Выдающимся произведением белорусской литературы стал роман-эпопея Лынькова "Незабываемые дни", в котором народ показан как движущая сила исторического процесса.
Любовно, с душевной заинтересованностью рисует автор своих героев - белорусских партизан и подпольщиков, участников Великой Отечественной войны. Жизнь в условиях немецко-фашисткой оккупации, жестокость, зверства гестаповцев и бесстрашие, находчивость, изобретательность советских партизан-разведчиков - все это нашло яркое, многоплановое отражение в романе. Очень поэтично и вместе с тем правдиво рисует писатель лирические переживания своих героев.
Орфография сохранена.
Содержание:
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 1
ЧАСТЬ ВТОРАЯ 22
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 43
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ 65
ЧАСТЬ ПЯТАЯ 90
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ 118
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ 142
Примечания 174
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Старик топтался около воза. Пощупал шину на колесе - не ослабла ли? - и, понурый, озабоченный, все подтягивал супонь, копался в хомуте. Лохматые брови и усы, потемневшие от пота и пыли, придавали его лицу чрезмерно суровое выражение. Но эта видимая суровость пропадала; таяла в грустном взгляде глубоко запавших, выцветших глаз, в мягких движениях рук, когда он стряхивал пыль с горячей конской гривы. Пыль взвивалась клубами. Тощая лошадка недовольно фыркнула и покачала головой, кося глаз на яркие языки пламени.
Впереди горел мост. Середина его рухнула, и там, где держались еще на поверхности реки обгоревшие балки и доски, яростно бушевала вода, кружились комья желтой пены, покачивались на волнах и быстро исчезали, ныряя под бревна, разные обломки, подмытые коряги, снесенные с пологих берегов охапки скошенной осоки. Сверху падали в воду горячие головешки, огромные раскаленные уголья и с мягким шипением, оставляя над собой зыбкие облачка дыма и пара, стремительно проваливались в пенистые водовороты.
Заходило солнце. В бледной прозрачной позолоте сияли вершины стройных сосен и вековых дубов. На затененной неподвижной листве деревьев трепетали, переливались отблески пожарища. Мост догорал. Пахло гарью, смолой, настоенными густыми испарениями соснового бора. От реки веяло освежающей прохладой, неуловимыми запахами прибрежного болота, рыбной цвели. Высоко через все небо тянулось длинное облако. У него не было ни конца, ни края, и, если бы не сизовато-черная окраска, его можно было бы принять за обычное перистое облачко, столь свойственное знойному летнему небу. Далеко на западе горел город.
Поблизости от воза, у обочины шоссе, сидел парень. По тому, как он неспокойно поглядывал на запад, на дорогу, как нервно мял в руках стебелек молочая, видно было, что он чем-то очень встревожен. Близ шоссе, под густыми шатрами молодых дубов, сгрудилось множество людей. Тут были женщины, подростки, изредка попадались пожилые мужчины Они двигались на восток. Сгоревший мост преградил им путь. Матери рады были, что уставшие дети получат хотя бы короткий отдых, да и пора уж покормить их. И у самих матерей горели натруженные ноги, ныли спины от ноши, от убогого скарба, который пришлось взвалить на себя. Время от времени надо было и детей нести на руках. Дети спали, тихо перешептывались женщины, кое-где спорили подростки, вспоминая самолеты, бомбившие беженцев на шоссе. Молчаливые, сосредоточенные сидели мужчины, обмениваясь скупыми славами, не имевшими никакого отношения ни к этой дороге, ни к событиям этого дня. Они обращались друг к другу за табаком, за прикуркой, за клочками бумаги для цыгарки.
Парень прислушивался к тихому людскому гомону около шоссе, но все его внимание было приковано к возу. Оттуда доносились приглушенные стоны. Женщине, лежавшей там на охапке сена, на вид можно было дать лет двадцать пять - двадцать шесть. До боли сжимала она одной рукой край одеяла, а в стиснутых пальцах другой хрустели сухие стебельки сена. По ее бледному, прозрачному лицу пробегали тени невыносимой муки. Черты лица ее постепенно вытягивались, искажались, она готова была кричать, молить о спасении, но, превозмогая боль, зарывшись лицом в пеструю подстилку, сдерживала себя, с трудом переводя тяжелое, прерывистое дыхание. За нею с озабоченным видом ухаживала молоденькая девушка. Она поправляла подушку, подносила холодную воду в жестяном чайнике.
Когда стоны усиливались, старик растерянно скреб свою реденькую бородку, тихо бубнил под нос:
- Эх, молодица, молодица! И выбрала же ты времечко для этакого дела…
И тут же в отчаянии махал рукой:
- Ну… что ты тут поделаешь! Разве это от нас зависит… Разве оно может подождать!
Парень, сидевший у обочины шоссе, в такие минуты поднимался, явно намереваясь подойти к возу. По девушка, хлопотавшая там, возбужденная, раскрасневшаяся, не глядя на него, стыдливо отмахивалась:
- Иди, иди отсюда, Игнат! Да присмотри за Василькой, он побежал куда-то к реке…
Парень виновато топтался на месте.
Над шоссе с пронзительным свистом промчался самолет. Внизу, под деревьями, притих людской гомон. Все столпившиеся у реки устремились подальше от берега, в лесную чащу. Игнат видел, как самолет, поднимаясь ввысь, развернулся и летел уже обратно.
Внезапно побледнев, Игнат только успел испуганно крикнуть: "Ложитесь!" - и приник к земле. Раздался знакомый свист бомбы, резкий взрыв, визг пронесшихся осколков, сухой шорох осыпавшёгося щебня и песка. Людям казалось, что взрыв тянется долго-долго. Такой лютый человеческий крик стоял над возом, что некоторые до боли стиснули зубы. Вдруг крик оборвался, стих, заглох, и новые звуки донеслись оттуда.
- У-а… У-а… - взывал тонкий, пискливый голосок, и пожилые женщины, сидевшие на земле, нахмуренные, прикрывая телами своих детей, сразу же засуетились, быстро заговорили, и их серо-землистые от испуга лица потеплели, расплылись в извечной материнской улыбке. Все они бросились к возу. Пошатываясь, приподнялся ошеломленный взрывом Игнат. От женщин, столпившихся у воза, отделилась девушка и шла ему навстречу взволнованная. В ее синих глазах еще не растаяли холодные льдинки только что пережитого страха, но они уже лучились чистой и ясной радостью.
- Ах, Игнатка, как я рада, как я рада! Все так хорошо кончилось…
- Что? - машинально спросил Игнат.
- Ах, боже мой, никак он не сообразит! - недовольным тоном проговорила девушка. - Второй племянник же у тебя!
Может быть, в другое время такое событие и поразило бы Игната, но он думал о чем-то своем, и слова Нади доходили до него тусклые, невнятные.
- Жива она? - спросил Игнат.
- О чем же я говорю? Вот еще… Видно, ошеломила тебя эта бомба… - Обиженная, девушка повернула обратно. К возу побрел также Игнат. Прежде всего он увидел коня. Тот лежал, завалившись на сломанную оглоблю, и то и дело бил задней ногой по передку воза. Ярко поблескивала высветленная о булыжник подкова. Кто-то из мужчин возился с хомутом, разрезая ножом супонь. Но старания его уже были напрасны: конь притих, успокоился…
Невдалеке от воза лежал старик. Он лежал ничком, в неудобной позе, неловко подложив под себя правую руку. Через его тело был переброшен свернутый моток телеграфного провода, Целые клубки спутанной проволоки лежали рядом. Мужчины сняли шапки, бережно перенесли старика на обочину шоссе и, положив ему под голову охапку соломы, покрыли его дырявой подстилкой с воза. Лицо прикрыли платком и, чтобы ветер не сдул его, закрепили по двум краям маленькими камешками.
Роженицу перенесли вниз, под откос, устроили ей хорошую постель под раскидистым дубом. На бледном лице ее заиграл румянец, запавшие глаза полнились тихим счастьем. И она тянулась лицом туда, где женщины умывали ее дитя. Ребенок кричал, и пожилая женщина, пеленая его, восторженно проговорила:
- Вот это голос! Вот это мужчинка! Не иначе как фунтов на двенадцать, никак не меньше… Ну, бери своего соловья, любуйся…
Игнат сидел в сторонке, поблизости от сестры, тупо уставившись в кочку, поросшую жесткой сизоватой травой. По высохшему стебельку взбиралась какая-то козявка, растопыривала крылья, чтобы взлететь. Но ей, повидимому, неудобно было взлететь, и она карабкалась все выше и выше. Вот оторвалась, полетела. Игнат проводил ее бездумным взором, ничего не видя перед собой. Одна мысль не давала ему покоя, лезла в голову неотвязно, неотступно: "Не сон ли все это, тяжелый, страшный сон?" Но по всему видно было, что это не сон. Слишком реальны люди, их поведение, если пристальней присмотреться к ним, прислушаться к их речам…
- Я, кажется, схожу с ума, - вслух подумал Игнат, внимательно озираясь вокруг. Все было на своем месте. Прислонившись к стволу, сидела сестра с ребенком на руках. Невдалеке примостилась Надя и почему-то пристально глядела на него. Спросила встревоженно:
- Что с тобой, Игнат?
- Со мной ничего… Должно быть, клонит ко сну… три ночи не спал…
И, действительно, он ощущал невероятную усталость.
Постепенно надвигалась ночь. Над рекой поднялись прозрачные пряди тумана. Они густели с каждым мгновением, и вскоре белый полог окутал реку, берега, прибрежные лесистые взгорья. Стало холоднее, люди зябко пожимали плечами и кутались в легкую одежду, которую удалось набросить на плечи, спасаясь от неминуемой смерти на разрушенных улицах родного города.
Где-то в недосягаемой вышине заискрились первые звезды. О чем-то таинственно гомонили прозрачные в предвечернем сумраке сосны и ели. Плескалась вода внизу, в реке. Доносились голоса ночных птиц, лесные шорохи, чьи-то странные вздохи, словно вздыхала земля и о чем-то перешептывалась с молчаливыми дубами. Стояла июньская ночь, когда в буйном цветении красуется земля, полнится соками лиственный шатер леса и в тишине ночи слышно, как расправляет молодой лист зеленый папоротник, отряхая с себя засохшую иглицу, как шелестит ежик под кустом, собираясь в ночной поход.
Забыв обо всем, некоторые спали. А когда просыпались и внезапно вспоминали, отчего они здесь, в этом глухом незнакомом лесу, тревожно прислушивались к настороженной тишине ночи, со страхом глядели на ночное небо. На западе полыхало огромное зарево, занимавшее половину небосвода. Оно то угасало, то вновь занималось, наливаясь трепетным золотистым багрянцем. Отблески зарева тускло переливались на темных вершинах деревьев.
Ночь полна была тревогой, неизвестностью, неизбывной горечью утрат.
2
Где-то в лесной чаще заухала сова, и казалось, будто близко-близко, вот под самым кустиком, заливается жалобным плачем ребенок: а-а-а… а-а-а… Но плач отдалялся и вскоре, на мгновение оборвавшись, неожиданно перешел в густой раскатистый хохот. И тут же вновь оборвался и затих, растаяв в сторожкой темени ночи. Только слышно было, как шелестит на ветру трепетная листва осины да тихо-тихо гудят могучие сосны.
- Ишь ты, расходилась нечистая сила! - злобно сплюнул Остап Канапелька и снял шапку, в которой всегда прятал свою трубку и кисет с самосадом. Над этой шапкой посмеивались люди и поговаривали, что она заменяет ему и клеть, и гумно, что в ней можно спрятать овечью отару, не говоря уже о другой, более мелкой живности. Как бы там ни было, а в шапке действительно можно было наши и трубку, и ломоть хлеба, а также запас дроби и прочих припасов, необходимых леснику. Чуть ли не целая овчина пошла на эту шапку, с которой Остап не расставался ни зимой, ни летом.
Зимой она - в самый раз, а уж летом… летом было очень удобно собирать в нее землянику, бруснику или крепкие, пахучие боровики… Нередко в эту шапку попадал молодой зайчонок или выводок пискливых утят. Многое повидала на своем веку лесная шапка, вместительная, лохматая, кое-где подпаленная у костров, простреленная в нескольких местах, - это когда Канапелька опробовал новый дробовик, высоко вверх подбросив свою шапку. Правда, случилось это в ту пору, когда он был подвыпивши, или, как он выражался, немножко клюнул, ну, самую малость, какую-нибудь пол-литровку, чтобы излечиться от ревматизма. Очень уж этот ревматизм досаждал подчас человеку.
Остап раскуривал трубку и долго стоял на одном месте, прислонившись плечом к корявому стволу сосны. Он жадно всматривался в бездонное ночное небо, прислушиваясь к непривычным для леса звукам. Где-то вверху гудел самолет. Слышно было, как он кружит над лесом. Один раз его грозный гул пронесся над самыми верхушками сосен, так что Остап с непривычки даже голову вобрал в плечи, а старый песик тревожно терся у самых ног хозяина. Потом все Стихло, самолетный гул уже еле доносился издалека и, наконец, совсем умолк. Обычные звуки наполнили лесную чащу: где-то среди ветвей заворочалась сонная птица, шевельнулся чуткий заяц, беззвучно промелькнула летучая мышь. Откуда-то из темноты донеслись будто людские голоса и умолкли, проглоченные ночным сумраком. Слышно было только, как шелестит папоротник, сквозь который продирался Цюлик, что-то вынюхивая и азартно разгребая передними лапами землю.
- Нашел время барсуков искать! - И Остап, позвав песика, пошел напрямик, через лесной пригорок, к глухой лощине, где на берегу небольшого ручья стояла его хата.
Всю дорогу его не покидала смутная тревога. Была она какой-то неосознанной, неопределенной и не оставляла его от самого собрания в сельсовете. Там говорили о войне. Толковали о том, как лучше сохранить имущество. Говорили о шпионах и диверсантах, которые, как ужи, расползлись в те дни по нашей земле. Организовали истребительный отряд. Выставили караулы на дорогах, чтобы задерживать всех подозрительных и незнакомых. Говорили еще о многих вещах, важных и серьезных. Война нагрянула, как гром с ясного неба, и говорят, что фашист лютует уж под самым Минском, наши отступают и оставили много городов. В Минске у Остапа дочь, Надя… Там и вторая дочка - Галя… Но о той заботы меньше, она уже замужем, есть кому позаботиться о ней. А Надя учится. Еще годик-другой осталось ей доучиться, и тогда она станет врачом. Это его Надя, его, Остапа Канапельки, дочка, будет доктором. Вот какая дочка у него, у Канапельки, у Остапа, перевалившего уже на шестой десяток в неизменных блужданиях по лесам и болотам. Конечно, он хорошо поступил, что послушал людей и послал младшую дочку учиться. Пусть хоть она немного увидит свет, заглянет дальше того леса, в котором он родился, прожил свои годы и знает его так же, как любую щель в стенах своей хаты. И хотя Остап не хвастался чрезмерно своей удачливой дочерью, однако гордился ею и думал о ней с большим уважением. Сидя где-нибудь в праздничный день на завалинке колхозной хаты и обмениваясь с соседями мыслями, о житье-бытье, о разных новостях, Остап нет-нет да и вставит в беседу свое словечко:
- Что ни говорите, но и слепому видно, что детям нашим новый свет открылся… Где ты прежде видел такое?
Он радовался, как дитя, когда на летние каникулы приезжала домой его Надя, и эта радость бурно прорывалась сквозь его постоянную мрачноватость, столь свыкшуюся с лесным шумом, вечным сумраком, замшелыми стежками, непролазной гущей сосновой поросли.
Широкое рябоватое лицо, открытые с суровинкой глаза, сбитая набок густая борода и такие же усы, не тронутые еще сединой, курносый не по комплекции нос, который никак не мирился с неожиданной скупостью природы, во всем прочем щедро наделившей Остапа, - все это приходило в движение, подмигивало, расплывалось в широкую улыбку.
- Ах, боже мой, да садись же, дай я хоть погляжу на тебя, какая ты стала! Да как бы ненароком не сглазить! Растешь ты, как та молодая березка, аж душа радуется… Вот кабы мать жива была, не натешилась бы…
Хмурилось на мгновенье лицо, рука привычным движением вытаскивала из кармана кисет с табаком, но, вдруг спохватившись и ударив широкими ладонями по коленям, Остап поднимался, воскликнув с притворным отчаянием:
- Вот беда, совсем память отшибло! Девчина устала с дороги, девчина нивесть когда что во рту имела, а я тут ей зубы заговариваю… Прости уж меня, старика!
Он бросался к камельку, раздувал огонь, совал туда старую сковороду.
- Я тебя поправлю в один момент! Вас там, должно быть, по звонку кормят… Да что этот городской харч! Он, может, и деликатный, но сытости в нем нету… А у нас, слава богу, еда в самый раз! Оно как шкварками вволю заправишься, тогда и топором в охотку намахаешься и любой кряж свалишь! А шкварки, слава богу, не переводятся еще от самого рождества, да вон еще трое поросят по двору бегают…
Надя отбирала у него и сковороду и все прочие причандалы, и принималась сама хозяйничать.
- Как же вы, тата, сами, когда я в хате..
- Ты же гостья у меня…
Но тут же сдавался и, вспомнив что-то, с видом заговорщика выходил в сенцы и торжественно нес оттуда бутылку красного вина.
- Перед самым маем купил… Кооперативщик наш говорил: возьми да возьми! Мне-то оно без надобности, ну, а девчатам губы посластить оно в самый раз, все равно, как раньше причастие у попа… Так для тебя, можно сказать, специально!
- Да, татусю, охота вам деньги швырять на такие глупости.
- Какие там деньги! Тем ли мы живем!
Они говорили о разных делах, больше о мелочах, как всегда бывает при встрече. Расспрашивая о колхозе, о соседях, она словно нечаянно спрашивала:
- А как Заслонова живет? - и краснела.
- Заслонова! Гм… Ничего! Намедни видел его на станции… Сына ее, Костю. Спрашивал про тебя… Когда, говорит, Надежда Остаповна приедет? Это про тебя, значит… В большие начальники выходит он… Неплохой хлопец, умная голова. Я, можно сказать… Да я ничего…
Надя еще больше краснела, не выдержав многозначительного и в то же время иронического взгляда отца.