, что оно не прилетело.
Глазам открывались город, Волга. На противоположном ее берегу в стеклянистой дали мреели заливные луга, синие старицы, лес. На этом более отчетливо виднелись нефтяные баки, громады заводских корпусов, рабочий поселок. В несколько рядов пролегали железнодорожные пути. По ним шли поезда: огибали курган, бежали вдоль Волги, направляясь к "Красному Октябрю".
Алексей редко задумывался над собственными поступками. Теперь же, стоя тут, на Мамаевом кургане, он как-то необыкновенно остро почувствовал - ему надо быть лучшим. Молчаливая, преданная любовь Кравца, его учеба, бесспорно нелегкая, и все, что он увидел здесь, требовали от Алексея этого. "Учиться, тоже учиться! - решил он. - Учиться хотя бы уже ради того, чтобы жить как начал…"
Он не услышал, как к нему, заговорщически перешептываясь, на цыпочках подошли Зуев, Кравец и Валя.
- О чем задумался, детина? - пропел Зуев, и они сразу втроем положили руки на плечо Алексея.
"Когда пойдем обратно, зайду на почту и дам телеграмму, подумал он, виновато усмехаясь. - Как это я не догадался раньше! Прибытков, кажись, давал своим. Да и письма Зимчуку с Алешкой написать надо". - И ему сразу стало так, словно он сбросил с себя тяжесть.
Эпилог
Старик выделялся среди делегатов своим ростом, не совсем ладно скроенной фигурой, длинными зачесанными назад волосами. Он был одет проще остальных немцев - серый в елочку пиджак, светло-коричневые узкие брюки, - и только один он был без темных очков. И Василий Петрович, отвечая на вопросы, которыми через переводчика засыпали его, невольно обращался к этому высокому старику. Тот шел, держа шляпу и трость в правой руке, и с печальным вниманием поглядывал по сторонам. На Троицкой горе, возле Оперного театра, он попросил остановиться.
Это было кстати, ибо Василию Петровичу самому захотелось взглянуть отсюда на город - вспомнилось, как несколько лет назад тут же стоял с Валей, Зимчуком, студентами.
"Что она делает сейчас? - подумал он, забывая о делегатах. - Бегает по стройкам? Или сердитая сидит над рукописью Урбановича "Опыт моей бригады" и, небось, ругает себя и его? А может, упрямо звонит тому же Зимчуку или Кухте - самым трудным авторам, которые никак не могут сдать статей о соревновании сталинградских и минских строителей?.. Вечером, как всегда, придет усталая, побледневшая, подставит для поцелуя щеку, а переодевшись, заберется с ногами на диван и затихнет там, как сурок. Потом спохватится, поманит к себе пальцем, чтоб помог встать, и они вместе пойдут на кухню готовить ужин… Она говорила, что недавно тоже приходила сюда, - посмотреть, вспомнить… Как все, действительно, изменилось здесь!.."
Привольно спускается к Свислочи молодой парк, словно перескочив ее, подходит к самому проспекту.
Справа на целый квартал тянется строгое здание суворовского училища, увенчанное скульптурами. Там, на втором этаже, когда-то обосновался и жил Алешка. "Странный, неугомонный парень, которого мало кто понимал, - думает Василий Петрович. - Где он теперь?
Кто-то, кажется Урбанович, говорил, что Алешка решил поступать в Политехнический институт. Поступит ли? Хорошо, если бы повезло. Ему больше, чем кому нужны удачи и внимание других…"
Рядом с суворовским училищем высятся еще не оштукатуренные дома - былые коробки. Левее от них, в сиреневой дымке, маячат каменные взлеты и виднеется Центральная площадь…
Электростанции, что напоминала средневековый замок, уже почти не видно. Ее закрыл поднятый на несколько метров проспект. Из-за насыпи и лип белеет только ее верх. Дальше - новый мост с узорчатыми перилами, с фонарями, похожими на каштановые свечи. Еще дальше - Круглая площадь. Окаймленная липами, она приобрела свою форму. В центре, вознесшись в небо, стоит обелиск, одетый в леса. От светлых полукруглых зданий, что замыкают площадь, к мосту выстроились дома, облицованные кремовыми плитами. "Где-то там работает Алексей", - вспоминает Василий Петрович и с трудом отрывается от своих мыслей.
Вынырнув из-за поворота и плавно обогнув Круглую площадь, по проспекту к мосту одна за другой мчатся синие, серые, песочные машины. Поблескивая, идут автобусы с красными полосками на светло-желтых боках. Важно, ближе к тротуару, плывет троллейбус, и над ним, когда он огибает площадь, как когда-то над трамваем, вспыхивают фиолетовые искры.
- Скажите, пожалуйста, когда намечено закончить строительство города? - спрашивает, вздохнув, старый немец.
- Когда? - удивляется Василий Петрович и немного иронично, вспомнив опять Валю, отвечает. - Город будет строиться вечно!.. Да, да, прошу заметить, вечно!..
Минск, 1952–1956 гг.
О себе и своих книгах
Родился я в семье земского врача в волжском городке Хвалынске . Не знаю, какой он на самом деле, но мне представляется зеленым, с недалекими меловыми горами, с которых зимою на салазках можно ехать километры. Здесь прошло мое детство, здесь научился плавать и читать, здесь я видел революцию, гражданскую войну.
Революция осталась в моей памяти как гомонливый водоворот на Соборной площади и красные банты на груди у людей. Гражданская же война - как стрельба на улицах, ошалелые всадники на взмыленных конях, разрывы снарядов, что прилетали от Волги, охваченные огнем приволжские склады да еще разве горьковатый вкус пресных лепешек, испеченных из подгорелой муки из этих же складов.
Плавать и читать я научился не совсем обычно. Старшие мальчишки затянули меня раз на якорную цепь от баржи и оставили там одного. Я долго плакал, просился, но, когда понял - напрасно, оттолкнулся от цепи и, барахтаясь, как щенок, поплыл к берегу. Наверное, поэтому я в семь лет переплывал Волжку… А читать? Я много знал наизусть сказок и стихов и начал с того, что играл в чтение: декламировал и водил пальцем по строкам книги. Со временем это позволило выделять из предложений слова, а потом, с помощью сестры, буквы-звуки. Учиться же в школе я стал значительно позже. - сразу поступив в третий класс, когда мы переехали в Белоруссию.
Моя мать - терпеливая, выносливая женщина - работала воспитательницей в детском доме, и, возможно, только это обстоятельство спасло нас.
Голод навалился на обессиленный от войны городок сразу, как только пришел на Поволжье. И вот диво - первыми стали умирать полные. Отец бросил нас давно. Кроме меня на материнском горбу сидели еще двое - старший брат и сестра. Поэтому, естественно, мы не могли быть полными. Да детскому дому кое-что все же перепадало. Когда же стало совсем худо, детский дом эвакуировали в Гомель. Так я попал в Белоруссию.
Нельзя сказать, чтобы жизнь в приднепровской деревне Иолча на Комаринщине была легкой. Девятилетним мальчишкой я попробовал уже хлеб подпаска - пас деревенских свиней, водил в ночное лошадей. Но доброту и сочувствие иолчанских тружениц, свою первую учительницу - одинокую Марию Осиповну Шестакович, Игрище - зеленый простор между деревней и Днепром, звеневшей вечерами от девичьих голосов, я всегда буду вспоминать с хорошим чувством и благодарностью.
Потом я жил и работал во многих селах Комармшцины, но уважение и любовь к людям, приютившим нашу семью, идут все-таки из Иолчи. И там я в свои десять лет поклялся отблагодарить их, чем только смогу.
Позже я учимся в школе второй ступени (так насыпалась тогда средняя школа), где передо мной раскрылся свет знаний и незнакомых ранее чувств. И все равно альма матер для меня осталась однокомплектная Иолчанская школа, где я начал понимать географическую карту, где почувствовал радость оттого, что рисую, где стоял некрашеный шкаф с книгами, которые жадно читал при тусклом свете каминка или в обед на Игрище, когда свиньи спокойно отдыхали на берегу заводи.
До тысяча девятьсот двадцать девятого года, когда я окончил "вторую ступень", брат - простой искренний парень-трудяга - уже работал концерезчиком на Речицком лесопильном заводе и обзавелся семьей. Работать рядом с братом решил и я. Не подавая заявления в институт, поехал к нему.
Что я вынес из средней школы? Прежде всего, желание трудиться, розовые мечты, веру в добро и беспредельную преданность времени, жизни.
За годы работы на Речицком лесопильном заводе кем я только не был! Относил от пилорамы ополки на концерезку, возил из мурла тачкой опилки в кочегарку, был циркулярщиком, помощником станкового, кочегаром, сортировщиком.
Работал охотно, много. Тогда мне было семнадцать. Броня на подростков была заполнена, и, чтобы поступить на завод, пришлось выдать себя за совершеннолетнего - приписать год, Но и в свои семнадцать, отработав полную смену, я грузил вагоны, участвовал в штурмах, воскресниках или усердствовал на лесоскладе около штабелей досок. Так что потом долго с левого плеча, на котором я носил горбыли и доски, не сходил нарост-мазоль, и левое плечо у меня даже сейчас сильнее.
Я полюбил завод, слаженность, что царила на нем, Было хорошо, думно среди товарищей-рабочих у станка или циркулярки. Тяжелее приходилось только зимой. По цеху носились сквозняки. В широкие ворота, через которые самотас подтягивал бревна к пилорамам, дышал заснеженный Днепр. Железо обжигало руки. Но и тогда, - если пилили березу, - чувствовалась весна, повевало хмельным березовым соком. Все искупали короткие минуты отдыха в теплой пилоточке или кочегарке, И очень радовало, когда над коньком заводской крыши загоралась алая звездочка - свидетельство, что завод перевыполнил план.
Не меньшим моим увлечением, как и прежде, были книги. Читал я запоем все, что попадалось под руку, - от Эврипида до Леонова, и уважал их очень. Я даже сейчас помню, где и как получал книги. Помню, как, открыв некрашеный покосившийся шкаф, Мария Осиповна выдавала их нам, вихрастой детворе, бережно брала с полочки, внимательно рассматривала, чтобы запомнить, какие были, - и не протягивала, а вручала их. Помню библиотеку в школе второй ступени и ту заветную комнатку со стеллажами, куда выбирать себе книги допускались только любимчики. Помню библиотеку на лесопильном заводе - молодую библиотекаршу Дору Бер, маленький при дверях столик, за которым она сидела, книжные полки и шкафы. Я забыл, где находился завком, название улицы в рабочем поселке, где жил, а вот библиотеку помню и буду помнить до последнего дня…
В тридцать втором умер брат. Тяжело пережив его смерть, я оставил Речицу и вернулся к матери в Комарин. Опять встал вопрос о будущем, и опять я отдал предпочтение не учебе, а работе.
Почему? Окончил я среднюю школу отлично. В свидетельстве-аттестате педагоги определили "уклон" - литература, рисование и почему-то химия. Значит, и здесь был выбор, было и желание учиться, В школе установилась традиция - каждый выпуск (а у нас было несколько параллельных групп) оставлял после себя большой портрет В. И. Ленина. И писать этот портрет в двадцать девятом поручили мне. Все мои закадычные друзья поступили в художественное училище - перед ними замаячило вон что! А я не захотел, подался на завод. Думалось, что учеба никуда не денется, а "повариться в рабочем котле" человеку всегда полезно. Даже необходимо - тогда ты станешь иным. Да и рабочий стаж затем обеспечит тебе дальнейшую учебу. Но почему я все же не пошел учиться, имея уже этот рабочий стаж? Сейчас мне трудно даже сказать. Видимо, все еще искал себя, у меня не было определенности в тех "уклонах", которые записал мне педсовет. Больше того, работая на лесопильном заводе, я поступил на заочное отделение Московского редакционно-издательского института, но когда редакторское отделение закрыли, отказался переходить на какое-либо другое и оставил институт вообще. Так или иначе, вернувшись на Комаринщину, я стал учительствовать - как раз бурно росли школы и учителей не хватало.
Это были славные годы - годы горения, самоотверженного труда, подготовительных и переподготовительных курсов. Ученики, школа, общественная работа… Овладевал методикой, составлял планы, давал практические уроки, работал с отстающими, ликвидировал неграмотность, выступал с антирелигиозными лекциями, выпускал стенную газету в колхозе, в сельсовете, в избе-читальне. Когда же наконец безбожники победили и церковь в деревне, где я заведовал уже учебной частью НСШ и преподавал литературу и язык, закрыли, сам снимал с нее крест. Вместе с учениками из церковного багета мастерил рамы для портретов, расписывал стены школы, рисовал учеников для галереи отличников, руководил шумовым оркестром, строил спортивный городок, лепил бюсты и целые скульптурные композиции. Да разве можно перечислить все, что делал учитель-комсомолец в первой половине тридцатых годов!
Правда, жизнь не особенно баловала меня. Были минуты, когда она поворачивалась ко мне спиной и была глубоко несправедлива.
В тридцать седьмом арестовали моего отчима - тоже учителя. Отчим и пасынок небольшое родство (не говоря уже о том, что и сам-то он не был виноват), но на меня легла тень. Удивленный, возмущенный, я не мог больше оставаться на Комаринщине к подал заявление в Наркомпрос, чтобы меня перевели куда только угодно.
Так я попал на Витебщину - край синих озер и хороших людей. Работал там заведующим учебкой частью НСШ, директором СШ, как и всегда, весь отдаваясь работе. Но удивительно - рос мой жизненный, педагогический опыт, а я все отчетливее чувствовал, что мне не достает чего-то главного.
Самообразование, наверное, - это то, что характерно для всего моего поколения. Стране нужны были кадры. Их не могли дать тогдашние стационарные заведения, и мы учились, работая, и работали, учась.
В тысяча девятьсот тридцать восьмом году я сдал экстерном экзамены за учительский институт и поступил на заочное отделение Минского педагогического института имени А. М. Горького.
Минск! Я никогда не думал, что он сыграет такую роль в моей жизни, что моя судьба прикипит к его судьбе и я посвящу этому городу свою жизнь. Нет, я не думал, но, правда, чувствовал, что с ним связано самое светлое, радостное, заветное, ибо здесь я узнавал неузнанное, здесь передо мной, как никогда ярко, открылись необъятные просторы человеческой мысли и мудрости.
Как на то война застала меня тоже в Минске (я сдавал государственные экзамены и последний сдал во второй день войны), и таким образом стал свидетелем первой бомбежки Минска. Так что начало войны вошло в мое сознание как охваченный смятением и огнем Минск.
Домой, в деревню Долгая Нива, Сиротинского района, я добрался только, когда раскаты войны стали слышны и там. На подводе, с женой и трехлетним сыном, я двинулся на восток. Однако уже назавтра утром танки с белыми крестами на бортах обогнали нас, и пришлось остановиться в Слободе - деревне, где мы остались ночевать.
Здесь я и прожил почти год, пока не ушел в партизаны. Но жене и сыну угрожала опасность, и вскоре их тоже пришлось вывезти в партизанскую зону, откуда счастливо, хотя и с приключениями, они вместе с другими партизанскими семьями перешли линию фронта и были эвакуированы на Урал.
В начале сентября произошли перемены в моей жизни. Меня включили в спецгруппу Минского обкома КПБ и назначили заместителем ее командира. Получив особое задание, мы, десять разведчиков-связных, двинулись в глубь тыла противника - под Минск. И случилось так, что до конца войны мне пришлось дважды переходить и дважды перелетать линию фронта.
Ходили мы лесными тропами, проселками, забытыми екатерининскими трактами, пересекали гравийки, автомагистрали, железные дороги. Во многих местах шоссе и гравийки были перекопаны рвами. Вместо мостов торчали обгоревшие сваи. Там же, где хозяйничали оккупанты, мосты были обнесены колючей проволокой, подходы к ним минированы. Леса и кустарники отступили от дорог, а на обочинах выросли дзоты, пулеметные гнезда.
Но по ночам дороги замирали и там. Не выдерживая тишины и темени, немецкие часовые ракетили и стреляли. Ночь прошивала пулеметные очереди и рассекали лучи прожекторов, установленных на вышках. И всегда где-либо что-то горело, и зарево заливало край или половину неба. Однако утром, как только на дорогам возобновлялось движение, земля неизменно выскальзывала из-под рубцеватых шин грузовиков, из-под гремучих гусениц танков, и взрывы рвали воздух.
Деревни, казалось, старели на глазах. Но и они превращались в надежные звенья партизанской обороны, хотя сюда часто заглядывали огонь и смерть. Встречались дотла сожженные деревни, где остались стоять только порыжевшие голые деревья да страшные под открытым небом печи (немцы взрывали даже колодцы). Встречались и покинутые деревни, где все повило небытье. И только по огородам было видно, что сюда временами из далекого бора приходят ЛЮДИ.
Партизаны по-разному строили свой быт. Некоторые лагеря напоминали цыганские таборы. Среди окоренных восково-желтых елей темнели разбросанные шалаши. Другие же лагеря выглядели, наоборот, подчеркнуто строго. Встречались даже такие, где тропинки к штабной землянке были посыпаны песком и под сторожевым грибком неподвижно стоял часовой, встречавший командиров торжественным ефрейторским приветствием.
А Минск - мученик и герой, куда я опять попал в начале сорок третьего и где нелегально пробыл десять дней!
Гетто в Минске создали в первые недели оккупации. Уже на Октябрьские праздники в сорок первом гитлеровцы провели "сокращение территории" гетто, и свежие рвы в Тучинке были засыпаны землей. В скверах, на площадях - виселицы, концентрационные лагеря в Дроздах и на Широкой улице, заполненные до отказа тюрьмы… и героическое подполье!
Так я увидел восставшую Белоруссию и нерушимое единство народа в борьбе. И чем больше отдаляешься во времени от этих событий, тем бесспорнее становится истина: Белоруссия времен Великой Отечественной войны являлась краем классического партизанского движения, а Минск - достойной его столицей.
Правда, было и иное.
Видел я и это.
Между развалинами, у колючей ограды гетто, однажды разыгралась драма. Заключенные подкупили охранников-полицейеких, и те сквозь пальцы смотрели, как близ ограды иногда шла торговля. И вот однажды вдруг послышались выстрелы.
Мимо дома, где я находился, пробежала старуха - растрепанная, злая. Она держала перед собой чугунок, из которого шел пар и через край выплескивался борщ.
Когда стрельба утихла, на колючей проволоке остался висеть человек да около самых развалин темнела еще одна фигура. Опять кровь! Такое для Минска не было новостью.