...Взвод уже был в лесу, когда за его спиной ударили взрывы.
Группа обеспечения предупредила партизан, и они немедля исчезли с дорог. Вернув проводнику лошадь с кошевой, взяв у него волокуши и пару лыж, разведка тотчас углубилась в лес.
Пленного поставили на лыжи. Но он постоянно спотыкался и падал, задерживая движение. Пришлось посадить его в волокуши, на которых лежали простыня с документами и часть трофейного оружия.
- Только этого не хватало, - ворчал Мгеладзе, - тащить эту пакость, этого паршивого фашиста. У меня и без него в голове черт знает что такое!
Смолин торопился как можно скорее отвести людей от крепости. Он шел, тяжело передвигая ноги, щурил воспаленные глаза и думал о том, что изморозь уже, вероятно, покрыла обугленные стены казематов, и генерал-полковник фон Буш, бывший начальник русского отдела генерального штаба, обещавший Гитлеру без труда вбить клин между Москвой и Ленинградом, вынужден будет теперь написать еще один приказ о русских разведчиках и русской стуже.
То один, то другой солдат отрывались от колонны, рисовали лыжами на снегу замысловатые узоры, заметали ветками следы взвода. Все понимали: погоня будет, и надо сделать все возможное, чтоб сбить с толку преследование.
Совершенно неожиданно для всех Мгеладзе, тащивший сани с офицером, ничком повалился в снег.
Кунах разжал ему рот, приставил к губам фляжку со спиртом.
К упавшему подъехал Смолин, спросил Макара:
- Что с ним?
- Измотался, небось.
Шота открыл глаза, покосился на могучего Кунаха, вспылил:
- Это ты измотался, медведь. У меня в плече - дырки от ножа.
Разведчика перевязали. Он потерял много крови, очень ослабел, и пришлось соорудить для него подобие санок из лыж.
На первом же большом привале радист развернул "Северок" и передал в штадив шифровку. Командир взвода разведки докладывал о выполнении задания. Он также просил к исходу ночи открыть ложный огонь по северному берегу озерца, через которое взвод уходил в тыл немцев. Противник будет, вероятно, ждать разведку именно там. Пусть ждет. Взводный уведет своих людей новой дорогой.
Раненые очень осложняли движение. Один из них, проколотый в грудь широким немецким штыком, скончался без единого звука. Его завернули в плащ-палатку, привязали к лыжам и тоже потащили за собой. Остальные брели сами, но темп марша сильно упал.
Это позволило немцам почти нагнать взвод. На снежной равнине появилось около сорока точек, и они стали медленно увеличиваться в размерах.
Может быть, погоня была связана с разгромом крепости, а может, кто-то случайно заметил колонну и решил проверить подозрения.
На землю уже спускались сумерки, и Смолин хотел верить, что его люди уцелеют в неминуемой перепалке с врагом.
- Задержишь немцев, Андрей. Оставь с собой Бядулю, - сказал он Горкину.
Старший сержант молча кивнул головой.
Взвод ускорил движение и направился к лесу.
Горкин оглянулся. Противник был еще далеко.
- Давай мины, Степан Анисимович.
Разведчики быстро раскопали на лыжне снег. Бядуля вытянул из мешка мину, ввернул в двурогую трубку взрыватели, приладил к ним тонкую проволочку и опустил заряд в ямку. Закидав ее снегом, разведчики прикрепили проволоку к кусту и кинулись вслед за взводом.
Они еще не успели догнать своих, когда раздался взрыв.
- Теперь немцы не пойдут по лыжне, - сказал Намоконов Смолину. - Предупреди людей, чтоб смотрели как надо.
Быстро темнело.
Филипп Терновой, шедший в правом дозоре, увидел неподалеку от себя двух лыжников. Они легко скользили по целине. Полагая, что это свои, неопытный разведчик спокойно продолжал движение.
Лыжники приблизились к дозорному почти вплотную и разом ударили из автоматов.
Солдат беззвучно упал на снег.
От ядра взвода отделились две фигуры и кинулись к немцам.
Издалека казалось, что враг спокойно ожидает приближения русских. Но вот германцы начали медленно поднимать оружие, и в тот же миг оба разведчика, будто их ветром разнесло, помчались в разные стороны.
Одновременно ударили четыре автомата.
Взвод, уходивший на юг, тревожно вслушивался в звуки перестрелки.
После длинной очереди Смолина один из немцев зашатался и упал. Тогда второй, не целясь, выстрелил по лейтенанту и, резко повернувшись, ударил в Намоконова. Эвенк повалился в снег и затих. Но прежде, чем он коснулся земли, согнулся в три погибели второй немец, задетый огнем Смолина.
Лейтенант кинулся к старшине.
- Я - живой, - успокоил его Намоконов, поднимаясь со снега. - Иди за взводом. Возьму Филиппа.
Еще некоторое время отходили перекатами: пока одни передвигались, другие прикрывали их огнем. Но вскоре все стихло: немцы отстали или побоялись углубляться в лес.
Шли теперь совсем медленно. Смолин брел вслед за Иваном, тащившим на лыжах тело Тернового.
Как-то, обернувшись, старшина увидел, что лейтенант стоит, широко расставив ноги и опустив голову. Решив, что взводный прислушивается к звукам за спиной, Намоконов усмехнулся.
- Немцы не пойдут за нами. Побоятся ночи, однако.
Смолин ничего не ответил.
- Что с тобой? - забеспокоился старшина.
- Ничего, Иван... Ничего... Пошли.
В полночь приблизились к линии фронта. Связные передали приказ командира: всем зарыться в снег. К исходу темноты по соседнему участку ударят русские пушки, чтоб отвлечь внимание немцев. Сигнальщик в окопах стрелков выстрелит двумя красными ракетами, ориентируя разведку на свои позиции. И тогда взвод начнет одолевать самую тяжелую тысячу метров. Тысячу метров к себе, к жизни, к новым боям и надеждам. Тысячу метров по заснеженному болоту и Ловати.
И вот люди лежат в сугробах, и время тащится с поразительной ленью, и пот, кажется, примерзает к спине.
- Ех, якбы пич на кони, а я на ний, - добрый козак був бы! - бормочет Бядуля, околевая от холода.
Смолин хрипло шепчет Намоконову:
- Накинь что-нибудь на немца, Иван. Неровен час - замерзнет до смерти. Глупо.
Укрыть посиневшего Дауса нечем, и Намоконов снимает шинель с мертвого Филиппа: "Прости, товарищ, больше она тебе не нужна..."
Господи, какой собачий холодина! Нет, это нельзя вытерпеть, это выше человеческих сил! Но это надо вытерпеть, будьте вы все прокляты - Гитлер, Муссолини, Франко!
Смолину кажется, что последнее тепло уходит из тела, и он все чаще роняет голову на снег.
В пяти километрах отсюда, там, где взвод пересекал озерцо, уходя в рейд, начинают рваться снаряды. Смолин поднимает голову, прислушивается и весь радостно напрягается.
Разрывы сливаются в гул, он бьет, бьет в барабанные перепонки бойцов: "Наши! Наши! Наши!"
И в туже минуту над русской передовой взлетают две красные ракеты.
- Пошли! - командует Смолин.
И лыжники один за другим выволакивают себя из снежных ям, неловко скользят к реке.
Они бредут, волоча за собой санки с убитыми и ранеными, волокуши с документами, оружием и полумертвым от холода Даусом, и шалый ветер тычется людям в задубевшие лица.
Они бредут, и Намоконов не может понять, - снег это скрипит под ногами, или, может, хрустят зубы у взводного? Или промокшие и застывшие полы халатов трещат в ночи? Кто знает? Да и не время думать об этом теперь, когда нервы натянуты и пальцы, в которых зажато оружие, побелели от напряжения.
Каждый сугроб может грозить смертью. Каждая тень может оказаться врагом и полоснуть в лицо автоматной очередью.
Пот заливает Смолину глаза, течет по груди.
"Странно, почему такой горячий пот, почему болит грудь? - вяло соображает взводный. - Ах, да, я, кажется, ранен... Ну, ничего... как-нибудь..."
Варакушкин перекинул руку командира себе на шею, шепчет сухим ртом:
- Немного... Еще немного... Потерпите, очень прошу... Вот мы и дома.
Смолин идет, деревянно переставляя ноги, и вдруг видит, что он уже не двигается, а стоит, и перед ним тоже стоят два человека. Один высокий, стройный, с красивым интеллигентным лицом. Второй - могучий, голубоглазый, весь олицетворение мужества и силы.
- Товарищ командующий армией... - вытягивается Смолин перед Морозовым.
- Не надо, потом... - перебивает генерал.
- Смолин, мужик дорогой, дай я тебя расцелую!
Это - Миссан, тут не ошибешься.
Смолин говорит: "Отогрейте немца... помрет, сукин сын...", - и валится на руки командира дивизии.
- Водки! - приказывает полковник.
Адъютант, суетясь, отстегивает от ремня флягу и льет спирт в рот взводному.
Смолин открывает глаза.
- Ранен? - волнуется Морозов.
- Да.
Внезапно Смолин спрашивает Миссана:
- Сколько теперь на дворе?
- Что "сколько", Саша?
- Сколько теперь градусов, Иван Ильич?
- Тридцать девять ниже нуля, - подсказывает адъютант.
- Тридцать девять... - усмехается Смолин и поворачивается к Морозову. - А ведь жарко! Немцу, я говорю, жарко, товарищ генерал-лейтенант!
СТУЧИТ НА СТЫКАХ СОСТАВ...
Стучит, считая стыки, состав; свирепо свистит на станционных стрелках паровоз, - и несутся, несутся, несутся в серый рассвет, в неизвестную даль солдатские красные вагоны.
Горкин свешивается с верхних нар, подмигивает Смолину и вдохновенно врет:
- Бомба там, говорят, с огромную избу, а есть и больше...
- Где это "там"? - не открывая глаз, спрашивает Намоконов, прислушиваясь к сонному поскрипыванию колес.
- Там, под Сталинградом, старшина.
- Таких бомб не бывает, - лениво замечает Иван, посасывая трубку.
- Не спорь. Я сам видел.
Намоконов распахивает глаза, поудобнее устраивается на полке, сильно затягивается дымом. Он не верит ни одному слову Андрея, но любит его слушать: у этого во рту слово не заплесневеет.
- Так где же ты видел такие бомбы, Андрей?
Бойцы теснее придвигаются к младшим командирам, одни - с откровенной улыбкой недоверия, другие - с затаенным интересом:
"В самом деле, где мог наткнуться на такие дьявольские штуки старший сержант?!"
Горкин медлит с ответом, иронически посматривает то на лейтенанта, то на старшину и наконец сообщает подчеркнуто серьезно:
- Во сне. Именно там, друг мой Намоконов.
Старшина вздыхает. Он приготовился выслушать длинную выдумку о немецких бомбах черт знает какой величины, выдумку, которая помогает скоротать время, а Горкин подал ручку, да подставил ножку.
Намоконов косится на Смолина и неожиданно замечает: взводный доволен.
Лейтенант, и верно, рад. Он с удовольствием посматривает на розовую физиономию своего отделенного и усмехается: "Толково бодришь людей, Горкин!"
Неискушенный человек и не поймет, в чем дело. Почему нагородить бог знает что о немецких бомбах - значит, подбодрить людей?
А вот и значит. Когда выдернут бойца из привычной жизни и посадят в теплушку, а теплушка эта мчится неведомо куда, - в серый рассвет, в тридесятую даль - тогда кажется человеку, что ждут его впереди неслыханные испытания и тяготы.
Пусть в тех окопах, где находился до того солдат, было сыро и грязно, пусть в воздухе день-деньской гнусавили комары и слоилась болотная испарина, и выли бомбы, и рвались снаряды - пусть! - все равно там было знакомо и привычно, - и, значит, спокойнее. Не зря же говорят: и в аду обживешься, так ничего.
Да, там было привычней. А сейчас не знают солдаты, куда спешит, считая стыки, красный солдатский состав. Нет, все-таки знают они: мчится, почти без остановок, почти без отдыха длинный воинский эшелон потому, что гвардейцы едут, едут, едут в Сталинград. Нет, не пошлет Ставка прославленные полки Миссана куда-нибудь на легкий фронт, в траншеи позиционной войны.
А в Сталинграде, и верно, трудное житье и - потому - великое дело. В городе горит земля, и обугленные скелеты домов сеют черную копоть, и люди там - не люди, а боги - опаленные, обветренные, утратившие страх, - страшные боги.
Немцы беснуются в Сталинграде, и в бессильной злобе жгут и терзают его израненное, его бессмертное тело. Они стянули туда все, что смогли: и лучших полководцев, и лучших солдат, и лучшее оружие. Бомбы там, действительно, должны быть черт знает какие!
И вот, оказывается, Горкин смеется над бомбами врага: нет вовсе никаких особенно страшных фугасок, а есть обычные, такие же, как и на Северо-Западе. А "величиной с дом" - это враки, это - во сне.
Стучит на стыках состав, и думают солдатскую думу сотни людей в жестких военных теплушках, и летят сотни человеческих судеб навстречу серому утру и неизвестности.
Эвенк сладко сосет трубку, и его полудрема рисует ему облик могучего Енисея, реки-отца, от которого ведут свое начало все эвенки, и все орочоны, и еще много народностей, живущих честной охотой и оленеводством.
Потом старшина думает о Волге, и она представляется ему не только рекой-матерью, но и Матерью Рек: как тундра, безбрежны ее воды, и, как тайга в грозу, черны ее волны, когда гневается она, Великая Река-Мать.
- Спи, сын мой Иван, - стучат колеса состава, или, может быть, это свистит сиверко над синей волжской волной? - За всем, что вокруг, я слежу бессонными очами, и соленые слезы не ослепят меня. Я слышу и вижу все, Иван, и я знаю, сын эвенкийской женщины, дочери моей, - ты спешишь сейчас в сумерках неясного рассвета ко мне, к моим обугленным берегам. Спи, сын мой, и пусть пока спят в твоем оружии свинец и смерть, пусть спят пока, - ты должен немного отдохнуть, бесстрашный солдат и сын моей дочери.
"Хо, - улыбается во сне Иван, - ты можешь положиться на меня, Волга-Мать, и ты тоже можешь на меня положиться, Отец-Енисей. Я спешу и не дам вас в обиду..."
...Горкин тоже улыбается во сне, маленький розовощекий храбрец, бывший учитель из рабочего поселка. Может, во сне ему мерещатся обернутые в газету учебники, а может - и нет. Конечно же - нет! Вот уже миновал он терриконики шахт, вот идет через палисадник, и уже входит в дом, в свой дом! И молодая, тоже розовощекая, тоже маленькая жена падает ему на грудь. И разведчик трет в смущении обветренный лоб и растерянно улыбается. На улице мягкая, ясная ночь, и супруги сидят, онемев, у окна, и он не знает, как вести себя и что делать: отвык от жены.
...Беспокойно и весело спит на верхних нарах заросший черной щетиной Шота Мгеладзе. И сон ведет его по отчему селению, и тонко звенят на его груди награды Великой войны.
Старики улыбаются, женщины ахают, девушки прилипают носами к стеклам, а Шота идет по родному селу, будто аршин проглотил, и его медали звенят ясно, как колокольчики.
Гвардеец подходит к отцу, и старик целует воина, и говорит ему, не стыдясь слез:
- Спасибо, Шотико...
И тогда Мгеладзе тоже обнимает отца и кричит ему на ухо так, что слышат самые далекие горы:
- Я ему, понимаешь, такую пилюлю дал, этому немцу!
И все женщины, и все старики почтительно говорят:
- Слава этому храброму генералу Мгеладзе!
...Закрыты в эти минуты милые голубые глаза Алеши Варакушкина, легкое дыхание мерно волнует ему грудь. Ефрейтору снится совсем простое, совсем сказочное: он сидит на главном посту блюминга, а за стеклянной стеной кабины, дымя и вздрагивая, мчится под валки раскаленный слиток. И он, Варакушкин, вдыхая сладковатый запах каленого металла, перегоняет слиток с приемного на рабочий рольганг. И счастье распирает ему грудь, и каждая жилка в его теле поет от радости: вот оно - совершилось! Наконец-то - работа, наконец-то он не изводит, он делает металл!
...Не то стонет, не то крякает во сне могучий Макар Кунах. Ах, как благоухает жирная земля за его плугами! Дымок сгоревшего топлива не в силах убить этот теплый, пряный дух земли, дух, связанный со всем сущим - и с хлебом, и с червячком для рыбалки, и с цветами в палисаднике.
И Макар всем телом подается вперед, помогая трактору тянуть плуги. Степь... Без края степь... Сколько здесь работы!
...Один человек не спит в тесном солдатском вагоне. Нет, это не потому, что он - командир и ему доверены судьбы людей. Командиры тоже спят, когда можно спать.
Нет, не оттого бодрствует Смолин. Тихо, тепло, можно подумать, вспомнить, помечтать. Скоро ли еще представится такая возможность?
Да, много всякого стряслось за последние полгода.
Тогда, зимой, вернувшись из рейда, он надолго покинул строй, и смертельно уставшие врачи маялись над его раной, через которую ушло так много крови.
В госпитале была сказочная, царская жизнь. Белое белье, электричество и безропотные двужильные сестры.
Все было бы хорошо, но мутила душу явная нелепица: взвод воюет, а командир прохлаждается под шерстяным одеялом. Черт знает чем занимается целых девяносто дней!
И он исчез из госпиталя, как только смог это сделать. В бегстве не было ничего удивительного, удирали многие, и на него никто не должен был обижаться. К тому же он оставил записку-справку, что вполне здоров, и прибавил благодарности каждому врачу, каждой сестре, каждой нянечке.
Он топал по жидкой майской дороге, и казалось: целую вечность не был на фронте. За три эти месяца войны его, 180-я, дивизия стала 28-й Гвардейской, а Иван Ильич Миссан из полковников повышен в генералы.
О них то и дело писала фронтовая газета "За Родину", и даже ее поэты, которых он, Смолин, не раз видел на передовой. Вот, например, очень славный стихотворец, Степан Щипачев, скромный и храбрый, с густой серебряной шевелюрой. Однажды они вместе, лейтенант и поэт, пролежали целую ночь под носом у немцев, и, сказать по правде, это была паршивая ночь. Взводный сильно боялся, чтобы поэта как-нибудь не зацепило пулей.
А то еще доводилось встречаться с другим, очень веселым и замечательным поэтом. Это был Сергей Михалков, и Смолин глядел на него даже с некоторым удивлением, не веря, что именно этот высокий, еще молодой человек написал "Дядю Степу".
Чаще других в дивизии бывал Михаил Матусовский, и, может, поэтому его стихи и даже большие поэмы посвящались невымышленным героям.
И вот, добираясь из госпиталя в дивизию, Смолин бормотал вслух стихотворение Щипачева, очень проникновенное и точное. Лейтенант выучил эти строки наизусть, потому что они имели к нему некоторое отношение:
Ползут разведчики во вражьем стане.
Валежник хрустнет, вскрикнет птица вдруг,
А то прислушаться - так тихо станет,
Что под рубахой слышен сердца стук...
...Не новичок в разведке он - и к сроку
Придет назад, все вызнав о враге.
Светящуюся синюю дорогу
Показывает компас на руке...
И еще бормотал лейтенант прекрасные строки из поэмы Матусовского о эвенке, друге взводного: