Дальше я не стал читать. Сложил письма, сунул обратно в бумажник. Видела бы ты, как меня саданул под дых этот дылда из ТМАУ! А что такое ТМАУ? А черт его знает. Я лежал мокрый от пота, температура, наверно, подскочила до сорока. Забавно ей! Нормальные люди не пишут таких писем.
Но понемногу я остыл. После обеда выпросил у лекпома бумаги и, сев за его шаткий столик, написал письмо Евдокии Михайловне. Написал, что Коля храбро воевал и погиб в десанте как герой, и похоронен в братской могиле на острове, отбитом у противника. "Дорогая Евдокия Михайловна, - писал я, царапая пером по шероховатой, вроде бы оберточной бумаге, - я горюю вместе с вами…"
Свернув письмо треугольником, надписал адрес и попросил Лисицына переправить в Ганге, на почту. Может, будет оказия морем или воздухом на Большую землю. Лисицын сказал, что морские охотники, может, на днях уйдут в Кронштадт и захватят накопившуюся на Ханко почту.
На ужин в лазарет принесли ломти черняшки, пшенку и чай. Сахару выдали не по три куска, как раньше, а по два.
Лекпом проделал вечерние перевязки и уколы и ушел. Я лежал, дремота одолевала, но я стряхивал ее с отяжелевших век и считал время. Часов-то ни у кого тут не было. Время шло трудно, со скрипом. Нет, это в груди у меня, в бронхах скрипело при дыхании. Вообще я чувствовал себя не ай-яй-яй.
- Борька, - вдруг тихонько позвал Руберовский, - ты спишь?
- Почти, - сказал я.
- Ты на гражданке кем был?
- Никем. Учился только.
- А я знаешь кем работал? Униформистом. Это знаешь что? У нас в Киеве ха-а-роший был цирк. Я-то сам сирота, жил у дядьки, а дядька работал в цирке по лошадиной части, ну, в конюшне, вот он меня и устроил…
Странно, думал я, слушая и не слушая Руберовского: как вечер наступает, так у людей охота поговорить о себе… Я бы охотно включился в вечерний разговор, о себе бы рассказал Лехе Руберовскому, о Кольке Шамрае, об Ирке, но у меня была задача. Я время отсчитывал.
Было, по моей прикидке, около двадцати двух. Прикрученный фитилек "летучей мыши" наполнял лазарет не светом, а скорее тьмой. Ребята спали. Я тихо оделся, мысленно попрощался с ними, поднялся наверх.
Ночь была холодная, со звездами, с низко повисшим над соснами молодым месяцем. Ветер широкой струей несся над шхерами. Я пошел, подняв воротник бушлата, втянув голову в плечи. Я оставлял справа штаб и капониры резервной роты, но и старался не слишком брать влево, к северному побережью, где стояли часовые. "Бесшумной тенью он скользил меж сосен", - пришло в голову. Нагромождение скал форсировал ползком - обойти их незамеченным я бы не смог. Наконец сполз с крутизны к восточному берегу и затаился, всматриваясь в пирс.
Там двигались темные фигуры. Ветер доносил голоса, слов я не разбирал, только матерок однажды прозвучал отчетливо. На мотоботе взревел мотор. Это Степан Лукич, "контр-адмирал" хорсенской флотилии, запустил на холостом ходу, для прогрева. Я подумал: надо идти сейчас, пока по пирсу шастают люди, носят грузы. Да и чего я, собственно, боюсь? Ну, в худшем случае прогонят обратно в лазарет. Вперед!
Мое появление на пирсе, и верно, никем не было замечено. Вот только напустить на себя занятой вид. Я деловито прошел к "БП-13", спрыгнул в него, и тут же мне крикнул с пирса кто-то широкий и рослый, в армейском:
- Чего стал? Держи!
Я принял у него небольшой, нетяжелый ящик и оглянулся - куда девать? От мотора шагнул Степан Лукич, зыркнул по мне острым взглядом из-под нахлобученной шапки - узнал, конечно, - и сказал:
- Туда становь. В корму.
Еще двое парней спрыгнули в мотобот, и мы стали принимать с пирса ящики и укладывать на стлани в корме. Хорошо быть при деле! От пирса отвалили и пошли, взмахивая веслами, как черными крыльями, две шлюпки - повезли на окрестные острова боезапас и продовольствие. А мы все грузились. Потом в мотоботе появился стройный лейтенант в армейской шинели, стал озабоченно пересчитывать ящики.
- Ну что, Васильев? - крикнул ему с пирса командир во флотском. - Погрузил мины?
- Погрузил, товарищ капитан, - ответил лейтенант. - Порядок.
Капитан? Я струхнул малость, но тут же сообразил, что это не командир отряда, а начальник штаба, тоже по званию капитан. Ну да, начштаба всегда распоряжается отправкой грузов с Хорсена на острова переднего края. Ему не до меня. Я скромненько присел в уголке кормовой банки.
Теперь внимание начальства переключилось на плот, который только что столкнули с берега. Он закачался на прибойной волне, и стоящий на нем человек с длинным шестом закричал гребцам в одной из шлюпок, чтоб дали ход. Шлюпка пошла, натянулся буксирный трос, плот неуклюже двинулся.
- Недоложко! - крикнул лейтенант из мотобота. - Будешь подходить к Гунхольму, смотри, чтоб на камни плот не снесло! Там течение вправо!
- Знаю, товарищ лейтенант, - откликнулся человек на плоту.
А на Молнию, гляди-ка, целая экспедиция идет. С лейтенантом еще трое ребят. Саперы, значит, из взвода Васильева. Минеры. Я вспомнил давешние слова капитана: "Уходим в жесткую оборону". Минировать, значит, начали острова против десантов…
- А это кто? - услышал я и поднял голову.
Передо мной стоял в узеньком проходе между ящиками с минами лейтенант Васильев. Я вскочил.
- Он с Молнии, - быстро ответил Степан Лукич. - После лазарета возвращается.
Мне только осталось кивнуть головой.
Мотобот отвалил от пирса и пошел, таща на буксире сруб - бревенчатый домик без крыши. Мы обогнули Хорсен с юга и повернули на север, к Молнии. Оставив слева безымянный островок, вышли на открытый плес. Месяц был тоненький, но свету давал, черт, больше, чем нужно. И звезды пылали не по-хорошему. Слева ясно рисовался скалистый берег Эльмхольма. Справа темнела западная оконечность Старкерна. Прямо по носу виднелась Молния - черный кораблик на мертвом якоре, здрасте, давно не видел. А дальше - весь просвет между нею, Молнией родимой, и Эльмхольмом занимал слегка затуманенный берег Стурхольма. Можно сказать, вся география архипелага перед глазами. Теснота у нас!
Наш "дредноут" резво (для своего возраста) чапал по плесу, когда вспыхнула иллюминация. Со Стурхольма взвилась ракета, другая, и к нам потянулись красные, голубые, золотые трассы. Красиво! Если б только не отвратительный грохот, сопровождавший эту красоту. Пулеметы со Стурхольма не доставали до нас - это я сразу увидел по трассам, но вот раздалось знакомое кряканье, и стали садить мину за миной, и все вокруг наполнилось вспышками, громами, свистами, толчками воздуха. Наш Степан Лукич маневрировал, брал вправо-влево. Я ссутулился на банке, сжав в кармане бушлата старый осколок.
Лейтенант сидел рядом со мной, напряженно выпрямившись, опустив ремешок фуражки. У него был профиль как у Дугласа Фэрбенкса в картине "Знак Зоро"… давно я ее видел, в детстве, а вот запомнилось… Ох-х, черт!.. Рвануло страшно. Мотобот подбросило носом вверх в небо. В проклятое небо с пылающими звездами-люстрами. А я-то сидел в корме… не успел схватиться руками - и очутился за бортом.
Обожгло холодом. А голова была ясная, мне не хотелось тонуть, глупо это, тем более с недолеченным чирьем на шее, мозги четко соображали, черт подери, надо плыть вон туда, к берегу, к черным скалам…
Новый взрыв вломился в уши. Но я не утонул. Силы у меня были, потому что не хотелось тонуть. Но плыть в тяжелой одежде было трудно, трудно - все труднее…
Тут будто прорвало завесу - я услыхал крик:
- Куда плывешь, дура?
Голова у меня работала хорошо, я еще подумал: что за дура, чушь какая, откуда здесь взяться женщине?
- Эй, морячок! - заорали опять. - Поворачивай!
И еще добавили слова. И я понял, что это мне кричат, и поглядел в ту сторону, откуда несся крик. Хлестнуло волной, потом я увидел качающийся мотобот, его снова закрыло волной, я подумал, что он мне померещился, но вот он снова открылся, люди на его борту махали руками…
Потом мотобот приблизился, меня схватили за ворот бушлата. Приподняли, потянули вверх. Я, конечно, помогал им как мог. Уже лежа на стланях меж ящиков, хотел сказать "спасибо", но голос пропал, и было мне очень, очень холодно. Я услыхал, как лейтенант сказал:
- Что у него в кулаке? Разожмите кулак.
Только сейчас я почувствовал, что левая рука у меня судорожно сжата. Кто-то пытался разогнуть мне пальцы, но я сам разжал кулак. Там был осколок. Я нащупал карман бушлата и сунул осколок обратно. Пусть лежит.
* * *
- Ты што, хлопчык, збежау з лазарету?
Литвак, с автоматом "Суоми" на груди, глядел на меня желтыми глазами. У него нос морщился от улыбки; это придавало его маленькому лицу, обросшему темно-рыжей бородкой, выражение хищного зверька.
Я лежал на нарах, укрытый одеялом и болотно-зеленой трофейной шинелью. В капонире было холодно, но я слышал, как Еремин неподалеку тюкал топором, заготавливал дровишки. Скоро затопит времянку, и тут станет жарко, как в доброй бане.
Всего-то несколько дней меня здесь не было, но сколько произошло перемен! По ночам на Молнии визжали пилы, стучали топоры. Под большой скалой строили капониры из пригнанных с Хорсена бревен. Тот, в котором я лежал, был отведен под баталерку и санчасть одновременно. Ящики и мешки с продовольствием занимали половину капонира, а на другой половине были нары в два этажа, на них можно лежать в полный рост, вот только сесть нельзя: очень низко. Для сиденья была пара чурбачков. И времянка между ними. Это ж какое чудо появилось на Молнии: печка!
- Сбежал, - прошептал я. Голоса у меня только на шепот хватало.
- Цябе там плохо было?
- Нет, там хорошо. Я соскучился, - сипел я и, удивляясь собственному нахальству, добавил: - По тебе, Литвак.
Он хохотнул:
- Дык я цябя абрадую. Будзешь цяпер у меня в адделении.
- Это почему? Я у Безверхова.
- А потому. Трохи цябя з твоим дружком падменяли.
Он вышел, согнувшись пополам. Это что ж такое? Я был озадачен. Обменяли с моим дружком? С кем?
Вообще-то после ночного купанья в ледяной воде мне полагалось загнуться. Да я бы и загнулся, наверное, если б Ваня Шунтиков, встречавший мотобот, не отвел меня сразу в теплый свой капонир. Мокрую одежду всю долой, и он крепко растер меня со спиртом. Я пытался объяснить Шунтикову свое появление, попросить, чтоб он Ушкало сказал: пусть позвонит на Хорсен… дескать, я на Молнии… чтоб не искали меня… чтоб Лисицын там икру не метал… Но вот какое дело: я голос потерял, а настойчивое мое мычание рассердило Шунтикова. Он прикрикнул, чтоб я заткнулся. Ладно, будь что будет. Главное, что я живой. Может, после такой растирки не загнусь.
И, представьте, не загнулся. Сутки провалялся у Шунтикова в капонире, а на второе утро я вдруг почувствовал, что здоров, только болел чирей на шее. Только голос не сразу вернулся, и еще несколько дней я сипел, как испорченный водопровод. А так - будто и не было никакой хвори. Как рукой все сняло - странно, но факт.
Ушкало, само собой, снял с меня стружку. Он, видно, получил-таки нагоняй с Хорсена за мой самовольный побег. "Воспитывал" он меня в своем новеньком капонире, где был теперь КП. Тут тоже были сколочены двухэтажные нары - для Ушкало и Безверхова. Командир острова сидел на табурете перед патронными ящиками, изображавшими стол, сюда же перекочевал телефон. На "столе" рядом с телефоном горела, потрескивая, "летучая мышь".
Скоро теплые укрытия будут у нас у всех. Этой ночью, когда мы стояли вахту, то есть лежали и мерзли, и пялили глаза на затянутый ночным туманом "Хвост", Андрей Безверхов с двумя помощниками соорудил еще один капонир под большой скалой. Он же у нас не только главный стратег, но и великий плотник. До службы Андрей плотничал у себя в Бологом, кажется, в депо. Любо-дорого было смотреть, как он управлялся с топориком, при свете костра обтесывая бревна.
Я стоял перед Ушкало и слушал, как он ровным голосом, лишенным выражения, отчитывал меня. Сашка однажды, еще в СНиСе, говорил, что если тебя распекает начальство, то главное - не вслушиваться и не возражать. Надо стоять, разглядывая носки своих башмаков, и думать: "Это что! И хуже бывает". Вот я и перевел взгляд с широкого крестьянского лица Ушкало на свои "говнодавы" и сказал себе: "Это что! И хуже бывает". Но не вслушиваться я не мог - не научился еще, наверно.
- …может понадеяться на такого краснофлотца? - драил меня Ушкало. - Не может командир понадеяться. Командир прикажет, а он себе скажет: я лучше знаю. И сделает не как приказано, а наперекосяк. Наперекосяк сделает, - повторил он. - И что у нас будет за флот? А? Я тебя спрашиваю, Земсков: что за флот у нас будет, если каждый о себе будет много понимать?
Я хотел напомнить, что сбежал из лазарета на свой остров… на свой, между прочим, боевой пост… Но это Ушкало знал и без моих напоминаний. Так что я просто пожал плечами.
- Ага, не знаешь, - сказал он и потер костяшками пальцев глаза, воспаленные от вечного недосыпа. - Так я тебе скажу, Земсков, что будет: бардак будет! Ты понял?
- Да, - просипел я. - Теперь знаю.
Ушкало, как видно, удовлетворился тем, что потряс меня ужасным будущим флота, и на том закончил воспитательную работу. Кивнул на нары - садись. Протянул свой кисет - закуривай. Я свернул самокрутку и закурил, хотя мне сейчас хотелось не табаку, а чаю. Ушкало, тоже задымив, спросил:
- Что нового слышал на Хорсене?
Я сказал, что норма с первого сентября снижена, но он уже знал об этом. Я рассказал о гибели летчика Антоненко. Тут в капонир вошел Безверхов.
- Кончили, - сказал он и повалился на нары так, будто я не сидел на них, еле я успел вскочить, чтоб не получить сапогами по морде. - Досок нет. Звони, Василий, на Хорсен, пусть досок побольше…
Они заговорили о строительных делах, я направился к выходу, надеясь, что чай уже закипает, но Ушкало окликнул меня, велел сесть на чурбачок и договорить об Антоненко. Я добросовестно пересказал все, что слышал от лекпома Лисицына. Шипя, как рассерженный гусь, я выкладывал новости, почерпнутые Лисицыным из рассказа катерного боцмана. Когда я заговорил о тяжелых боях под Ленинградом, Безверхов вскинулся:
- Откуда известно? В сводке про это нет!
Мне и самому не очень-то верилось, что немцы уже под Питером. Но, с другой стороны, не врали же ребята с морских охотников.
- В сводке про подступы к Одессе! - продолжал выкрикивать разволновавшийся Безверхов. - И про Ельню сказано! Наши отобрали Ельню, восемь ихних дивизий разгромили.
Да, Ельня. Хорошая была новость. Андрей стал развивать мысль: может, теперь, после Ельни, наши перейдут в наступление? Но Ушкало остановил его и кивнул мне: давай дальше. Теперь я, опять-таки со слов Лисицына, стал рассказывать о переходе кораблей из Таллина в Кронштадт: много погибло народу. Транспорты подрывались на минах, гибли под бомбами. С одного транспорта, когда его раздолбали, люди посыпались в воду, а женщина с грудным ребенком никак не решалась прыгать. Она лезла на подымающуюся корму, ей кричат: "Прыгай!" - а она будто помешалась…
Я вдруг осекся: глаза Ушкало, устремленные на меня, стали белые. Ну, просто белые, как молоко. Я никогда таких глаз у человека не видел.
- Дальше! - сказал он.
Я хорошо помнил и повторил то, что слышал, без отсебятины: одной рукой плачущего ребенка прижимает, второй цепляется за что ни попадя и лезет на корму, а та уже почти вертикально стала. Тут транспорт быстро пошел под воду. Женщина как закричит: "Машенька!" Так и ушла с криком…
- Машенька? - Ушкало поднялся и шагнул ко мне. Мелькнула дурацкая мысль: сейчас он меня ударит… - Машенька?
Я, вскочив с чурбачка, невольно отступил к выходу. Но Безверхов схватил меня за руку выше локтя и гаркнул:
- Ну? Тебя спрашивают! Что она крикнула?
- Я ж сказал, - просипел я, хлопая глазами. - "Машенька" крикнула. - И выдернул руку. - Вы что, с ума посходили?
Тут я вспомнил, что Ушкало беспокоился о жене и дочке, от которых давно ни слуху ни духу. Ах, черт! Как же это я не сообразил… Да ну, мало ли женщин с дочками…
- Она беленькая была, - припомнил я еще одну подробность. - И в голубом, что ли, платье.
- Беленькая? - смотрел Ушкало белыми глазами. - Это она, - сказал он вдруг очень спокойно и сел на табурет, уронив тяжелые руки. - Зина.
- Нет! - крикнул Безверхов. - Машенька же! - Он живо повернулся ко мне: - Откуда знаешь?.. Лисицын рассказал? А он откуда?.. Морские охотники? Давай, Василий, звони на Хорсен! Комиссара попроси…
Я вышел из капонира как раз в тот момент, когда поблизости вспыхнула яростная стрельба. Били финские пулеметы, у них голос был как бы выше, чем у наших "максимов". Что еще стряслось? Безверхов, выскочивший из капонира, застыл, вслушиваясь. Кто-то бежал сюда с мысочка, топал короткими перебежками. Вот - вынырнул из ночи, укрылся за большой скалой от пулеметных ливней, громко выдохнул: уфф!
- Кто это? - крикнул Безверхов. - Ты, Темляков? Подойди! Что за стрельба?
- Да ничего особенного. - Т. Т. подошел, часто дыша. Тускло блестела его каска в колеблющемся свете костра. Под каской на бледном лице темнели провалы глазниц. - Минеры кончали работать, рогатку двинули, а она, что ли, искры высекла из скалы, ну, финики и всполошились.
Безверхов полез обратно в капонир. А мы с Т. Т. сели у костра, над которым закипал черный пузатый чайник. Шунтиков готовил завтрак: нарезал буханки черняшки, поставил на плоский камень пакет с рафинадом. Мы теперь жили как все люди: по утрам завтракали, а обедали - по-корабельному - в двенадцать.
- Ну, как ты? - с улыбкой посмотрел на меня Т. Т. Мы с ним после моего возвращения на Молнию еще не говорили, времени не было. (А может, еще примешивалось и чувство неловкости, безотчетное отчуждение, появившееся после той ночи.) - Выздоровел, беглец?
- Ага, - просипел я.
- Видал, как мы тут укрепляемся?
- Гибралтар, - просипел я.
- Что? А, Гибралтар. Точно. Васильев здорово работает. Две точки для пулеметов уже готовы, и еще будут запасные. А мин сколько понаставили!
- Ты почему к Безверхову перешел?
- Ну, почему… - Т. Т. хмыкнул. - Сам должен понять: мы с Литваком не уживемся.
- Да что ты на него взъелся?