- Да пошли они к такой-то матери со своей разведкой! - Леха с ожесточением затягивался и каждый раз, выпуская дым, кашлял. - Я тебе так скажу, пахан, они нас за людей не считают, понял, нет? Ну, на киче понятно, кто я. Вор и есть вор, че меня за человека считать? А тут я кто? Защитник отечества или не защитник?
- Не… - Глымов покачал головой, улыбнулся неожиданно.
- А кто?
- Никто. Штрафной солдат. Ноль без палочки. - Глымов отобрал у Стиры окурок, затянувшись, закончил: - Вот и вся суровая правда жизни, Леха…
Катерина подоила коровенку - получилось больше половины ведра пенистого парного молока, желтоватая пена поднялась чуть ли не до самых краев.
- Ишь ты, какая щедрая, красавица моя… - Катерина любовно погладила корову по вымени.
Процедив молоко через чистую марлю, разлила по четырем пузатым глиняным кубанам. Осталось еще на кружку. Катерина налила эту кружку до краев, протянула дочери.
- А ты, мам? - спросила девочка, облизнув сухие потрескавшиеся губы.
- Пей давай, - приказала мать.
Девочка медленными глотками до дна осушила кружку, улыбнулась белыми от молока губами:
- Ух, хорошо как…
Катерина тщательно повязала горло каждого кубана чистыми тряпицами, сложила в матерчатую сумку, взяла маленькую Нину за руку, и они пошли по широкому большаку, перемолотому сотнями гусениц, - здесь все время проходила военная техника. Катерина с дочерью шли в сторону фронта, до которого, собственно, было от деревни рукой подать, шли быстро - только босые пятки мелькали.
Они проходили через расположение заградотряда, когда ее остановил солдат:
- Ты куда это, дамочка?
- А туда… - Катерина махнула рукой.
- Куда туда? - Солдат подошел ближе.
- Туда…
- Да там передовая, дуреха, - усмехнулся солдат, - и туда без разрешения не положено. Особливо гражданским. Особливо женского полу. Да еще с дитем.
- А мы туда да обратно. Гостинец только командиру отдадим.
- Какому командиру?
- Глымов его фамилия. Он командир роты.
- А что за гостинец? Ну-ка покажь. - Солдат потянул руку к сумке, но Катерина проворно отступила:
- Неча соваться! - Глаза ее сделались злыми, как у разъяренной кошки. - Молоко там.
- Молоко? Дай попить.
- Попьешь у бешеной коровки, - Катерина взяла дочку за руку и решительно зашагала дальше.
- А ну стой! - солдат вскинул автомат. - Стрелять буду!
На ходу Катерина нагнулась и свободной рукой похлопала себя по заду…
В блиндаж ввалился чумазый боец, протолкался между сидящими и лежащими полуголыми бойцами, высматривая кого-то в свете буржуйки, спросил:
- Братцы, Глымов-то здеся?
- Здеся, здеся! Вон в углу сидит!
Боец пробрался в закуток, где сидели Леха Стира и Глымов, дурашливо вытянулся, отдал честь:
- Товарищ командующий ротой!
- Ты че, уже хлебнул где-то? - прищурился на него Глымов.
- До вас женщина просится, товарищ командующий! - отрапортовал боец.
В блиндаже грохнул смех.
- С девочкой! - добавил боец, и смех грохнул снова. - Прикажете допустить?!
- Че ты мелешь, черт придурочный? - Глымов с трудом поднялся, направился к выходу.
И все обитатели блиндажа разом ринулись за Глымовым. Тот обернулся, и бойцы остановились как вкопанные.
- Кто рожу из блиндажа высунет, останется без последних зубов, - сказал Глымов и вышел, плотно закрыв за собой дверь.
В нескольких шагах от блиндажа в окопе стояли Катерина и маленькая девочка.
- Катерина? - Глымов по-настоящему удивился. - Ты чего, Катерина?
- Да вот молочка вам принесла, Антип Петрович. - Смущаясь, Катерина протянула Глымову сумку. - От вашей коровенки…
- Сдурела баба… - пробормотал Глымов, заглядывая в сумку. - Как ты дошла-то?
- Да ну! Разве далеко? Солдат один прицепился, так я его вмиг отшила! - Женщина улыбнулась смущенно. - Попейте молочка, Антип Петрович… парное…
Глымов сдернул тряпицу с кубана, и у него едва не закружилась голова… Господи, как же он любил парное молоко, когда мать приносила его на покос. И они с отцом, отложив косы, присаживались вокруг расстеленного большого платка, где лежали ломти пахучего ноздреватого хлеба, огурцы, помидоры, вареные яйца, и мать разливала по кружкам густое желтоватое молоко, и Антип жадно пил его гулкими большими глотками, и белые струйки стекали по уголкам рта на мокрую от пота мальчишескую шею, грудь. Мать, прищурившись от яркого солнца, смотрела на него и улыбалась…
- Пусть девочка попьет молочка. - Глымов через силу улыбнулся и вдруг оглянулся - дверь в блиндаж была приоткрыта, и десятки пар глаз с интересом смотрели на Глымова, женщину и девочку.
Глымов так шарахнул ногой по двери, что по ту сторону послышались вскрики и стоны, а дверь едва не слетела с самодельных петель.
- Пусть дочка пьет, Катерина, ей надо… она вишь какая худенькая, - сказал Глымов.
- Еще напьется… Не обижайте, Антип Петрович… вам несла… увидеть вас хотела… - с трудом выговорила женщина. - Это вам гостинец от меня и от Ниночки… шибко вы нам приглянулись, - и она стыдливо опустила глаза.
- И ты мне приглянулась, Катерина… - Глымов неуверенно протянул руку и погладил женщину по плечу, по голове, и Катерина вдруг порывисто прильнула к нему, обняла неловко одной рукой, потому что в другой держала сумку с кубанами, и поцеловала. От неожиданности Глымов отшатнулся, потом, словно устыдившись, крепко прижал к себе женщину…
А дверь блиндажа снова с тихим скрипом приоткрылась, и опять десятки пар блестящих глаз со жгучим любопытством следили за ними, затаив дыхание…
Катерина разливала молоко по кружкам. Очередь штрафников топталась перед ней, негромко гомонила:
- По чуть-чуть лей, женщина… на донышко…
- Да все одно всем не хватит, чего там…
- Попробовать бы - и то ладно. Сто лет парного не пробовал!
- С детства!
- Во-во, с детства!
А рядом с Катериной стоял немного смущенный Глымов, смолил самокрутку, говорил иногда:
- Ну че ты, Пахомов, хрен собачий, один раз выпил и второй пристроился? А ну, выдь из очереди!
Пристыженного Пахомова выталкивали со словами:
- Вот шкурная натура! По шеям надавать бы!
- Ну, че вы, жлобы, очень хотца… - оправдывался Пахомов. - Я ж городской - никогда парного не пробовал!
И вот в последнем, четвертом кубане осталось совсем на донышке. Катерина всплеснула остатками и взглянула на Глымова. И сразу несколько штрафников протянули ему свои кружки.
Твердохлебов вошел в блиндаж комдива, пристукнул сапогами, отдал честь.
- A-а, Василь Степаныч, проходи, проходи! - Генерал Лыков жестом позвал Твердохлебова к столу. За столом ужинали комполка Белянов, начальник особого отдела Харченко, начальник разведки дивизии Аверьянов и начштаба Телятников. Ужин был небогатый - тушенка, сало, нарезанное мелкими дольками, белый хлеб, огурцы и помидоры и большая бутыль мутно-сизого самогона.
- Вызывали, гражданин генерал? - подойдя ближе, пробубнил Твердохлебов.
- Садись, Василь Степаныч. У нашего начальника разведки сегодня день рождения. Отметишь с нами. - Генерал ногой подвинул свободный табурет, сказал громко. - Анохин, дай-ка еще тушенки!
Из глубины блиндажа выскочил ординарец, поставил перед Твердохлебовым раскрытую банку тушенки, положил алюминиевую ложку, пододвинул граненый стакан.
- Подсчитал потери? - спросил генерал Лыков.
- Подсчитал…
- Сколько осталось?
- Десять процентов личного состава батальона, - устало глядя в стол, ответил Твердохлебов. - Четыреста двадцать человек остались на поле перед немецкими позициями. - Он вынул пачку листов, сложенных вдвое, положил на стол. - Вот списки, гражданин генерал.
- Это для меня, - усмехнулся Харченко и забрал списки, запихнул их во внутренний карман расстегнутого кителя.
- Товарищи, прошу внимания, - обиженным тоном проговорил начальник разведки, красавец подполковник Николай Аверьянов. - У меня ведь день рождения. Товарищ генерал тост сказал. Прошу поднять бокалы.
- Да погоди ты, успеешь наклюкаться, - отмахнулся Телятников и участливо взглянул на Твердохлебова. - Переживаешь, Василь Степаныч?
Вместо ответа Твердохлебов снова полез в карман телогрейки, вынул четвертинку бумаги и положил на стол рядом с банкой тушенки.
- Что это? - спросило Лыков.
- Это рапорт. Прошу снять меня с должности комбата и перевести рядовым штрафного батальона, - спокойно ответил Твердохлебов.
- Это мне, - Харченко потянулся к бумаге, но Лыков остановил его руку:
- Не дури, Василь Степаныч. Я представление на тебя собрался писать. Чтоб тебе звание майора вернули, к ордену представили, а ты тут кочевряжиться вздумал, как… барышня разобиженная. - Лыков хмурился, постреливал глазом в сторону Харченко.
- Нет… я не барышня… Я не хочу больше людей на бессмысленный убой посылать…
- Во-о как, - многозначительно протянул Харченко. - А вы говорите, товарищ генерал, к ордену его… погоны вернуть… А тут новое политическое дело нарисовывается.
- Да погоди ты! - уже разъярился генерал Лыков. - Ты у нас мастер дела рисовать!
- А ну вас! - махнул рукой начальник разведки и выпил содержимое своего стакана, закусив тушенкой из банки, - в подобные разговоры он предпочитал не вступать.
- Забери, - приказал генерал и пальцем указал на рапорт. - Или он заберет, - Лыков кивнул в сторону Харченко, - и будет тебе новый трибунал.
- По долгу службы я обязан… - И начальник особого отдела вновь потянулся к бумаге, и вновь Лыков задержал его руку и еще раз приказал:
- Забери.
Твердохлебов помедлил и забрал листок со стола.
- Вот и молодец, - вздохнул генерал и поднял стакан с самогоном. - А теперь давайте выпьем за день рождения начальника разведки нашей славной дивизии. Пить до дна. Чтоб жизнь его была долгой, а все остальное приложится.
И все, в том числе и Твердохлебов, подняли стаканы и чокнулись с Аверьяновым, торопливо наполнившим свой стакан.
- Служить под вашим началом, товарищ генерал, большая честь для меня! - улыбнулся Аверьянов и лихо выпил, выдохнул с шумом.
Выпил и Твердохлебов, но закусывать не стал, сидел, будто окаменев. Аверьянов снова наполнил стаканы и встал:
- Позвольте, товарищи командиры, этот тост поднять за здоровье вождя всех трудящихся, за нашего отца родного, великого товарища Сталина.
И все тоже встали и молча выпили. Остался сидеть один Твердохлебов.
- Ты чего это, Василь Степаныч? - хмурясь и нюхая кусок хлеба, спросил генерал Лыков.
- Так мне не налили, - усмехнулся Твердохлебов.
Лыков, Харченко и Телятников грозно уставились на Аверьянова, и тот испуганно забормотал:
- Ах, черт, как же это я? Неужто просмотрел? Прошу прощения… - Он хотел было налить Твердохлебову, но тот рукой накрыл стакан:
- Дорого яичко ко Христову дню…
- Н-да… - многозначительно кашлянул Харченко. - Нарываешься, гражданин комбат.
Твердохлебов поднялся, козырнул Лыкову:
- Разрешите идти, гражданин генерал?
- Иди, Твердохлебов…
Твердохлебов вышел, в блиндаже повисла тишина. Аверьянов сопел огорченно - день рождения был испорчен вконец. Все курили, старались не смотреть друг на друга.
- Что ж, - вздохнул начштаба Телятников, - переживает человек…
- Да пошел ты, знаешь, куда?! Макаренко! - грохнул кулаком по столу генерал. - Он один переживает, а все другие дубы бесчувственные! У меня под Сталинградом дивизия целиком полегла - так мне что, пулю в лоб пустить надо было?! Это война, мать вашу, а не пасхальные кулачные бои! - Генерал налил себе в стакан, залпом выпил. - Переживает он… На то они и штрафники, чтоб ими в первую очередь жертвовали! Цацкаться с ними прикажете?
- Уголовщина и нечисть политическая… - вовремя ввернул особист Харченко.
- При чем тут это? - поморщился начштаба. - Товарищ Рокоссовский тоже был арестован и… сидел… И не только он… Зачем так, Остап Иваныч?
- А вот так, Иван Иваныч! Не надо Рокоссовского трогать! И других преданных партии и родине славных командующих! А я про всякое отребье говорю! Которого я во сколько навидался! - Харченко чиркнул себя ладонью по горлу. - Каждый день говно по дивизии разгребаю!
- Так уж много у меня в дивизии говна? - зло уставился на него генерал Лыков.
- Хватает, товарищ генерал, - отрезал Харченко.
- Ты вот что, майор… ты хоть и из особого отдела, но позорить гвардейскую дивизию я не позволю. У меня тоже, знаешь, и до тебя особисты были… и не чета тебе…
- Прошу прощения, товарищ генерал, за резкость. Сорвалось… У меня этот Твердохлебов как кость в горле.
- Почему ж так? - вдруг спросил начштаба Телятников.
- А вот чую врага, а доказать не могу! - Харченко налил в стакан, выпил, пальцами взял пару ломтиков сала, кусок хлеба, принялся жевать с мрачным видом.
- А я тебе тоже начистоту - вот любого комбата у себя в дивизии снял бы, а на его место Твердохлебова поставил, - резко ответил генерал Лыков.
- Он майор, он и полк потянет, - добавил Телятников.
- Может, за мой день рождения выпьем, товарищ генерал? - несмело предложил начальник разведки Аверьянов.
- Пили уже. Ты что, Жуков? По двадцать тостов за тебя произносить надо? - насупился Лыков и позвал громко: - Анохин! Тащи аккордеон!
Из полумрака возник ординарец Анохин, вихрастый тощий паренек лет двадцати трех, с инструментом в руках.
- Давай мою… любимую… - с мрачным видом приказал генерал.
Анохин присел на табурет рядом со столом, медленно растянул меха аккордеона, пробежался пальцами по клавишам, откашлялся и медленно повел мелодию высоким чистым голосом:
По диким степям Забайкалья,
Где золото роют в горах…
…Бродяга, судьбу проклиная,
Тащился с сумой на пленах, -
подхватил генерал, и следом за ним запели остальные.
Бродяга к Байкалу подходи-и-ит,
Рыбацкую лодку берет,
Унылую песню заводи-и-ит,
Про родину что-то пое-е-ет… -
пел густой хор штрафников в блиндаже.
Кто лежал, подостлав под себя шинель или телогрейку, кто сидел, обняв колени и уткнувшись в них подбородками. Мелькали в полумраке огни самокруток, сквозь сизый дым только лица белели пятнами, только остро блестели глаза.
Отец твой давно уж в могиле
Сырою землею зарыт,
А брат твой давно уж в Сибири,
Давно кандалами гремит… -
мрачно гремел хор обреченных, отверженных людей…
Светлана с Савелием сидели на заднем дворе полевого госпиталя, где были свалены бочки из-под горючего, разбитые снарядные ящики, большие баки с грязными бинтами и окровавленной одеждой. В маленьком дощатом сарайчике была прачечная. Рядом двое санитаров на козлах пилили тощие бревна, третий колол поленья на чурки и относил их внутрь сарайчика, где горела печь, - дым клубами валил из широкой трубы на крыше.
Савелий декламировал с чувством:
Перерывы солдатского боя
Переливами песен полны,
За гармоникой бредят тобою
Загорелые руки войны…
- Хватит, - остановила его Светлана.
- Что, не нравится?
- Не знаю… красиво… только на войне все не так. Почему это у войны загорелые руки?
- Это же поэзия! - расстроился Савелий. - Как ты не понимаешь?
- Загорелые руки войны… - повторила Светлана и хихикнула, прикрыв рот ладошкой.
Савелий и Светлана укрылись за пустыми бочками из-под солярки. Разговаривать приходилось под визг пилы, стук топора и громкие голоса санитаров и санитарок. Отсюда им было видно, как санитар вынимал из большого бака связки грязных бинтов с заскорузлыми пятнами крови, складывал их в тележку, потом вез в сарайчик.
- Бинты тоже стирают? - спросил Савелий, глядя на санитара.
- Не хватает, вот и стирают, потом отглаживают и скатывают, - ответила Светлана. - Сам видел, сколько раненых каждый день поступает - ужас. А наступление начнется - тогда вообще простыни на бинты резать будут… А ты говоришь… - Девушка снова хихикнула.
- Это поэт говорит.
- Болтун твой поэт. Небось войны и в глаза не видел… А может, это ты написал, Савка, а? - Девушка игриво толкнула его плечом в плечо. - А стыдно стало - ты на поэта сваливаешь?
- Я? Да ты что? Я так никогда не сумею!
- Федя, гляди, гимнастерка какая! Офицерская! Тебе в самый раз будет… - долетел до них голос санитара, который доставал из ящика окровавленную одежду:
- Ага, я возьму, а после хозяин выздоровеет и за ней придет, - отозвался другой санитар.
- Не придет, - ответил первый. - Вон две дырки - аккурат напротив сердца, заштопать - раз плюнуть… Так берешь гимнастерку, Федор?
- Дай-ка померяю… - Санитар Федор взял гимнастерку, примерил к своим плечам. - В самый раз. Ладно, заберу.
Из сарая-прачечной выглянула распаренная санитарка, закричала:
- Федор! Дрова давай! Печка гаснет! А ты чего вылупился? Давай одежу! Щас загружать будем! Сидят тут, прохлаждаются! - И дверь в сарай с грохотом захлопнулась.
Федор торопливо потащил в сарай вязанку дров, его напарник, поплевав на ладони, покатил тачку с окровавленной одеждой.
- Вот и вся война… - грустно вздохнула Светлана. - А ты - "загорелые руки…"
- Хватит тебе… - примирительно пробурчал Савелий.
- Когда тебя выписывают?
- На днях должны… - Он похлопал ладонью по ноге. - Как новенькая.
- И что, опять в штрафбат?
- Не знаю, что там в особом отделе решат…
Вечером хмурый особист листал дело Савелия.
- Цукерман?
- Так точно, гражданин майор.
- Молодой, грамотный, десятилетку кончил, в МГУ поступил… Как твой факультет называется?
- Геологический, гражданин майор.
- Добровольцем пошел, хотя броня была… Что ж с тобой делать-то, Цукерман, ума не приложу.
- А что со мной делать?
- В штрафной батальон обратно пойдешь…
- Значит, ранение в зачет не пошло?
- Пошло, пошло, но больно мало ты в штрафбате пробыл. А проступок у тебя серьезный. - Майор закурил папиросу. - Откуда у студента-добровольца такое зверство, а? Измолотить человека чуть не до полусмерти.
- Антисемита, - подал голос Савелий.
- Ты на офицера руку поднял! - повысил голос майор. - Святая святых в армии нарушил - поднял руку на старшего по званию!
- Антисемита… - упрямо повторил Савелий.
- Н-да-а, вижу, ты так ничего и не понял… - вздохнул майор. - Ладно, свободен…
Зато другим посетителем особист был доволен.
- Ну, капитан, с тебя магарыч, - Мрачный майор даже улыбался, глядя на вошедшего в комнату Вячеслава Бредунова. - Как раз пришли документы. Восстановлен в звании. Поздравляю.
- Спасибо, товарищ майор, - сдержанно улыбнулся в ответ Бредунов, - за магарычом дело не станет.
- И в другой раз поаккуратней надо, капитан.
- Простите, не понял, товарищ майор.
- Ну, не всякий еврей… так сказать… жид… - Майор усмехнулся. - Легко отделался.
- Да с языка сорвалось, товарищ майор, больше не повторится.