Он отнесся ко мне по-дружески. Я его не просил, он сам дал мне папиросы и зажигалку, и сейчас я ждал от него еще напутственного слова, и он, очевидно, интуитивно это понял.
- Офицер-победитель должен быть готов … все, что шевелится! - наставительно сообщил он, употребив крепкий, означающий весьма энергичные действия русский глагол и, оборотясь ко мне, с улыбкой протянул руку: - И помни: как только - так сразу, - строго предупредил он. - Да поможет тебе фуражка! Желаю успеха! Давай!
5. Торжественный обед в ротепо случаю полковоо праздника. Лисенков
Больше дел у меня в штабе не было, Вахтин с мотоциклом уже ждал на стоянке - время близилось к обеду, и я поехал в роту.
Войдя в помещение и выслушав рапорт дежурного, я сразу заметил на стене свежий боевой листок-молнию. В заголовке - крупными буквами фамилия Лисенкова. Что произошло в роте в мое отсутствие? Но дежурный, сам еле сдерживая радость, сразу подавил в моей душе неприятный холодок, доложив, что час тому назад в роту доставили одну за другой две телефонограммы - и обе о награждениях.
Естественно, я сразу подумал об ожидаемом постановлении Военного Совета армии, куда, как я знал, среди других были направлены и мои документы, но оказалось, что оттуда еще ничего не поступило. Одна телефонограмма - приказ командира корпуса о награждении ко дню дивизионного праздника шести человек моей роты орденом Отечественной войны, вторая - из штаба дивизии с главной новостью: Лисенков в числе четырех бойцов и сержантов 425-й стрелковой дивизии Указом Президиума Верховного Совета удостоен ордена Славы 1-ой степени.
- "Гордость" пишется с мягким знаком, - заметил я дежурному, указывая на боевой листок, где в заголовке сообщалось: "Ефрейтор Лисенков - гордост нашей дивизии". - Добавить!..
Праздничный обед в разведроте по случаю дня сформирования дивизии и награждения бойцов и офицеров орденами и медалями оказался грустным и далеко не праздничным. Настроение у меня было паршивое, я глубоко переживал утренний смотр и распрощался с надеждой прошагать, печатая шаг победителя, на параде в Москве перед Мавзолеем.
Мне было тошно, обидно до чертиков, на душе скребли кошки: ощущения соответствовали целой уборной - типовому табельному нужнику по штату Наркомата Обороны ноль семь дробь пятьсот восемьдесят шесть, без крыши, без удобств и даже без сидений, на двадцать очковых отверстий уставного диаметра - четверть метра, прорубленных над выгребной ямой в доске-сороковке. Но я как офицер не имел права перед своими подчиненными "хлопотать кислой мордой". Ведь, по большому счету, у меня все было "аллес нормалес": да, я не поеду на парад в Москву, но уже через несколько месяцев мне предстоит учиться в Академии им. Фрунзе - выписка из приказа о зачислении меня слушателем академии лежала в правом кармане гимнастерки.
Кроме того, в роту к обеду почему-то не завезли водку - по приказу положенные каждому по сто граммов, и я, быстро сориентировавшись, выставил на стол десять бутылок сухого мозельского.
Выступая на этом праздничном обеде, инструктор Огородников особо подчеркнул, что война послужила "прекрасной наковальней для превращения Лисенкова из неоднократно судимого в довоенной жизни преступника в героя, в передового воинапобедителя, полного кавалера ордена Славы". Лисенков, расчувствовавшись, не упускает случая поздороваться с офицером за руку и затем как-то неловко лезет с рукопожатием ко всем.
Он очень дорог мне, этот внешне нелепый и малосимпатичный, с маленькими бегающими глазками Лисенков.
Я обязан ему своей жизнью: в 1943 году именно щупленький, маленький, худенький, но жилистый, ловкий, сильный и верткий Лисенков отыскал меня без признаков жизни после жестокого боя: вытащив, буквально раскопав из-под завалов блиндажа, он нес, волок меня, пятипудового, несколько километров до медсанбата. Вернувшись в полк после длительного лечения в нескольких госпиталях, я был рад снова увидеть в своей роте его хитрую, хулиганскую морду. В разведке и во время боевых действий я всегда хотел иметь его рядом: его хладнокровие придавало уверенность, казалось, что он никогда не испытывал страха и нисколько не дорожил своей жизнью, пули обходили его стороной как заговоренного, и никто не умел так здорово, точно и далеко бросать гранаты - на пятьдесят-шестьдесят метров!
Еще месяц тому назад он был для меня очень близким человеком, но вот кончилась война, и ясно одно - конец войны и демобилизация проложат между нами пропасть, которую не перешагнешь…
У меня впереди - академия и блестящее офицерское будущее, а вот какое место после демобилизации уготовано в мирной жизни полному кавалеру ордена Славы Лисенкову, я представить себе не могу. Судьба его меня беспокоит, и я пытаюсь что-нибудь придумать.
- Откуда ты призывался? - спрашиваю я Лисенкова.
- Из тюряги...
- Из близких родственников у тебя есть кто-нибудь?
- Из близких и даже дальних - никого. Вы же знаете - я детдомовец.
- Слушай, а невеста? Если тебе поехать к ней, в Междуреченск? - оживляюсь я. - Она же тебя ждет.
- Ждут меня только серые волки и сырая земля на Колыме... Это чужая фотка, старшой, - вдруг признается он. - Я ее с убитого снял...
Я смотрю на него и вдруг понимаю, что он говорит правду. Ну, Лисенков, ну, артист! Сколько морочил всем голову, и ведь верили! И в Белоруссии, и в Польше, и в Германии, когда на участке дивизии или поблизости работали гвардейские минометы, я не раз вспоминал, что главную деталь для всех этих "катюш", загадочную "педальку", изготавливает в далеком безвестно-засекреченном Междуреченске знойная женщина - невеста Лисенкова. Осмысливая услышанное, я какое-то время молчу, а затем спрашиваю:
- А письма? Ты же письма от нее получал! И сам писал!
И Лисенков ошеломляет меня своим новым признанием:
- Это не от нее. От одной подлюки, дешевки… - признается Лисенков. - Междуреченск-10 - это лагерь для рецидивистов... У нее червонец - за убийство. В месяц разрешено одно письмо, скучно ей, а писать некому, вот мне и корябает. Невеста, - с презрением произносит он. - Кусок шалашовки! Сука гребаная! Да я с ней с... на одном километре не сяду!
Вот тебе и главная деталь для "катюши"! Вот тебе и знойная женщина! "Кусок шалашовки!"
Он сидит маленький, худенький, тщедушный, столько на нем мошенства, лжи и воровства, а мне его жаль. И, подумав, я предлагаю:
- Сан Саныч, а может, тебе поехать к нам в деревню? Жить будешь у бабушки...
- Колхоз "Красный нос" или "Красный лапоть"? - горько и презрительно усмехается Лисенков.
- "Красный пахарь", - в который уж раз спокойно уточняю я. - Hy, не обязательно в колхоз. Там у нас на станции есть артель.
- "Красный металлист"?
- "Красный Октябрь", - невозмутимо уточняю я.
- Хрячить за копейки?.. - Он отрицательно мотает головой. - Это не для меня...
Вдруг Лисенков обращается к Огородникову:
- Товарищ капитан, а правда, что при трех орденах Славы пензия по инвалидности в два раза больше?
- Полным кавалерам ордена Славы пенсия по инвалидности выплачивается в полуторном размере, - пояснил инструктор.
Вопрос Лисенкова о "пензии" по инвалидности вызвал веселье за столом и насмешливые возгласы: "Ну, Лисёнок! Он уже инвалид и пенсию себе замастырил!"
- Завидуют, суки, - вполголоса сказал Лисенков. - Вас не скребут, и не подмахивайте! - И, заметив, что я посмотрел на часы, спросил: - Ты что, уходишь?
- Да. Есть дело! А что?
- Отметить бы надо. Душа просит. Худо мне... - вдруг жалобно произнес он с невыносимой мукой в глазах. - Душа тоскует... Сколько бы орденов у меня ни было и сколько бы судимостей с меня ни сняли, все равно я для всех вас останусь обезьяной и жертвой аборта.
Я понимаю, что он мне предлагает "заложить фундамент" - хорошенько напиться, но мне это ни к чему: от вина болела голова, и мне больше, чем мозельское, нравились всякие компоты - из черешни, сливы, крыжовника или из груш. Они были такими вкусными и напоминали детство и бабушку. И я не обижался на беззлобное подтрунивание Володьки, Мишуты и Коки, давших мне прозвище Компот.
К тому же мне и предки не позволяли выпивать. Из-за дурной наследственности по линии матери и отца я с малых лет выслушивал столько внушений и устрашающих предупреждений, прежде всего от бабушки и деда, что алкоголь, попав в армию, принимал в умеренных дозах и только по необходимости: за компанию, а в полевых условиях - для согрева. Чтобы для службы в армии сохранить все здоровье без остатка, мы - я, Володька и Мишута - дали слово никогда не курить, не отравлять себя никотином. Что же касается алкоголя - то мы разрешили себе его употребление только еще два месяца после Победы, то есть до 9 июля.
А главное - через два часа надо отправляться на день рождения Аделины.
- Сегодня не смогу, давай в другой раз, - сказал я, мне не хотелось выпивать вообще, а с Лисенковым особенно: в пьяном виде он был развязен и лез обниматься и целоваться.
Со спокойной душой я встал из-за стола, дружески простился со всеми, передал исполнение обязанностей командира роты Шишлину и пошел готовиться к многообещающему вечеру - дню рождения Аделины и знакомству с Натали.
Если бы только знать… Если бы я только мог предположить!..
Меня учили: "Во всяком деле - сначала подумай!"
Но что я мог? Сколько бы я ни думал потом, предвидеть все, что могло произойти, было невозможно.
6. Музыка. Пластинки. Трудный выбор подарка
Просьба, а точнее, Володькино требование, какой преподнести подарок на день рождения Аделины, его невесты, повергло меня в замешательство и очень расстроило.
Вернувшись из расположения роты после грустного обеда и разговора с Лисенковым с каким-то тягостным ощущением на душе, я должен был отдохнуть и решить, что из собранной мною коллекции редких трофейных патефонных пластинок, найденных в брошенных немцами домах и виллах, выбрать и, ради лучшего друга, буквально оторвать от сердца.
Немцы любили музыку и песни, в каждом доме мы находили проигрыватель, даже не один, а в отдельной, рядом стоящей специальной тумбочке в образцовом порядке в конвертах содержались пластинки. У простых немцев - чаще народная музыка, песни и обязательный набор патриотических солдатских - "Был у меня товарищ" (времен еще Первой мировой войны), "Путь далек", "Все проходит, вслед за декабрем всегда приходит снова май" и самая знаменитая - "Auf dich, Lili Marlen" ("С тобой, Лили Марлен").
У зажиточных и особенно очень богатых немцев - обширные коллекции классической музыки: пластинки с записями концертов и симфоний Вагнера, Бетховена, Баха.
На джаз в гитлеровской Германии всегда был строжайший запрет как на музыку неарийскую, негритянскую - "артфремд", что означало чужеродное, разложение, декаданс. Но, как выяснилось, джазовая музыка, несмотря на официальные запреты идеолога Геббельса, существовала.
Как-то в одном из возродившихся в первые послевоенные дни ресторанчиков - он располагался в полуподвале соседнего дома - я услышал джазик. В полутемном зале с несколькими столиками играл эстрадный оркестрик - желтый тромбон, ободранное пианино, инкрустированная гитара. Трио пожилых музыкантов, два гитариста и скрипач: одному лет шестьдесят, двое остальных чуть помоложе. У старшего - цветной платочек торчал из пиджачного верхнего кармашка - кармашек, однако, находился не слева, а справа, свидетельствуя, что пиджак уже побывал в перелицовке. В этот вечер играли танго "Мария". Зажгли свечи, и в их слабом свете я увидел перед собой женщину, которая, уткнувшись в платок, сдерживала рыдания. Соседка успокаивала ее, прижималась щекой к щеке, обнимала, целовала... Но не выдержала сама и, припав к плечу подруги, заплакала тоже. Плакали и сзади, плакали рядом... Зал плакал и тихо напевал танго "Мария". Вероятно, это была популярная когда-то песенка, и с этой мелодией у очень многих связаны воспоминания, может быть о юности, может быть о любви, а может быть просто о спокойной жизни.
Сыграй мне на балалайке
Русское танго, танго, ритм которого
Мою душу наполняет.
Сыграй мне так, чтобы я забыл все на свете.
Мне сегодня это нужно.
Сыграй мне, чтобы я забыл про заботы,
Чтобы я был счастлив.
Сыграй мне на балалайке
Русское танго.
В конце концов, оно не обязательно должно быть русским,
Может быть и испанским.
И в самом деле: все равно
Под какую музыку целоваться,
Лишь бы это было
Сладкое танго любви.
И у меня защемило сердце. Это танго напомнило мне знаменитые у нас до войны мелодии "Голубые глаза" и "Скажите, почему" популярного композитора Оскара Строка. Среди музыкальных трофеев, к своему огромному удивлению и радости, не веря глазам своим, я вдруг обнаружил пластинки известных и любимых мной русских исполнителей романсов, песен, джаза тридцатых годов Константина Сокольского и запретного уже в те времена Петра Лещенко.
Моя мать, приезжая в отпуск, всегда привозила бабушке пластинки. Они звучали каждый вечер в нашем доме, и мать под мелодии танго и фокстротов обучала меня в детстве танцам. Заигранные, они трещали, скрипели, хрипели, заедали, искажая голоса исполнителей, но слова известных песен из репертуара Сокольского и Лещенко - "Аникуша", "Татьяна", "Не уходи", "Сашка", "Алеша", "Моя Марусенька", "Степкин чубчик", "Дымок от папиросы" и многих других я знал наизусть. И вот спустя годы в моих руках неожиданно - и где - в Германии! - оказалось целое сокровище: в роскошных пакетах великолепные пластинки этих исполнителей - голубые и вишневые с серебром, синие, красные, черные с золотом, записанные в сопровождении оркестров Франка Фокса и Генигсберга, производства самых знаменитых звукозаписывающих фирм "Колумбия", "Беллакорд" и "Одеон", выпущенные в Англии, Америке и Риге. Звучание голосов и оркестра было потрясающим. Я гордился своей коллекцией пластинок, слушал их постоянно: они воскрешали теплые и радостные воспоминания довоенной мирной жизни. И сейчас, в ожидании предстоящего праздника, пела душа, и я напевал вместе с Лещенко озорную "Настеньку":
Нынче мы пойдем гулять,
Будем мы с тобой плясать
До тех пор, как звезды в небе
Станут потухать.
Ну, идем же, спляшем, Настя, Настя, Настенька,
Мы с тобой, голубка, ноченьку подряд!
Так с тобой попляшем, Настя, Настя, Настенька,
Что у нас с сапог подметки отлетят!
Пусть сегодня веселья дым столбом пойдет,
Завтра все равно - пускай хоть черт все поберет!
Раз живем на свете, Настя, Настя, Настенька!
Раз лишь молодость бывает нам дана!
Мои пластинки нравились и Володьке, и Мишуте, и Коке, и Арнаутову, на прослушивание всегда собиралась компания, но никогда и никому я их не давал из-за боязни, что разобьют, покорябают, заиграют. А тут предстояло ради лучшего друга оторвать от сердца и подарить Аделине шедевры, которые мне были очень дороги.
Я долго перебирал, тасовал, любовно оглаживал их и скрепя сердце отобрал всего девять пластинок из указанных в Володькином списке двенадцати: три в исполнении Сокольского - танго "Утомленное солнце", на обороте "Дымок от папиросы", "Чужие города" - "Степкин чубчик"; фокстроты "Брызги шампанского" - "Нинон" и шесть записей Петра Лещенко: танго "Не уходи" - на обороте "Студенточка", "Вино любви" - "Я б так хотел любить"; фокстроты "Моя Марусичка" - "Капризная, упрямая", "Сашка" - "Алеша"; народные песни - "Прощай, мой табор", "Миша", "Чубчик" и "Эй, друг гитара" - и положил их в кофр.
Я сознавал, что преступил один из основных законов офицерского товарищества, офицерской дружбы - что мое, то твое! - безусловно, сознавал и мучился, но пересилить себя и поделать с собой ничего не мог.
7. Из донесения замполита Эвакогоспиталя № 4719
От 24 мая 1945 года
…Начальник второго хирургического отделения госпиталя капитан медслужбы Садчиков Николай Трофимович, 1907 г. р., урож. гор. Туапсе, Краснодарского края, русский, беспартийный, образование высшее, находясь на территории Польши и Германии, собрал большую коллекцию, всего свыше двухсот штук, патефонных пластинок различных симфоний, и среди них немецкого композитора Рихарда Вагнера, произведения которого были любимой музыкой Гитлера и его окружения. Как теперь выяснилось, используя служебное положение, Садчиков систематически устраивал прослушивание всевозможных симфоний, в том числе и Вагнера, в присутствии врачей, медсестер и военнослужащих, находящихся на излечении в госпитале. Свои действия Садчиков пытался объяснить тем, что он так называемый "меломан" и без музыки жить не может, а на раненых она будто бы действует благотворно и, более того, якобы способствует заживлению ран и ускоряет выздоровление. Капитану Садчикову официально разъяснено, что любовь к музыке не может служить оправданием пропаганды и распространения любимой музыки Гитлера и тем самым насаждения в советских людях фашистской идеологии. Он строго предупрежден о возможной уголовной ответственности за подобные действия. 17 пластинок музыки Вагнера изъято по акту и уничтожено, а симфонии других композиторов немецкого происхождения, как-то Бетховена, Баха, Шумана, Моцарта, Мендельсона и Шуберта , ему предложено слушать только у себя на квартире, наедине, о чем у него мною отобрана расписка.
8. Габи. Размышления о судьбе Арнаутова после увольнения
Звучал патефон, неповторимый голос Лещенко настраивал меня на предстоящее торжество и знакомство с Натали, как бы советуя мне:
Все, что было, все, что ныло,
Все давным-давно уплыло!
Утомились лаской губы
И натешилась душа,
Все равно года проходят чередою,
И становится короче жизни путь,
Не пора ли и тебе с измученной душою
На минутку все забыть и отдохнуть… -
и я не слышал, как у меня в номере появилась Габи.
- Гутен морген, - сказала она, хотя приближался вечер; на ней было розовое платьице-сарафан с накладными карманами и вышитой на груди собачкой, в волосах белый бант, на ногах белоснежные носочки и красивые красные туфельки - чистый, ухоженный немецкий ребенок, как картинка.
- Гутен таг, - поправляя ее, ответил я и, сняв иглу с пластинки, остановил патефон.
- Брот!.. Кусотшек клеба! - по обыкновению, заученно проговорила она.
Я этой просьбы ждал и неторопливо достал из комода и протянул ей три печеньица из остатков офицерского дополнительного пайка. Она деловито сунула их в карман и тут же снова попросила:
- Зигаретен.
У нас в деревне маленькие дети, когда им давали печенье или пряник, сейчас же засовывали их в рот и не медля съедали, она же, приходя ко мне, ни разу этого не сделала, и я не сомневался, что ее заставляют попрошайничать мать или бабушка и в свои четыре года она твердо знает, что все полученное здесь надо унести и отдать взрослым.
- Зигаретен, - настойчиво повторила она и протянула ладошку.
- Найн!