И горе немцам в том болоте, когда он ходит в тишине.
И чтоб не ошибиться в счете, зарубки ставит на сосне.
Вот так, шагая в самом лучшем настроении и декламируя стихи, приближался Смолин к своим позициям.
Все знают, что разведчики - народ-дока, и уралец очень сконфузился, обнаружив на передовой совсем незнакомый полк.
Юный лейтенантик, совсем мальчоночка, никак не мог взять в толк, о чем его спрашивает неведомо откуда свалившийся в траншею офицер.
- Гвардейцы? Какие гвардейцы? Ах, те, которые здесь были? Вполне возможно, они куда-нибудь перебрались, такое случается на войне.
И пришлось тогда Смолину - это на своей-то передовой, политой его потом и кровью! - лезть в карман за документами.
И прочитав те документы, лейтенантишко вдруг все вспомнил и даже хлопнул себя ладошкой по лбу.
- Тьфу, память! Твоя дивизия, гвардеец, ушла на погрузку. Куда? У тебя есть карта? Тогда гляди. Вот сюда. Ну, ни пуха тебе, ни пера, приятель!
На взбудораженную железнодорожную станцию Смолин приковылял глубокой ночью. И наткнулся на него - лоб в лоб - Шота Мгеладзе и заорал на всю вселенную, чтоб перекрыть лязг и свист поездов:
- Ха, взводный явился! Радость какая!
В вагоне, когда уже колеса считали стык за стыком, шептали ему разведчики:
- Не иначе - на Сталинград, товарищ гвардии лейтенант. Там сейчас - гвоздь всей программы!
...Несется навстречу холодному осеннему рассвету на юг или запад состав красных солдатских теплушек. Свирепо свистит паровоз, проскакивая станции, станции, станции, и летят сотни человеческих судеб навстречу войне и неизвестности.
Нет, не об Ольге думает Смолин, не о родном городе - зачем зря мучить себя солдату? - не о любви и тишине мечтает лейтенант.
Мысленный взор его устремлен вперед - в пыль и огонь, в туман и кровь, в гром и визг неясного завтра.
И еще не знает Смолин, что дивизия мчится не в Сталинград, а к Тамбову, чтоб где-то в треугольнике Тамбов - Рассказово - Тригуляй стать костяком новой Второй Гвардейской армии; еще не ведает взводный, что, не допраздновав годовщины Октября, кинется армия по обмерзшим сталинградским степям навстречу генерал-фельдмаршалу Манштейну, преграждая ему путь к стиснутым в кольцо дивизиям Паулюса. И того, разумеется, не ведает он, что придется ему вести разведку и на земле Донбасса, и на кручах Карпат, и снова лежать в медсанбатах, и снова ползти вперед, и видеть над собой горящее небо Пруссии и черные купола рейхстага.
Еще ничего этого не ведает лейтенант. Но он твердо знает другое: рядом с ним, в тесной солдатской теплушке, сейчас спят и смотрят сны люди, которых не с кем и незачем сравнивать. Их даже нельзя назвать богами, этих солдат: никакие боги не сумеют того, что сумели они; их может убить бомба, их может сломить болезнь, но согнуть и остановить их, пока они живы, не сможет никто.
...Стучит, считая стыки, состав; несутся, несутся, несутся в неясную даль суровые солдатские теплушки, и летят сотни человеческих судеб навстречу неслыханным испытаниям, навстречу крови, навстречу почти непосильному труду и Победе.
Северо-Западный фронт, 1941-1942 гг.
Двойное дно
Весной 1920 года из челябинского лагеря для военнопленных, где содержались белые офицеры и богачи, бежал сотник колчаковской армии Дементий Миробицкий.
Ночью - была она черна, хоть глаз выткни - Миробицкий вышел в тесный и грязный двор лагеря, вроде нехотя стал прогуливаться у ограды - и в барак больше не вернулся.
Потом обнаружили небольшой подкоп под колючей проволокой. Вблизи от него поблескивал в каплях утренней росы тупой столовый нож, которым сотник рыл дыру.
Поиски ничего не дали. Губчека завела новое дело, но ни одного заполненного листа в нем не было, кроме сообщения о побеге.
В ночь бегства Миробицкий успел выйти за окраину города и затеряться в лесу. Теперь он медленно шел на юго-восток, двигаясь параллельно тракту, ведущему в казачью станицу Еткульскую.
Заросший и грязный, одетый в рваную гражданскую одежду, сотник был тем не менее красив. Русые волосы буйно лезли из-под зимней меховой шапчонки, подаренной Миробицкому задолго до ареста знакомой казачкой из Каратабана. Она же снабдила сотника огромными яловыми сапогами. Кожа сапог была твердая, будто полосовое железо, и Миробицкий, только-только выйдя за Челябинск, стер ступни до крови.
Светло-синие глаза беглеца хмурились, тонкие губы иногда выталкивали склизкое невнятное слово, точно человек плевался.
Сотник был зол на жизнь, на революцию, на коммунистов, на лагерь, в котором маялся от вшей и голода, еженощно ожидая расстрела.
Еще недавно, несколько лет назад, Миробицкий мог рассчитывать на отменную карьеру. Он сравнительно быстро выслужился в офицеры. В сотне поговаривали, что молодого казака, возможно, переведут в лейб-гвардии сводный казачий полк, и Дементий уже пытался представить себе жизнь в столице.
Революция спутала все карты. Пришлось петлять зайцем по стране, скрываться от преследований, пробираться через всю Россию на восток, чтобы, наконец, вступить в армию Колчака.
Там удача, кажется, улыбнулась Миробицкому - он случайно попал на глаза адмиралу.
"Верховный правитель и верховный главнокомандующий всеми сухопутными и морскими вооруженными силами России" оказал высокую честь неизвестному сотнику: лично беседовал с ним, выспрашивая разные детали и стараясь уточнить обстановку на западе и севере страны.
- Вы можете называть меня Александр Васильевич, - сказал Колчак, давая понять Миробицкому, что разговор предстоит неофициальный. - Итак, вы вполне уверены в нашей победе?
- Мне нельзя не верить, - искренне ответил сотник. - Революция голоштанников оставит меня самого без штанов, господин адмирал. Тут нет середки. Или мы - их, или они - нас. Предпочитаю, чтоб мы - их.
Сорокапятилетнему адмиралу понравился малословный, ненавидящий красных офицер. Колчак оставил его в своей личной охране, и Миробицкому показалось, что фортуна не так слепа, как ее пытаются изобразить неудачники.
Войска адмирала сперва захватили Сибирь, Урал и докатились до Волги. Но затем дело опрокинулось кувырком. В девятнадцатом году красные начисто растрепали дивизии адмирала, а в январе двадцатого самого Александра Васильевича захватили в Иркутске и вскоре поставили к стенке.
Сотник Дементий Миробицкий бежал с белыми до Челябинска, но двадцать четвертого июля 1919 года 27-я стрелковая дивизия красных ворвалась в город, и сотник понял, что открытые боевые действия с этой минуты бессмысленны. Надо было уходить в подполье, нащупывать своих людей и с их помощью бить новую власть в затылок.
Дементий спорол погоны, заменил форменную фуражку гражданской кепочкой и с попутной подводой отправился в родные места.
В Каратабанской, Дуванкульской и Еткульской станицах с трудом разыскал знакомых казаков, но те отказались ему помогать. Время было тяжкое, станичники советовали выждать.
Миробицкий не хотел терять времени. Оставив у знакомой казачки в Каратабане форму, он переоделся в затасканную поддевку, напялил на голову меховую шапку, влез в огромные негнущиеся сапоги - и отправился в губернский город.
В Челябинске довольно скоро познакомился с молоденькой солдаткой, убедил ее, что он старообрядец и вера запрещает ему прикасаться к оружию. Баба обещала никому не говорить о постороннем человеке.
Несколько месяцев Миробицкий удачно уходил от обысков и проверок, установил связи с казачьими офицерами, выходцами из окрестных станиц, но в конце апреля попал в облаву и был арестован.
Глупая бабенка, которую привели на допрос в чека, разревелась и сказала, что познакомилась с Миробицкий недавно и "пожалела" его.
Чрезвычайка довольно скоро нащупала казаков, с которыми у Дементия была связь, и все они очутились в ее подвалах. На допросах чекистам удалось дознаться, кто такой Миробицкий. Сотника перевели в концентрационный лагерь. Грозил расстрел.
И вот теперь Дементию удалось бежать. Он шел сейчас в свой уезд - и это было рискованно. А что делать? Жить и бороться нынче везде трудно. Коли судьба помереть от пули, так виселица не грозит. Будь что будет.
Миробицкий вздрогнул. Ему показалось, что в лесу, которым он пробирается, кто-то есть. Потянуло запахом костра, донеслись отрывочные приглушенные разговоры.
"Видно, у Чумляка, - решил сотник, вспоминая, что на берегу этой небольшой реки были старые землянки, в которых обычно прятались дезертиры, бежавшие из красного войска. - Ну, с этими я полажу".
Осторожно, стараясь не тревожить хворост сапогами, офицер направился к реке. Он приготовил себя ко всяким неожиданностям, и все-таки окрик из кустов ткнул его, точно вилами:
- Стой, парень! Руки вздерни! Кто?
Из зарослей торчали стволы обрезов и берданок.
Было совершенно очевидно, что это дезертиры: достаточно взглянуть на оружие. Но береженого бог бережет, и осторожный сотник не рискнул сказать правду.
"Черт его знает, - думал Миробицкий, медленно поднимая руки, - а вдруг это голяки вооружились и патрулируют лес"?
Он ждал, когда из кустов выйдут люди, руки над головой уже стали уставать, но никто не появлялся.
Наконец одна из берданок опустилась, и негромкий глуховатый голос спросил:
- Кто таков?
- Человек, - сказал Миробицкий и усмехнулся. Он пытался выиграть время и по языку определить лишний раз - свои или чужие?
- Ты не крути хвостом! - прозвучал тот же голос, но уже с нотками раздражения. - Отвечай, когда спрашивают!
"Влепят еще в лоб, мерзавцы!" - зло подумал сотник и сказал:
- Местный я. В город верхами бегал. Да вот - лошаденку реквизировали.
И, опустив руки, двинулся прямо к приречным кустам.
Щелкнули затворы.
- Не балуй! - крикнули из зарослей. - Враз срежем!
Миробицкий уныло поднял руки над головой, кинул озлобленно:
- Чего ж вы там, язви вас в душу, толчетесь, ровно косачи. Идите и взгляните на мои документы.
- Мы те выйдем! - погрозили из кустов. - Мы из тебя, гада, решето враз произведем!
У Миробицкого снова стали затекать поднятые руки, когда в зарослях внезапно раздался хриплый веселый крик:
- Де-емка! Стой, братцы, это же Демка Миробицкий! Ах, пес тебя сгрызи, какая история!
Ружья опустились, и навстречу сотнику, переваливаясь с ноги на ногу, выкатился толстенький, усатый, коротконогий мужик в обожженной гимнастерке.
Миробицкий с удивлением разглядывал мужичонку. Но вот незнакомец смаху повис у него на шее.
Только теперь, в упор увидев его лицо, Дементий крякнул от удовольствия: перед ним потешно кривлялся и подмигивал есаул Абызов, лихой рубака, картежник и бабник, командир казачьей сотни, в которой когда-то служил и Миробицкий.
- Аркадий Евсеич, - оторопело развел руки сотник. - Как же это вы, голубчик, в таком виде?
- Э-э, - рассмеялся Абызов. - Ты на себя посмотри, душа моя. Чистый комиссаришка!
И они расхохотались.
- А эти - кто? - показал Миробицкий глазами на полдесятка оборванных парней, грудившихся неподалеку.
- Православные, - продолжая улыбаться, пробасил Абызов. - От розовых сбегли, от ихней армии.
Есаул потащил Дементия в землянку, усадил на нары, сказал, наливая кружку теплой воды и подвигая кусок хлеба:
- Ешь, Дема. Охудал больно. Не у красных прохлаждался?
- У них. Сбежал.
- Понятно. А сейчас?
- В родные места.
- Зачем?
Миробицкий искоса посмотрел на землистое отекшее лицо есаула, пожал плечами.
Абызов нехотя пожевал корку, покатал в грязных ладонях крошки хлеба, буркнул, вздохнув:
- Не советую, Дема.
- Что? - не понял его Миробицкий.
- Не советую, - повторил Абызов. - Теперь тихо жить надо. Ждать. Силешек мало. Может, на юге или западе что выйдет. Тогда и мы ударим.
- Я ждать не буду, - жадно глотая хлеб, кинул Миробицкий. - Некогда мне ждать, есаул.
- Ого! - ухмыльнулся Абызов. - Завидую. Молод ты, и огня в тебе, как в печке-чугунке: по самую трубу. Ну-ну, смотри.
Он с печальной улыбкой поглядел на сотника, поинтересовался:
- Куда пойдешь?
- В Еткульскую. Может, сыщутся там стоющие казаки.
- Брось, Демка! - махнул рукой Абызов. - Сиди с нами. А там видно будет.
- Спасибо на угощении, - хмуровато отозвался Миробицкий. - Прощай, Аркадий Евсеич.
- До свидания, Дементий, - подал руку Абызов. - Не сердись, - у меня, сам знаешь, ребятишков куча. Неохота на шею себе петлю накидывать.
Шагая лесом, Миробицкий с удивлением и печалью думал о есауле. Когда-то лихой офицер, рвавшийся к подвигам, казак этот теперь превратился в скотину, и все его заботы - лишь о своей шкуре. И еще Миробицкий думал о странном языке Абызова: в его словаре мирно уживались и чисто книжные, и станичные словечки.
"А мой? - про себя усмехнулся сотник. - Мой язык лучше, что ли?".
Уже перед самым Еткулем Дементий заколебался: "Не угожу ли из огня в полымя? Станичная голь может выдать властям, и меня пристрелят, даже не вывозя в Челябинск. Скажут потом: пытался бежать, сукин сын!"
И в последнюю секунду, чувствуя отчаянную усталость и злость, сотник все же решил идти на Каратабан. Дальше, но зато спокойнее. Там, по крайности, можно будет хоть отоспаться у знакомой бабенки - той, что когда-то отдала ему шапку и сапоги пропавшего без вести мужа.
Поздней ночью сотник дотащил наконец ноги до крайних дворов Каратабана, нашел нужный дом и, оглядевшись, коротко постучал в окно.
Никто не ответил.
Миробицкий постучал еще.
Снова была тишина, но край занавески на один миг уплыл в сторону, мелькнули и растаяли неясные черты липа.
- Открой, Настя! Я это.
- Демушка, господи! - тускло прозвучало из-за двойного стекла, и Миробицкий услышал топот босых ног.
Дверь хлопнула, и на груди сотника повисла женщина. Длинные черные косы казачки почти касались стройных ног, и она, не опуская шеи Дементия, бессчетно целовала его потное, заросшее лицо.
- Ну, ну, потом, - устало сказал Миробицкий. - Не терпится тебе, дура!
- Входите, Дементий Лукич, - весело пропела женщина, не обратив никакого внимания на грубость. - Вот радость!
Войдя в дом, сотник велел закрыть дверь на засов и никому не открывать.
И тут же, не раздеваясь и не скидывая сапог, повалился на кровать.
* * *
Сотрудник губернской чека Гришка Зимних третий день являлся на работу в лаптях. Добро бы это были еще новые крепкие лапти! Мало ли что в те буйные годы носили на своем теле и ногах люди! Может, у человека порвались сапоги или ботинки, замены нет - тут хочешь не хочешь - наденешь деревенские самоплетенки.
Сотрудники губчека беззлобно подсмеивались над Гришкой, величая его то "дедом", то "господином казаком". Для этого у них были все основания, так как Зимних щеголял не только в лаптях, но и добыл себе затрепанный казачий мундир явно довоенного выпуска. Мундир и лапти - это действительно казалось смешно.
И еще Гришка отращивал бороду, хотя никаких ощутимых успехов не имел: волосы росли редко и через них пробивался мальчишеский румянец.
У Гриши Зимних не было ни жены, ни родственников, ни девчонки, в которую можно влюбиться, и весь пыл своих девятнадцати лет сотрудник чека отдавал делу мировой революции. Он поклялся сам себе бить без страха и сомнения обнаглевших до крайности хищников как российского, так и всесветного капитала.
Нет, Гришка не был постным человеком. Напротив, любил жизнь, был не дурак выпить и потанцевать с девочками, но контра мешала республике ковать новую жизнь, и коммунист Зимних понимал свой долг.
К чести Гриши надо сказать, что он вполне разбирался в политике, ибо регулярно читал газеты - и губернскую "Советскую правду", и "Борьбу", выходившую в Златоусте, и троицкий "Трудовой набат". Особое удовольствие доставлял молодому человеку "Красный стрелок" - орган 5-й армии Восточного фронта. От пепельных полуслепых букв газеты попахивало сгоревшим порохом, неслись с ее желто-серых шершавых страниц залпы конных батарей, звон сшибленных сабель и штурмовая дробь кавалерии.
Поэтому мы не поставим Грише Зимних в вину, что иногда он изъяснялся пламенным и немножко наивным языком газет своего времени.
Когда Гришку принимали в губчека, он объяснил международную обстановку и заявил:
- Посему прошу зачислить в чека и располагать мною по усмотрению товарища Ленина и всего пролетарского человечества.
Гришка научился жить в седле, гоняясь за вооруженным кулачьем, перестреливался с дезертирами, устраивал налеты на самогонщиков.
И никто даже не удивился, что этот невысокий стройный парень с голубоватыми холодными глазами, пришедший в чрезвычайку из железнодорожных мастерских, оказался бесстрашен в деле. Пристальный взгляд не мешал Грише весело улыбаться, и тогда все видели совершенно мальчишечьи ямочки на его щеках.
В конце апреля двадцатого года Гриша проводил политработу в продовольственных полках, затем, в июне, мотался по всей губернии, помогая комдезам: шла Неделя добровольной явки дезертиров. Коротко говоря, Зимних, помимо прямых служебных обязанностей, выполнял разные поручения губкома партии и гордился этим.
В начале августа Гриша вместе с троицкими чекистами накрыл в их городе логово контрреволюции, где скопилось множество бывших царских офицеров и кулаков. Неизвестный генералишка, тощий и злой, во время ареста влепил Гришке пулю в шею, и Зимних с тех пор не очень ловко крутил головой.
Однако белые разбойники и остальные наемники международного капитала не желали смирять свой отвратительный нрав. Банды недобитых колчаковцев и кулаков бесчинствовали в южных и западных уездах губернии. Не довольствуясь злобным шипением на молодую Советскую власть, они нападали на продовольственных и прочих советских работников.
Сильно досаждали новой власти дезертиры. Их было не слишком много, но эти отпетые люди имели оружие и не стеснялись пускать его в ход против власти, которой они изменили.
А тут еще близились холода, и дезертирам волей-неволей надо было уходить из леса в населенные пункты. Пойдешь - и напорешься на чека, на чоны, на боевые коммунистические отряды. Худо! И дезертиры, озверев в последний момент своего существования, бросались из-за угла на всех, кто честно исполнял поручения власти рабочих и крестьян.
Дикие и даже кошмарные убийства случались не так уж редко. Это заставило президиум Челябинского губкома партии ввести в губернии военное положение. Позже приказ Екатеринбурга предписал: в местах, где будут убиты продовольственные работники Советской власти, брать заложников из кулаков и богатеев и часть их расстреливать. Волость, в которой произошло убийство, наказывалась: обязана была поставить государству в полтора раза больше продуктов, чем требовала разверстка.
Гриша Зимних верил, что эти жестокие меры есть единственно правильные, потому что раз идет бой, то одними уговорами мало что сделаешь.
Тем не менее враги не желали успокаиваться, а даже наоборот - устраивали набеги на поселки и станицы Троицкого уезда, убивали революционных товарищей на горах возле Златоуста.