Обреченность - Герман Сергей Эдуардович 38 стр.


* * *

Капитан Солодовников смотрел в прицел на село. Потом медленным движением перевел прицел правее. На выезде стоял часовой с карабином. Курил, облокотившись на мешки с песком. Под грибком – телефон полевой связи. Рядом огневая точка. Пулемет. Окоп обложен мешками с землей. Разговаривают, не осторожничают. Чувствуют себя в безопасности. И – никаких чрезвычайных мер. Хотя и расхлябанности тоже нет. Службу несут привычно. Сразу видно, опытные вояки.

Григорьев вытянул из-за голенища нож.

– Что делать будем, командир? На воровское перо поставим?

Солодовников покачал головой.

– Времени нет. Пока подползем. Пока снимем. Рассветет. Я делаю первый номер. Ты второго. Потом кто раньше – часового. Давай на счет два!

Перевел прицел на пулеметный окоп. Патрон мягко вошел в патронник. Не было сожаления, что сейчас пуля оборвет чужую жизнь. Не было страха, сомнения, робости. Было только желание не промахнуться. Хорошо сделать свое дело. Это была работа – убивать людей. Сначала немецких солдат, потом партизан. Неважно, что советских, теперь югославских. Сколько их уже было? Двадцать?.. Тридцать?..

Или больше?.. Солодовников не считал.

Вспоминать и считать он будет потом. В старости… через много, много лет. Если останется жив. Тогда все убитые им будут приходить во сне и молча стоять у него перед глазами. А он будет вскакивать с криком и хвататься за свое изношенное сердце. А соседи по палате будут утром просить заведующую отделением, чтобы она перевела этого умалишенного в другую палату.

– Раз-ззз!

Он прижал к плечу приклад. Отличная цейссовская оптика приблизила к глазам лицо партизана. В перекрестие прицела была видна розовая мочка левого уха. Или это только кажется? На секунду затаил дыхание, и палец чуть тронул спусковой крючок. Этого было достаточно.

– Два!

В перекрестие прицела Солодовников увидел, как пуля вмяла кожу лица чуть ниже ушной раковины, и тут же услышал хлесткий звук выстрела винтовки Григорьева.

Часовой, бросив сигарету, кинулся к телефону. Вторым выстрелом он на доли секунды опередил Григорьева. Два выстрела слились в один. Пробитая двумя пулями голова мотнулась в сторону, и тело часового мягко осело на затоптанную дорогу.

– Давай ракету!

Григорьев поднял вверх ствол ракетницы, дурашливым голосом пропел:

Мы сдали того фраера
Войскам НКВД,
С тех пор его по тюрьмам
Я не встречал нигде.

В блеклое утреннее небо, шипя, взлетела ракета.

– Ну вот!.. Началось! – строго сказал Кононов. Потом он медленно снял папаху и медленно перекрестился. Скомандовал: – По-ооолк на конь!

Оглянувшись назад, Солодовников увидел, как из-за пригорка выскакивают сотни. Выстраиваются в лаву.

Бой в селе нарастал с каждой минутой. К гулким выстрелам карабинов все чаще и чаще начали примешиваться слитные трели автоматов. Этот звук был какой-то ненастоящий, игрушечный, словно мальчишки проводили по штакетнику палкой. В нем не чувствовалось никакой опасности.

Муренцову обожгло висок. Схватившись рукой, он увидел на ладони кровь.

Кто-то из офицеров, охаживая плетью вздыбившегося хрипящего коня, остервенело кричал:

– Пулеметчики… мать вашу растак!.. Огонь!

Казаки на ходу прыгали с коней, лихорадочно устанавливали пулеметы и открывали торопливую стрельбу.

Когда в центре села гулко и торопливо зачастили крупнокалиберные пулеметы, там вспыхнуло высокое пламя пожара. Через несколько минут село уже горело. По улицам свистя и гикая скакали казаки. Ошеломленные неожиданной конной атакой партизаны, отстреливаясь, пытались отойти к лесу. Беспорядочно стреляя, убили двух казаков. Громко заржала раненая лошадь. Конные сотни уже обходили село и брали в клещи отступающего противника. Кидавшихся из стороны в сторону партизан всюду встречал огонь из карабинов и пулеметов.

– Трррррууу-рррааа-та-та-та-та! – частили пулеметы.

Повсюду мелькали вспышки, трещали выстрелы карабинов.

Партизаны, уворачиваясь от огня и прячась за деревьями, побежали через лес в горы. Казаки топтали их конями, стреляли из карабинов, жалея и матерясь о том, что почти все шашки пришлось сдать в Польше. Конница, вооруженная шашками, могла вырубить убегающих партизан до единого человека. Опьяненные атакой казаки пришли в себя только тогда, когда в воздух взвилось несколько ракет, сигнал к отходу.

Бой был окончен, и сотни возвращались в село. На улицах было тихо. Спрятанные в зелени садов каменные дома молча смотрели на людей черными дырами выбитых окон. Всюду лежали окровавленные трупы. Над ними поднимался едва приметный, легкий парок. Стоял запах крови и тротила.

На центральной площади села было шумно. Крутились казаки на конях, подходили пешие, несли раненых и убитых, вели связанных партизан, иных избитых в кровь.

В сотнях недосчитались девяти человек. Ганжа вертел головой, не видя Митьки. Неужели убили?

Казаки громко смеялись и переговаривались. Сказывалось нервное напряжение после боя. К Юрке на взмыленной хрипящей лошади подскакал Муренцов с лицом, залитым кровью.

– Живой, Ганжа? Где твой приятель?

В это время на крыльце одного из домов, подталкивая прикладом идущего впереди себя молодого парня, показался Мокроусов. Увидев направленный себе в лицо ствол карабина, Митя зло закричал:

– Не видишь, что свой?! Убери дуру!

– Ты где был?

– Где был, где был! Я, между прочим, пленного взял! – Поинтересовался у Муренцова: – Что с вами, господин хорунжий? Ранены?

Муренцов махнул рукой.

– Не переживай, мозги на месте. Пленного взять с собой. Доставите в штаб. Отвечаете за него головой.

Митька вытянулся.

– Есть! – Юрке шепнул: – Я там харчами разжился. В подвале цельный мешок колбас и окороков нашел.

– Давай веди пленного, а я мешок пристрою, пока сотенный не отобрал.

Казаки собрали убитых, принесли раненых – шли, переговариваясь:

– Все… отвоевались хлопцы. Царствие им небесное.

Принесли пулеметчика Сашку Степанова. Пуля угодила ему прямо в лоб. Открытые, остекленевшие глаза безучастно смотрели в серое небо. Сашку положили на подводу. На похудевшем лице спокойствие, какое бывает у людей, осознавших, что они умирают, и простивших всех.

По улице проскакал офицер.

– Стана-а-вись!

На следующий день, прямо во дворе Кононов собрал офицеров для обсуждения итогов минувшего боя.

Двор дома был окружен каменным забором, выложенным из булыжника. За забором притаился фруктовый сад. Это был вместительный дом с большими каменными сараями, принадлежащий какому-то сербу, сбежавшему с партизанами. В сараях устроили конюшни, поблизости расквартировали людей, а сам Кононов вместе со штабом разместился в доме.

Офицеры расположились в тени, отбрасываемой деревьями и виноградными лозами.

Кононов в центре. Вокруг офицеры полка. Одни – совсем молодые, другие постарше, кто-то храбрее, отчаяннее, кто-то осторожнее. Но понимающие друг друга с полуслова, спаянные фронтовым братством.

– Мы должны, – говорил Кононов, – заставить противника поверить в то, что мы сила, которой он не в состоянии сопротивляться.

Муренцов морщился, чуть ниже его левого виска тянулась свежая полоска содранной кожи – след от чиркнувшей пули. Ранка уже подсохла темной корочкой, но голова по-прежнему раскалывалась от боли. Боль была острая, точно кто-то приставил к этому месту тонкое сверло, слегка надавил и озаботился добраться до середины мозга. Судя по всему, вчерашняя партизанская пуля порядком контузила.

– Наш враг должен находиться в постоянном страхе, в неуверенности и в растерянности. Тогда как каждый казак должен быть в полной уверенности, что всякое сопротивление противника будет сломлено. Если мы нанесем противнику подряд несколько сокрушительных поражений – мы этого добьемся.

* * *

Уже наступил июль, солнечный, с душистым сеном, которое привозили к конюшне и сваливали возле сарая.

Муренцов услышал хлопки выстрелов и пошел к ограде. Двое молодых казачат, один 13, другой 14 лет, только что по своей инициативе расстреляли пленных.

Муренцов отшатнулся. Страшно было, что так дешево стоила человеческая жизнь в таком огромном богатом мире. Он порывался что-то сказать казачатам, объяснить им, что не было необходимости убивать, но Елифирий отвел его в сторону.

– Их, господин хорунжий, теперь уж на путь не наставишь. Эти хлопцы уже пропащие, поскольку военным ядом отравлены до неизлечимости. У нас в Гражданскую при полку жил сын ротмистра Пелевина. Редкой жестокости был малец, несмотря на возраст. Самолично с красных шкуру снимал. Так что не место детям на войне… Но что с них взять? Это ведь мы, взрослые, довели их до этого.

В сарае рядом с конюшней сидел партизан, захваченный в плен Митькой Мокроусовым. Он оказался русским и его оставили в живых до разговора с комполка. Пленный сидел у двери, свесив голову. Голова кружилось то ли от запаха разнотравья, то ли от потерянной крови.

Рядом с сараем ковырялись в земле куры. Невдалеке по-хозяйски прохаживался огненно-красный петух.

Седоусый бородатый Толстухин сидел рядом с дверью, сшивал рваный чумбур. Через порог обдавал мальца свежим табачным духом.

– Коммунист?

– Нет. Мой отец белый офицер. А я родился здесь.

Елифирий присвистнул. Суровея глазами, тихо спросил:

– А чего же тогда стрелял в нас?

– Стрелял, – ответил пленный. Его голос дрожал. – Так же как и вы в меня.

– А зовут тебя как?

– Антон.

– Эх, повесят тебя завтра, Антон. Жаль мне тебя, сынок.

– Видать, судьба такая у русских – друг против друга воевать и умирать. – Это было сказано просто и обыденно.

– Да не судьба, это война нас друг против друга поставила.

Ночью в сарае партизан сунул себе в рот запал от гранаты и покончил жизнь самоубийством.

Елифирий орал:

– Кто его обыскивал?

Партизан был очень похож на его брата, который погиб в июле восемнадцатого года, и Толстухину очень хотелось, чтобы этот мальчик остался жив.

* * *

Конец июля был жарким и солнечным.

По обочинам дорог желтели и пушились одуванчики, а по полям раскинулся яркий ковер разнотравья.

Светало. Ночная темнота медленно размывалась светлеющей краской утра. Из густой фиолетовой утренней сини проступали очертания нависшей над селом горы и зарослей прибрежной ольховой рощицы. Казаки просыпались. Слышались первые звуки начинающего дня. Ржали и всхрапывали кони, мычали коровы, ожидая утренней дойки. Дворы наполнялись громыханием пустых подойников и еще сонными окриками хозяек, садившихся под своих коров. В сараях слышались дружные звуки молочных струй, туго ударяющих в звонкие донья жестяных ведер.

Через несколько часов небо покрылось белесой дымкой. Линия горизонта задрожала от струящегося зыбкого знойного воздуха. Казалось, вокруг намного верст все повымерло. Даже в тени прибрежных зарослей реки не ощущалось присутствия жизни. Ни травинка не шелохнется под чьим-нибудь шагом, ни ветер не прошелестит поблекшими листьями речного тала. Полное безмолвие. Тишину нарушал лишь звон комаров.

– Ну и жара сегодня, – со вздохом сказал Елифирий, оттирая со лба густой пот. Приподнявшись, он посмотрел за речную сторону. С досадой еще раз протер красное лицо, проговорил: – Пойду в речке ополоснусь, заодно и кобылу искупаю.

Прихватив повод, поспешил к речной воде. Уже у ворот его застал крик:

– Толстухин. К сотенному!

Чертыхнувшись, Елифирий поспешил в канцелярию. Вернулся хмурым. Ганжа вопросительно посмотрел на него, спросил:

– Чего ты смурной такой, будто уксуса наглотался?

– Да сотенный в полк с пакетом посылает. По такой-то жаре!

Недовольно бурча, Елифирий оседлал лошадь, похлопал ее по крупу, привычно поставил ногу в зазубренное стремя. Звякнули и загремели на конских зубах удила. Гикнул, ударил лошадь каблуками, она резво взяла и пошла крупной рысью. Мягкая дорожная пыль приглушила гулкий топот копыт.

Проснувшийся жеребенок вылез из загона. Красивая яркая бабочка села ему на лоб. Он вяло пошевелил ушами и вдруг, испугавшись, стрелой рванул куда глаза глядят с одной только мыслью – спастись от внезапной опасности. Потревоженные мотыльки и бабочки разлетались в разные стороны, теряя пыльцу с крыльев.

Только лишь когда жеребенок оказался в зарослях высокой густой травы на лесной поляне, он немного пришел в себя и остановился, весь дрожа.

Прошло еще несколько секунд, и внезапный порыв ночного ветерка донес до ноздрей жеребенка струю знакомого запаха человеческого пота, табака, железа. Так пахло от тех существ, которые всегда были рядом с ним и его матерью. Тех, которые давали ему вкусные корочки, гладили шею, расчесывали гриву. Он звонко заржал и запрыгал на месте от радости.

Некоторое время вокруг лужайки и сосен царила мертвая тишина, и вдруг острый слух жеребенка уловил звуки тяжелых, ровных шагов. Озабоченно вглядываясь вперед сквозь деревья, он увидал бородатых людей с оружием, передвигающихся среди деревьев.

Кобыла послушно рысила по склону оврага, легко перескочила через ручей и вскоре вынесла Елифирия на тропу. Впереди начинался лес, который местные называли Чернавичской пущей.

Толстухин ехал по лесной тропе, торопил коня, оглядываясь по сторонам. Карабин он держал поперек седла. В стороне, за бурлящей по камням рекой, виднелся каменистый, изрытый дождевыми потоками речной обрыв.

Страшные бородатые люди с оружием окружали стригунка, безжалостно тесня его к обрыву. Все повадки выдавали людей бывалых, уверенных, что добыча никуда не денется.

Длинные, нескладные ноги жеребенка беспокойно переступали и дрожали. Уши были насторожены. Расширенные ноздри втягивали воздух и испуганно всхрапывали. Он пугливо переводил глаза с пенистой грязной быстрины на молчаливых незнакомых людей. Рванувшись, он вырвался из их рук и, закидывая вверх голову, жалобно и призывно заржал. Услышав призывное ржание своего ребенка, кобыла шарахнулась в сторону и понеслась на его плач.

– Стой! Куда ты? – закричал Елифирий со злобой, натянув на себя повод.

Но лошадь только задрала голову и понеслась галопом.

Из леса резко ударил винтовочный выстрел, и лошадь встала на дыбы.

Толстухин завалился на бок и стал сползать на землю. В стремени застрял сапог, и лошадь безудержно помчалась прочь, в клубах пыли мотая по камням избитое и окровавленное казачье тело.

* * *

Жаркий летний день. Нежные солнечные лучи словно бархатом щекотали кожу. Муренцов лежал на берегу озера под вербой. Озеро небольшое, с мягким, как перина, покрытым травой берегом.

Чуть дальше река. Выше, против течения, – железнодорожный мост. Там минные поля, на подходах немецкие солдаты, пулеметы, минометы, и день и ночь готовы к бою.

Реку и озеро соединяла узкая, как ручей, протока. Крохотный ручеек постоянно пополнял озерцо водой и в ней развелось несметное количество мелкой рыбешки. Благодаря обилию корма водилась и щука. Жирные и обожравшиеся, килограммов по пять, шесть и более, они подплывали к самому берегу и стояли как дредноуты в нескольких метрах от заросшего травой берега. По краям озеро заросло густым кустарником, было завалено упавшими деревцами и корягами. Этих сытых зажравшихся хищниц нельзя было взять на самодельную острогу. При появлении в воде людей они лениво и неторопливо отплывали к другому берегу.

Ганжа и Митя Мокроусов открыли не рыбалку, а охоту. За ближайшими кустами слышались выстрелы. Через некоторое время появился Ганжа и торжественно приволок две большие рыбины. Их бока и спины были иссечены пулями.

– Видали шшуку, господин сотник? Во!.. Одну Митька, а другую – я…

Ганжа, начинавший службу с Муренцовым, когда тот был еще рядовым казаком, никогда не переходил границы, отделяющей простого казака от офицера. Наедине он всегда обращался к нему "Сергей Сергеич", на службе – называл его "господин сотник".

Ганжа обрезал ножом тальниковую ветку, сделал кукан, продел его через жабры и опустил щук в воду, привязав кукан к вбитому колышку.

– Вы там… аккуратнее. По сторонам смотрите, а то здесь и кусты стреляют… – сказал Муренцов.

– Будьте покойны, господин есаул, у нас все строго. Один рыбалит, второй на часах с карабином.

Пристроив щук, Ганжа спустился к воде. Опять послышались выстрелы.

Кругом горы, покрытые лесами. Стояла тишина. Но она была обманчива. На войне вообще ей никогда нельзя доверять. В любую минуту хрупкая утренняя тишина может взорваться треском выстрелов и взрывами гранат.

Война наказывает людей за беспечность.

Две недели назад группа немцев и казаков 3-го Кубанского полка на двух машинах поехала в соседнее село. Перед этим староста села предложил подполковнику Юнгшульцу:

– Пришлите своих черкесов в воскресенье к нам, будет вино, зажарим мясо, накроем стол. Дадим вам провиант, муку, овса для лошадей.

Беспечный Вернер фон Юнгшульц подумал и согласился. В этом и была его ошибка.

Назад Дальше