Когда мы подъезжаем к расквартированию на территории колхоза, там царит атмосфера, типичная перед скорой отправкой. Они уже ждали прибытия нашего грузовика. С запада время от времени слышен грохот танковых орудий. Какой-то офицер отдает приказ забросить в кузов нашей машины какие-то тюки с обмундированием. Сюда же залезают унтер-офицер и пара солдат, которые усаживаются среди тюков. У одного из них на голове повязка. В темноте я не вижу его лица, но зато узнаю его голос. – Курт Зайдель! – с радостью и удивлением кричу я. Это он! Нам нужно многое рассказать друг другу, о смертельно опасной переправе через замерзший Дон, и том, что случилось после этого. Он говорит, что ему вместе с другими пришлось слишком долго ждать на берегу реки. Когда они побежали через Дон, первые русские уже следовали за ними буквально по пятам. Потому и танки не так сильно по ним стреляли. Зайделю вместе с тремя товарищами удалось убежать от русских. Потом они наткнулись на другую группу отбившихся от своей части солдат, за которыми постоянно гнались русские. Только сегодня они примкнули к более крупной боевой группе.
Я показываю на повязку у него на голове. Зайдель объясняет, что это просто царапина, и она уже почти зажила. Но у него нет пилотки, и потому он обмотал голову бинтами, чтобы было теплее. Ему не повезло обзавестись ранением, благодаря которому его отправили бы в тыл, так что ему придется остаться здесь и дальше сражаться за свою жизнь. Когда меня с многочисленными другими ранеными незадолго до Нижне-Чирской погрузили в санитарную машину, Зайдель с другими уже спрыгнул. Только позже, в роте для выздоравливающих в Инстербурге я узнал, что он тоже погиб.
Санитарный автомобиль останавливается перед каким-то большим зданием. Легкораненые вылезают сами, а меня и еще двух человек выносят на носилках. В помещении пахнет эфиром и карболкой. Повсюду лежат раненые, некоторые громко стонут. Снаружи доносятся звуки отдаваемых приказов, где-то рядом гремят тягачи и танки. Слышу также далекий грохот канонады.
Меня все это больше не беспокоит, потому что я нахожусь в безопасности. Впрочем, действительно ли здесь безопасно? Какой-то солдат рассказывает мне, что его всего два часа назад ранило к северо-востоку отсюда, совсем недалеко. Русские непрестанно атакуют, и он думает, что мы не сможем долго их сдерживать. Но я все равно спокойно засыпаю на соломенной постели и сплю как убитый. Уж слишком я устал. Непривычное тепло в помещении и осознание того, что мне не надо ночью никуда уходить, расслабили мое тело.
16 декабря. Когда два санитара укладывают меня на носилки, я сонно приподнимаюсь и тут же со стоном падаю на спину. Я впервые чувствую действительно острую боль в колене. Они приносят меня в хорошо освещенную комнату. Кто-то как раз выносит окровавленную плащ-палатку с ампутированными конечностями. Позже ко мне приближается человек в заляпанном кровью прорезиненном фартуке. Сопровождающий его унтер-офицер медико-санитарной службы обращается к нему по званию – "господин оберштабсарцт", то есть старший полковой врач. Он разрезает ножницами мою левую штанину вместе с двумя подштанниками под нею и осматривает колено. Моя нога вся синяя от бедра до лодыжки и опухла как надутая автомобильная камера. Врач делает мне укол и дает указание своему помощнику наложить мне на ногу шину и гипс.
– Больше мы тут ничего не можем сделать, – говорит он, прежде чем перейти к другому пациенту.
После этого санитар до конца разрезает мою штанину с подштанниками до самого бедра, кладет ногу на шину и искусно накладывает еще влажный гипс. Гипс быстро затвердевает, и вот у меня уже гипсовая нога. После того, как мне на грудь цепляют бирку с датой моего прибытия в госпиталь, меня переносят в отдельную палату, где на койках лежат еще несколько раненых, которым уже оказали медицинскую помощь. От них узнаю, что тех, кого можно перевозить, перевезут в Морозовскую, где размещен большой госпиталь. Но прошло еще много времени, пока меня снова погрузили в санитарную машину.
Маленькое утешение для оставшихся в живых
17 декабря. Санитарной машине приходится по пути в Морозовскую часто ехать в объезд. Вроде бы, на севере русские снова прорвали линию фронта, тот ее участок, который удерживали итальянцы, и движутся на юг. Грохот пушек доносится пока издалека. Меня это не особенно беспокоит, потому что в бой идти мне не придется, и за всем происходящим я слежу лишь взглядом лежачего больного. Если мне никто не помешает, то я снова буду спать – либо в машине, либо позже в Морозовской. Там я, наконец, восполню тот сон, которого мне так недоставало в последние недели. Поскольку моя нога в гипсе, то особый медицинский уход мне не требуется, и меня будят только тогда, когда приносят еду или приходит время принять таблетку.
18 декабря. К этому времени я уже перестал вести счет дням. Поэтому я не знаю, сколько дней провел в Морозовской в состоянии райского сна. Но неожиданно у меня подскакивает температура. Мне делают несколько уколов, и я с трудом осознаю, что меня грузят в вагон санитарного поезда вместе со многими другими ранеными. Температура повышается, я оказываюсь в состоянии бреда. Перед моим взглядом возникают нереальные, жуткие картины, которые заставляют меня плакать, кричать, и дрожать от озноба. Но обо всем этом я только с трудом могу вспомнить.
Когда я время от времени просыпаюсь, то слышу какое-то божественное пение. "Тихая ночь, святая ночь"… Рождественская песня доносится откуда-то издали, и звучит как пение ангелов. Мои глаза еще закрыты, и мне кажется, будто я вернулся в детство, когда я в Святой вечер еще верил в чудо ночи рождения Христа. Пение становится отчетливее и заполняет воздух и пространство вокруг меня. Я осторожно открываю глаза и с удивлением осматриваюсь. Где это я?
Постепенно окружающее принимает нормальные очертания, и я понимаю, что лежу на покрытой белой простыней верхней двухъярусной полке санитарного поезда. Рядом со мной стоит молодая белокурая медсестра в шапочке с красным крестом и тихо напевает рождественскую песню. Раненые подпевают ей хриплыми голосами.
На полу купе качается маленькая искусственная рождественская елка. Тонкие свечи зажжены на ней и отражаются в установленной на ее верхушке серебряной звезде и блестящем "дождике". Мерцающий свет свечей наполняет помещение торжественным сиянием. Справа от меня стекло вагонного окна покрыто морозными узорами, филигранные кристаллы которых блестят как настоящие драгоценности. Окна слегка дребезжат, и это похоже на звон маленьких колокольчиков. Даже монотонное постукивание вагонных колес, кажется, вписывается в торжественность момента. Рождество! Праздник в память о рождении Иисуса Христа! … "И на земли мир, в человецех благоволение", как рассказывается в рождественской истории.
Мир? Но где сейчас этот мир? Я знаю только войну – жестокую войну!
Мне кажется, будто ритмичное постукивание вагонных колес вдруг сменяется жестким угрожающим лязгом. Удары болезненно отдаются мне в голову. Я закрываю глаза и прижимаюсь лбом к холодному стеклу. Но оно не приносит прохлады, только морозные узоры начинают таять. Почему этот грохот колес и стук молотков в моей голове не прекращаются? У меня снова жар! Это все из-за серьезного воспаления в моем колене. Я чувствую жар во всем теле. Прижимаю руки к ушам, чтобы не слышать грохота – но ничего не помогает! Потом я снова слышу песню. Она звучит, как будто через воронку: "О, радостное, священное, приносящее милость время Рождества"… Разве это не звучит как насмешка? Да, как насмешка над всеми теми, кто в это якобы такое радостное и приносящее милость время лежат в ледяных снежных норах в этой проклятой русской земле и уже засыпаны жестокими метелями? Или над теми, кто как раз сидят в заснеженных руинах Сталинграда и прислушиваются к жуткому ветру, который с воем проносится над развалинами и напевает им песню смерти? Меня колотит! И когда жар снова нарастает, у меня начинаются жуткие видения:
Я вижу фигуры, которые истощали как скелеты, а вместо формы на них только разорванные лохмотья. Многие из них босиком, и только обмотали ноги какими-то тряпками. Один из них Свина! Он бежит вместе со всеми, но никому не удается пройти дальше. Они все один за другим падают в снег, который окрашивается под ними в кроваво-красный цвет. Только Свина все еще стоит.
Потом он падает на колени и молится. – Помоги мне, помоги же мне! – молит он с поднятыми кверху руками. Внезапно небо озаряется яркой вспышкой, и какой-то голос обращается к нему.
Неужели Свина святой? Когда он слышит голос, он наклоняется низко к земле.
– Почему я должен помогать тебе, если ты убиваешь своих собственных братьев? – спрашивает голос с грозной интонацией.
Свина в ответ почти кричит: – Но это не мои братья, это наши враги!
– Все люди братья! Только зверей ты можешь убивать, да и то лишь по необходимости.
Свина удивлен: – Я не мог этого знать, потому что никто мне этого не говорил. Даже Твои служители освящали наше оружие, прежде чем мы начали убивать других?
– Но и они тоже ослеплены светом этого мира, а верных мне осталось уже совсем немного.
– Значит, ты знаешь об этом ослеплении? А я ведь совсем простой человек. Как я мог об этом догадаться? Потому-то я всегда делал то, что мне приказывали. Что я мог сделать против этого?
– У каждого человека есть его свободная воля. У тебя она тоже есть, Йоханн Свиновски! – обвинительным тоном отвечает ему голос.
– Я это знаю, но я не знаю здесь никого, кому удалось бы осуществить свою собственную волю. Мы все боимся сурового наказания. Собственно, я всю свою жизнь боялся. Боялся сделать что-то не так. Боялся, что другие будут смеяться надо мной. Боялся, что меня побьют, и боялся, что мои друзья посчитают меня трусом. А теперь я боюсь за свою жизнь! Это все так ужасно! Все вокруг меня залито алой кровью. Они хотят меня убить, потому что наши враги тоже не знают, что мы их братья, они просто убивают нас всех. Спаси меня! Помоги мне избежать этого ужаса.
– Я не могу помочь тебе, потому что ты сам этого хотел. Ты сам виновен в своем несчастье!
Свина опускает голову и стонет: – Значит, ты оставил меня?
– Нет! Я никогда не оставлю ни тебя, ни других.
И голос сердито загрохотал: – Но вы по своей свободной воле выбрали себе своих богов. Смотрите теперь, помогут ли они вам!
Свина умоляет: – Но они не помогают нам! Они самым позорным образом бросили нас в беде, как раз тогда, когда они были нам больше всего нужны. Это боги, которые обожествляют только самих себя, и мы для них лишь средство для достижения цели! Помоги нам! Иначе мы подохнем как шелудивые псы!
– Уже поздно, слишком поздно! Вам следовало бы подумать об этом раньше. Теперь уже слишком много жертв. Но, возможно, смерть твоих товарищей не будет напрасной. Другие поймут, что кровь всегда приходит только через них самих, так как они сами проливали кровь других. И, может быть, это остановит их перед новым кровопролитием.
Свина закрывает глаза и мучительно произносит: – Значит, я и другие здесь должны умереть?
Но голос молчит.
И Свина заламывает руки. Он плачет и молится. Он рвет на себе волосы, он кричит и умоляет – но голос молчит.
Потом они выходят из развалин и окопов! Землисто-коричневые и хорошо откормленные фигуры в меховых шапках и с автоматами в руках. Они смеются как безумные и медленно окружают Свину. Он больше не может двинуться дальше и кричит. Тут внезапно на эти фигуры нападает малыш Громмель. У него в руках пистолет, и он наводит его на того, кто оказывается ближе всех к нему – и нажимает на курок! Тот цепенеет и удивленно смотрит на Громмеля. Кровь течет у него по лицу и шее. Усталым движением он стирает кровь рукавом… и я узнаю его. – Майнхард! – кричу я громко.
К моему горячему, залитому потом лбу прижимается чья-то прохладная рука, и нежный голос произносит несколько успокаивающих слов. Как будто через завесу тумана я узнаю молодую медсестру. Она дает мне две таблетки и помогает проглотить их. После этого я в изнеможении засыпаю и уже не вижу никаких снов.
26 декабря. Только в послеобеденное время второго дня Рождества я снова могу ясно мыслить. У моего изголовья лежат все еще не развернутые рождественские подарки. Я удивлен их щедрым содержимым. Это все то, чего мы были лишены несколько месяцев. Сигарет тоже довольно много. Закуриваю и чувствую, что вкус табака мне снова нравится. Это хороший признак того, что я иду на поправку. Однако я не сразу понимаю, где нахожусь и что счастливо избежал смерти от заражения крови, об опасности которого меня предупреждал санитар с нашей позиции у колхоза.
Я вспоминаю мой последний кошмарный сон и удивляюсь тому, что я так четко его запомнил. С тех пор, как Свина появился у нас в бункере близ Бузиновки, они с Громмелем всегда были близкими друзьями. Наверное, это и было причиной того, что Громмель подсознательно почувствовал смерть Свины еще до того, как мы узнали о ней от Вариаса.
Тогда 13 декабря, когда Громмель вскочил во сне и громко кричал имя Свины, потому что он видел, что тому угрожает опасность. Такое бывает, и я уже слышал о таких случаях.
Сосед с полки на другой стороне прохода уже проснулся и приветствует меня дружелюбной фразой:
– Ну, что, восставший из мертвых! Рад, что с тобой, наконец, все в порядке, дружище!
Я улыбаюсь ему в ответ и вижу, что он осторожно держит на отлете, как крыло, правую руку. Такой способ жесткой повязки, как я узнал, солдаты называют "штукой", потому что помещенная под углом к туловищу и закованная в гипс рука напоминает крыло пикировщика "штуки". Этот способ лечения обычно применяется при переломах, вызванных пулевым ранением. По всей видимости, у моего соседа именно такое ранение. От него я узнаю, что вчера мы останавливались в Сталино (сейчас Донецк – прим. перев.) и выгрузили несколько легкораненых. В поезде остались только солдаты с тяжелыми ранениями и высокой температурой. Однако опустевшие койки тут же заполнили новыми ранеными.
– Теперь мы едем на родину, – рассказывает он мне в явно хорошем настроении. – Через Краков и Силезию. Оттуда я быстро доберусь домой.
– А откуда ты? – спрашиваю я.
– В Мариенбаде, в Судетах, – с явной гордостью отвечает мой новый знакомый. (Сейчас Марианске-Лазни в Чехии. – прим. перев.) Затем он описывает свой родной городок так, как будто это самое красивое место в мире, и мне уже самому хочется когда-нибудь побывать в Мариенбаде. В этот момент я еще не знал, что в конце войны судьба занесет меня в этот идиллический город-курорт. Несомненно, этот разговор с моим случайным попутчиком впоследствии повлиял на то, что я после моего шестого, и последнего, ранения оказался в тамошнем военном госпитале.
Затем он целый час рассказывает мне историю всей своей жизни и говорит, что в первую очередь он расширит столярную мастерскую своего отца, чтобы потом сотрудничать с большими строительными фирмами в Эгере и Карлсбаде. Он или фантазер или псих, который хочет одурачить меня. Как еще такой солдат как он станет говорить об этом в такое время, как будто война уже выиграна и закончена? И его рана тоже скоро затянется, и она, по сути, предоставит ему только короткую передышку перед новой отправкой на фронт.
– Где тебя ранило? – спрашиваю я.
– В Сталинграде, 10 декабря, – отвечает он, и я вижу, как дергается его лицо. Слово "Сталинград" внезапно тяжело повисает в воздухе. Большинство раненых, едущих в поезде, как раз из Сталинграда, или, подобно мне, с краев котла у берегов Дона или Чира.
– Нам очень повезло, что мы смогли вырваться оттуда. Там сейчас чертовски тяжело.
– Почему? – спрашиваю я, потому что я уже много дней ничего не слышал об обстановке на фронте.
– Потому что тем, кто застрял в котле, ничего хорошего не светит, – произносит другой раненый, лежащий где-то под нами на нижней полке. – Их последняя надежда на то, что танки Гота прорвут кольцо окружения снаружи, растаяла как дым. Войска Гота сейчас оказались нужнее на других участках фронта.
В разговор вступают другие раненые. Они открыто ругают высокое начальство. Один сердито заявляет, что лучше бы черти забрали в ад всю эту банду. Никто не возражает, потому что все понимают, что он так говорит совсем не без причины. Он и другие раненые сами были в Сталинградском котле, и из личного опыта знают, как им давали обещания и вселяли надежды, но так и не вытащили их из окружения. Пока не было слишком поздно, и они поняли, что 6-ю армию в Сталинграде просто принесли в жертву.
Только очень немногим из них повезло, тем, кого благодаря ранениям еще своевременно вывезли из окружения на самолете. Сейчас, по их словам, подобное возможно только при самых тяжелых условиях. Один солдат с обмотанной бинтами головой, который может видеть только одним глазом, со злостью ругает последнюю военную радиосводку, которая преуменьшает катастрофу под Сталинградом и преподносит гибель 6-й армии как подвиг готовых на любые жертвы немецких солдат.
– Я думаю, я лучше застрелюсь, чем сдамся Ивану, – говорит кто-то.
Другой отвечает, что он никогда бы так не поступил, пока у него остается хотя бы искорка надежды.
– Надежда! Что еще значит теперь это слово? – огорченно говорит первый. – Я достаточно долго его слышал. Но я думаю, что не каждый сможет застрелиться, для этого нужно мужество.
– Мужество? – я снова слышу голос солдата с забинтованной головой. – Не смешите меня. Я думаю, что как раз намного больше мужества требуется, чтобы пойти в русский плен. Он куда хуже смерти!
Потом они все замолкают…, пока мой сосед по койке внезапно не издает сдавленный крик, который заставляет меня посмотреть на его искаженное болью лицо. Он крепко стискивает зубы и стонет: – Меня снова схватили эти проклятые судороги. Он привстает и тянется свободной рукой под одеяло. По его движениям я понимаю, что он вроде как массирует свою ногу. Когда он смотрит на меня, на его губах появляется виноватая улыбка, и его слова звучат почти как извинение: – Мой обрубок болит только время от времени, но тогда у меня всегда такое чувство, будто вся моя нога аж до пальцев все еще цела. Доктор называет это фантомными болями.
Только теперь я понимаю нашу предыдущую беседу о его планах расширения отцовской столярной мастерской, которые я принял за чистую фантазию. Про себя я прошу у него прощения за то, что ошибочно принял его за психа. Для него война действительно уже закончилась. Но за это он, помимо небольшого ранения руки, пожертвовал важной частью своего тела. Я восхищаюсь его оптимизмом, что он даже в таком состоянии уже может строить планы на будущее. Кто знает, мог ли бы я сам быть таким спокойным, если бы знал, что всю оставшуюся жизнь мне доведется прожить только с одной ногой.