Но тетка Ганна еще долго не могла угомониться, все ворчала под нос, и слово "старостиха" вспоминалось ей в самых разнообразных вариантах и оттенках. То с легким юмором, то с презрением, то с презрительным фырканьем, то с самыми грозными проклятьями. Наконец, она угомонилась и шла молчаливая, сосредоточенная. Потом начала внимательно приглядываться к дороге, прислушиваться к лесным звукам, тихим, приглушенным мягким снегом, который все кружил и кружил в воздухе, наряжал все в пышные снеговые уборы, поглощая лесные шорохи, превращая все вокруг в мутную, серую пелену.
Внезапно из-за купы заснеженных елей раздалось громкое, пронзительное:
- Стой, кто едет?
И тетка Ганна, словно давно ждала этого, спокойно ответила:
- Свои. По дрова едем. Нет ли у вас тут хорошей березы?
- Береза всегда найдется.
И тетка Ганна, словно разбуженная лесным человеческим голосом, остановила коней, сразу засуетилась возле саней, разгоняя ночную дремоту, и весело скомандовала:
- А ну, слезайте, мои воины! Приехали. Дальше мне с вами не по дороге.
И к Артему Исаковичу:
- А ты не сердись на меня. Не нам сетовать друг на друга в такое время. И твоя вот жизнь, Артем Исакович, ломается. Спать бы тебе теперь в своей постели да хорошие сны про своих больных видеть. Тебе ли, Артем Исакович, в твои немолодые годы в такую дорогу подаваться? Но что ты сделаешь? Дай тебе боже всякой удачи! Дай боже, чтобы мы с тобой еще увиделись - и не раз, и не два! Гляди только, береги вот здоровье! Им, молодым, что? Им и мороз, и ветер нипочем. А нам с тобой, не те уже года… Ну, бывай!..
И она обняла его, поцеловала. Отошла на шаг, посмотрела еще и уже сердито прикрикнула на трех человек с винтовками, подошедших к саням:
- Вы мне глядите! Чтобы хорошенько берегли ого… Это же наш доктор. А в случае чего, обиды какой или недосмотра, так я вас из-под земли достану, найду на вас управу, не погляжу, что вы вояки!
- Слушаем вашу команду! - весело грянули в ответ партизаны и принялись помогать приезжим собирать их несложные пожитки. Александр Демьянович и Блещик тепло попрощались с грозной "старостихой", которая уже поворачивала коней, чтобы ехать в обратный путь.
7
Облава на больницу была проведена среди дня. Ее собирались сделать ночью, но помешал внезапный пожар на станции. Полицаи перетрясли все койки, сбрасывали больных на пол. Кох и Вейс вбежали в жилой корпус. Перерыли все в квартирах, согнав жителей в тесную комнатку. Потом направились в барак, стоявший поодаль от больницы. Но, узнав, что там лежат заразные больные, приказали солдатам поджечь его. И когда пламя охватило стены и из окон сквозь выбитые рамы начали вылезать люди, способные еще двигаться, поднялась стрельба. Перепуганная, побелевшая, из барака выбежала Антонина Павловна:
- Стойте, стойте, что вы делаете? Тут больные люди!
- Назад! - крикнули ей озверелые солдаты.
Но Кох, забегая сбоку, крикнул ей:
- Стой!
Подбежав и впившись в нее безумными глазами, он торопливо крикнул:
- Где комиссары?
Антонина Павловна стояла на месте и, растерянная, потрясенная стонами людей, доносившимися от пожарища, все никак не могла сообразить, о чем ее спрашивает этот взбешенный человек.
- Отвечай скорее. Не надейся, что они убегут, пока ты будешь молчать. Скорее, говорю тебе!
Услышав, наконец, что ее о чем-то спрашивают, она проговорила в отчаянии:
- Я не понимаю, о чем вы спрашиваете.
- Я спрашиваю о комиссарах. Где они спрятаны?
- Простите, я не знаю никаких комиссаров. Я не знаю, наконец, что вам угодно.
- Молчать! Отвечать только на вопросы! Где комиссары? Даю три секунды на ответ.
- Я еще раз отвечаю вам, что не знаю никаких комиссаров. У нас только больные люди: среди них сеть крестьяне, есть служащие, полицаи…
- Где главный врач?
- Он выехал в командировку. Еще утром уехал…
- Куда?
- Я не знаю, господин офицер. Он начальник больницы и не всегда говорит нам, куда выезжает.
- Довольно рассказывать сказки. Я заставлю тебя развязать язык!
Ее отвели в приемную. Полицаи перелистывали книгу записи больных. Им помогали и добровольцы из больных полицаев, лежавших в больнице.
- Видите, видите, господин офицер, тут есть свежие отметки о выписке.
- Кто сегодня выписывал больных? - снова крикнул Кох и бросился к Антонине Павловне.
- Я выписывала, как всегда.
- Кто они и куда девались выписанные?
- Я не знаю, кто они. Лечились они, выздоровели, выписались, как всегда бывает. А где они теперь, я же не знаю.
- Видите, видите, она не знает, - все вмешивался в допрос полицай из больных. - А я сам видал, как она очень часто ходила в одну палату, откуда больные редко показывались. Должно быть, там и были те комиссары.
- Молчать! - прикрикнул на него Кох. - Сами разберемся, где какие больные. Ну, так будешь, наконец, отвечать? - снова обратился он к Антонине Павловне.
- Я же говорю, что сказала вам все, что знаю.
И она умолкла. Умолк на минутку и Кох. Он собирался уже пристрелить эту упрямую женщину, но, увидя вошедшего Вейса, передумал. Обыск вскоре закончили. Он не дал особых результатов. Отряд немцев отправился в город, захватив с собой Антонину Павловну и еще нескольких человек, на которых указал как на подозрительных все тот же полицай из больных.
Над больницей колыхалось зарево. Перепуганные сестры, санитарки, старый сторож Анисим да еще несколько больных, державшихся на ногах, пытались тушить пожар. Но старый барак горел как света, к нему невозможно было подступиться.
Люди не сказали ни слова друг другу. Молча пошли в больницу, в палаты, чтобы хоть немного навести порядок, положить больных на койки. В палатах все было разбросано, насорено, загажено. Больные, чувствовавшие себя немного лучше, помогали более слабым, прибирали их койки. Со всех сторон неслись стоны, крики. И все старались не смотреть в окна, в которых полыхали отблески близкого пожара. Некоторые молча одевались, другие спрашивали, где их одежда, обувь.
- Куда это вы? - спрашивали их сестры.
- А что, ждать, пока с нами сделают то же, что и с теми? - и они взглядами показывали на окно.
Полицай из больных, который старался всюду поспеть и все наставлял свое здоровое ухо - другое было подбито, - совсем разошелся:
- Вот-вот! И они, значит, такие же, как те комиссары. Боитесь, видно, боитесь! Ишь, нашли себе большевистский приют!
Кто-то гаркнул на него:
- Замолчи, зараза!
- А-а! Ты будешь еще упрекать меня. Ты не знаешь, с кем имеешь дело. Документы давай, паскуда! - Он уже наседал на человека. Тот подался из приемкой в коридор. Полицай все наскакивал на него, хватая за руку, чтобы задержать. Вслед вышло еще несколько человек, из тех, что оделись, собрались в дорогу. Полицай вернулся в приемную, набросился на сестер, на сторожа Анисима:
- Задержать их, задержать! Вы не имеете права их отпускать.
- А ты задержи их, если можешь, - глухо сказал ему Анисим. Полицай побежал обратно, он уж захлебывался от крика, переходившего в визг:
- Назад! Назад, говорю! Ни с места!
И вдруг крик его оборвался, умолк, словно полицай сорвал голос. Через тонкую перегородку слышна была возня, глухие удары. Потом все затихло. Анисим посмотрел на притихших сестер, на растерянных санитарок.
- Чего испугались? Своего достукался бобик тот. А вы ничего не видели, вас это дело не касается, - и уже будто к самому себе: - Пойти что ли, прибрать эту падаль…
Сестры мельком видели, как Анисим и еще какой-то человек под окнами потащили труп полицая к пожарищу. Они посмотрели друг на друга и молча принялись за свою работу.
8
Чмаруцька, осторожно протиснувшись в двери, торжественно начал с порога:
- Вот что я скажу тебе, брат ты мой!
- Интересно, что такое ты мне скажешь, брат ты мой! - подделываясь под его тон, ответил Чичин, отставив в сторону валенок, который подшивал войлоком.
- А скажу я тебе вот что: известно ли тебе, брат ты мой, что теперь творится на станции?
- Откуда же мне знать?
- А должен был бы знать как машинист. А то сидишь и неизвестно чем занимаешься.
- Как чем? Валенок подшиваю. Не видишь разве?
- И в самом деле, брат ты мой, валенок!
- Вот тебе и брат ты мой.
- Да при этой твоей мигалке и не увидишь ничего, чем тут руки у человека заняты. Да разве так подшивают? Разве это нитки? Тут хорошая дратва нужна, да в два или три ряда. Опять же воску дай ей, воску, а, может, смола у тебя есть?
Вскоре Чмаруцька завладел валенком и так усердно начал сучить дратву да натирать ее воском, что она ежеминутно рвалась к большому удивлению Чмаруцьки.
- Гляди ты, какая нитка пошла гнилая! Все равно, как житье наше: на каждом шагу рвется, куда ни ступишь, а оно хрясь и хрясь, по швам трещит… Вот это валенок, брат ты мой.
- Совершенно верная мысль у тебя: валенок!
- Эх, не придирайся хоть ты ко мне! Если я уж, может, клюкнул немного, самую малость, так ты не думай, что Чмаруцька языком лыко вяжет, что он уже не понимает ничего. Я, брат ты мой, понимаю, все понимаю. Я, брат ты мой, замечаю даже, чем немец дышит и все его обхождение вижу насквозь.
- Ты вот про валенок что-то хотел сказать?
- А пускай себе и валенок. Это значит: зима близится. Справедливо берешься за валенок. А вот спросил бы, брат ты мой, сколько у Чмаруцьки ног в хате? Надо иметь трезвый глаз, чтобы сосчитать их. А где я тех валенок на них наберусь? Да разве в одних валенках дело? А одеть, а накормить? Вот получил вчера сорок марок и лакомись, как хочешь! Ты же на них пуд жита не купишь. Что же, мне с детьми на рельсы ложиться? Это я тебя спрашиваю. Ты, как-никак, по профсоюзной линии сколько лет проходил - должен ты иметь правильное понятие о моем положении или нет? Я вот и говорить хочу с тобой, как с профсоюзом!
- Был, Чмаруцька, профсоюз да сплыл. Нет. И пока что не предвидится…
- Это я знаю, но я с тобой как с человеком говорю. С кем же мне больше и посоветоваться? Пойти разве к Штрипке? Так он нашего брата и близко не подпускает с нашими нуждами. Только и слышишь, что "шволяч" да "шволяч", да за месяц пачку махорки вон выдали - на этом все немецкие щедроты и кончились. У них, брат ты мой, одна только забота, как бы с тебя последние портки снять.
- Правильно говоришь, Чмаруцька. Но скажи мне, пожалуйста, с какой это радости ты клюнул?
- О-о! Не от сладкой жизни, конечно. Это, брат ты мой, отдельный разговор. Об этом я и хотел тебе сразу сказать, да, видишь, сбил меня твой валенок. Если бы ты поглядел, что только на станции вчера творилось, да и сегодня еще там, как на развороченном муравейнике. Бегают, суетятся, а, сказать бы, толку с этой суетни ни на грош. Все пути позабивали вагонами, ни пройти, ни проехать. Сколько добра сгорело, трудно сказать. От пакгауза одно пустое место осталось, да сегодня еще догорает. Откуда только не навезли хлеба, сколько недель сгружали, старались изо всех сил - и на тебе, все прахом пошло. Теперь вот догорает… И скажи ты мне, вот она фашистская натура - горелого добра и того людям не дают. Кинулась детвора с мешочками, с торбочками, чтобы хотя этого обгорелого хлеба горсточку собрать, так набросились, как псы, на малышей, поразгоняли. А что было суетни, паники, так не разбери-бери… Хорошева нашего с его кукушкой аж загоняли: и туда давай, и сюда давай, это чтобы от пожара вагоны оттащить, А какой-то командир из эшелона - ну и зверюга! - так залез с солдатами на кукушку, погнали Хорошева под эшелон. Тот и руками и ногами отбивается: "Куда, говорит, гоните меня, когда мой паровоз маневровый". Это он, значит, про свою кукушку: паровоз! А те и слушать не хотят - одно: давай, давай! Хорошев в конце концов плюнул на все, да еле кукушку свою не надорвал, - пер, пер изо всей мочи: эшелон метров с полсотни за стрелки допер. Тут и выдохся весь это, значит, па-а-ровоз его. Хорошо еще Штрипке во-время прибежал, командира того урезонил. А то бы и Хорошеву не ходить больше по путям: не верят, да и только, пистолеты на человека наставляют - как же, саботажник, должно быть, большевик! Ну и разозлился потом Хорошев. Носится, как очумелый, по путям на своей кукушке да где-нибудь в тихом углу как хряснет, брат ты мой, по вагону, так с того аж буксы летят да в вагоне все ходуном. Я-то, конечно, со своего угольного вижу это, в усы усмехаюсь. Да и Хорошев после смеялся: "Паровоз мой, говорит, требует теперь капитального после такой работы". Я, конечно, говорю ему: "Видел твою знатную работу". Он разозлился было на меня: "У тебя, говорит, язык слишком длинный, гляди, в случае чего, прищемлю буфером, не погляжу, что ты Чмаруцька!" Я ему, разумеется, в ответ: "Ты, говорю, Чмаруцьку напрасно не обижай, а дело свое делай как можно лучше. И Чмаруцьке, говорю, будет веселей, если ты стараться будешь". - "Как это - аж загорелся весь - стараться?" - "Да старайся, говорю, понашему, как все деповцы стараются". Говорим, разумеется, смеемся. Над немцем, значит, смеемся, что нет у него никакого способа, чтобы нашего брата к земле прижать. Не осилит, нет, надорвется! Кровью изойдем, а ему не поддадимся!
- Кровью исходить не стоит, Чмаруцька, лучше пускай они изойдут!
- Вот это мысль! В самый аккурат, брат ты мой! И я так думаю: работай, Чмаруцька, но очень не усердствуй, а старайся так, брат ты мой, чтобы врагу от твоей работы муторно стало, чтобы он покоя не знал, гад. Вот я гружу уголь, а сам думаю: "Эх, кабы был ты, Чмаруцька, таким чародеем, и каждый уголек твой в такую силу превратился, чтобы он душил их, резал их на куски". Вот, брат ты мой, какие мысли приходят! Но чуда не бывает. Не станешь же ты с этим углем за каждым фашистом гоняться, чтобы череп ему раскрошить.
- Это само собой разумеется! Хорошие мысли у тебя, Чмаруцька! - Чичин с минуту смотрел на сухощавую фигуру Чмаруцьки, на его желтые, прокуренные усы, на изможденное лицо, на котором горели сухим блеском выцветшие, запавшие глаза. Глядел и думал: "Тяжело тебе, человече, тяжело! Горюешь. Но и в горе не забываешь о том, что ты человек. И не сдаешься, хотя наглый враг норовит стать тебе на грудь, прижать к земле, затоптать".
Глядел задумчиво и, что-то вспомнив, улыбнулся:
- Ты так мне и не сказал, однако, где это ты сегодня клюнул.
- Это, брат ты мой, опять отдельный разговор.
- Разве у тебя на все отдельные разговоры?
- А ты как думал? Тут, брат ты мой, дело такое, очень тонкое. Такое, брат ты мой, дело, что и сказать о нем - у тебя в хате никого нет лишнего? - чтоб это каждому, так я остерегаюсь. Видишь ли, сунулся я раз-другой к полицаям, что пакгауз охраняли. Дай, думаю, попробую, спрошу, а не продадут ли они и мне по сходной цене жита пудика два. Вижу, тащат они хлеб каждую ночь. Я даже место высмотрел, где они добычу прячут, сразу за пакгаузом, где дрова сложены. Я это и подкатился к самому караульному начальнику, - гармонь я ему налаживал, всякой пустяковиной приходится заниматься, чтобы как-нибудь прожить. Между прочим говорю ему, что и я не против купить у них мешок жита. Так что ты думаешь? Сначала он на меня как вызверится, арестовать хотел и даже кинулся было с кулаками на меня: "Ты что, говорит, на злодейство меня подбиваешь? Ты что, говорит, за кого нас принимаешь? Да я тебя в тюрьму упеку за такие разговоры, да я тебя под расстрел, да я тебя…" Я выслушал и тихонько говорю ему: "Ты, брат, ты… - а чтоб ты сгорел, назову я его так, как же! - ты, - говорю, - со мной потише обращайся! Ты не гляди, что я такой тихий, я могу тебя и под суд отдать!" Тот аж глаза вытаращил. А я и говорю: "Ты на меня не очень-то свои зенки вылупливай, я всю вашу коммерцию хорошо знаю. Знаю, где, что и как, - да на дрова ему будто так, мимоходом, показываю. - Я, говорю, еженощно вашу работу замечаю, как вы мешки туда тащите. Но это, говорю, меня мало трогает!.. Пока что, говорю, мало…" Он было меня за грудки. "Я, говорит, за такие твои слова тебя в порошок сотру, ты и не пикнешь у меня, никто и не узнает, куда твоя душа делась…" Мне, конечно, страшновато. Зашел я в караульную будку, в самую, можно сказать, пасть ихнюю, могут, разумеется, и стукнуть потихоньку. А душа, брат ты мой, что ни говори, не гармоника, потеряешь - не купишь. Но я ему говорю дерзко: "Ты пуганого не пугай. Не один я только видел вашу коммерцию. И другие люди знают про это. Опять все рабочие видели, куда я пошел, так что пугать меня особенно нечего". Тут он и взаправду успокоился. И обхождение совсем уже другое. "Ты, говорит, на шутки мои не обижайся. Только нет нам, говорит, особенного интереса возиться с тобой, из-за пуда ржи руки мозолить. Ты подыскал бы нам хорошего покупателя на какой-нибудь воз-другой. Можно за деньги, можно и за самогон. А за хлопоты твои - не постоим, отблагодарим". Ну, вот я и постарался. Таких покупателей, брат ты мой, подыскал, что лучше и не надо. Позаливали их самогоном, полицаев. Так нажрались черти, что вповалку легли. А от ихних магарычей еще и сегодня дым идет! Вот, брат ты мой, покупатели, так покупатели, ве-е-селые хлопцы. И про меня не забыли, мешочек жита подбросили. И, признаюсь тебе, и литровку. Это тебе, говорят, за усердие и отвагу! Что тут греха таить, клюнул я по этому случаю, не каждый день так везет. Если уж говорить про отвагу, так какая тут моя отвага? Так уж случилось…
- И ты не врешь, Чмаруцька?
- Как это так - врешь?
- Да очень просто. Ты же большой мастер всякие истории выдумывать. Такое отколешь, что и разобраться трудно: где самая правда, в конце или вначале. Сказки рассказывать ты спец!
- Какие сказки? От этой сказки, брат ты мой, угорели все немцы на станции.
- Угар у них пройдох, и попадешься ты им на трезвую голову. Выдадут тебя полицаи, и… будь здоров Чмаруцька!
- Что ты? Где там они выдадут? Их-то немцы и перестреляли сразу, - как налетели, так сгоряча и побили!
- А покупатели куда делись?
- О-о! Они не такие дураки, чтобы ждать. Огонька подсыпали и айда!
- Партизаны?
- А кто бы ты думал? Конечно, они. Кто это пойдет среди бела дня на такое дело? Еще совсем светло было, когда они самогонку доставляли. Отчаянные хлопцы! Я так некоторых даже сам знаю, из городка есть, из лесопильни несколько человек.
- Гляди, Чмаруцька, язык свой не очень пускай в ход. Как что, притормаживай его. Иначе в беду попадешь, не выкарабкаешься!