Сны у меня были в основном реальные и потому убедительные, с некоторыми изменениями в деталях обстановки и лиц, но с одним неизменным настроением тревоги, беспокойства и грусти. Просыпался всегда с облегчением и чувством какойто утраты.
Это, пожалуй, самое раннее воспоминание детства. Мне два или три года, у меня воспаление среднего уха и сильный жар, моя голова укутана в теплые платки, от испарины я весь мокрый и от страшной сверлящей боли закатываюсь надрывным плачем. Бабушка носит меня на руках по избе, время от времени останавливаясь у одного из окон, покрытого по краям изморозью и наледью. За окном - безлюдная деревенская улица, залитая ярким лунным светом, на крышах изб - метровые шапки снега. В углу, вправо от двери, на самодельной деревянной кровати, прижав сверху к уху подушку, чтобы не слышать моего рева, храпит дед. Подушка помогает недостаточно, и, как всегда, когда что-нибудь мешает ему спать, дед, не просыпаясь окончательно, выкрикивает в полусне матерные ругательства. Бабушка носит меня на руках, баюкает и, от жалости и сострадания заливаясь слезами, нараспев заклинает: "У кошки бол 'и, у собаки бол 'и, а у Васены не бол 'и…"
* * *
Арнаутов разбудил меня в начале четвертого; я выкатил мотоцикл во двор, а затем и на улицу. Заперев гараж, я оставил ключ в замке, не сомневаясь, что утром старик-немец обнаружит его и заберет. На веранде горел свет и слышались голоса - там по-прежнему играли в преферанс. Равнодушный к настольным играм, я не мог понять, как взрослые люди, а тем более офицеры, могут терять время попусту, просиживая часами, а то и всю ночь за картами и расписывая какую-то "пульку" - ни уму, ни сердцу.
Арнаутов был крепко выпивши и, находясь в "стадии непосредственности", стоял у коляски мотоцикла в мрачной задумчивости. Он долго усаживался в коляску. Наконец умостившись, пьяноватым голосом негромко сказал:
- Ведь сегодня день сформирования… Полковой праздник…
И нерешительно, как бы советуясь со мной, предложил:
- Может, нам заехать в Гуперталь? Как офицер, я должен засвидетельствовать свое почтение даме… Это мой долг!
В последние недели - после окончания военных действий - он к вечеру, как правило, выпивал и оттого начинал гусарить: заявлял, что должен ехать в Гуперталь, чтобы, как он выражался, "тряхнуть стариной". Там, во фронтовом военгоспитале, у него была знакомая женщина, заведующая аптекой, капитан медслужбы Лариса Аполлоновна.
Два раза я его возил туда и однажды ее видел: она поливала цветы и пригласила меня вместе с ним в дом. Мы сидели в комнате за немецким овальным столом красного дерева, пили чай, и, откинувшись на спинку старинного, с завитушками, полукресла, Арнаутов, вальяжный и необычный, с актерским пафосом вопрошал:
- Лариса! Так, значит, вы меня не забыли? Вы меня еще любите?
Лариса Аполлоновна, старая, лет пятидесяти женщина с явно крашеными темно-рыжими волосами и морщинистым, с отвислыми подрумяненными щеками лицом, неловко и жалко улыбалась, и от стыда мне хотелось куда-нибудь сбежать. Я тогда еще не знал, что это несколько измененные слова из знаменитой пьесы Островского "Бесприданница", не сообразил, что он всего лишь духарится, и потому не мог понять, зачем в моем присутствии он задает ей столь интимные вопросы.
Арнаутов не раз объяснял: "Миром движут две силы - голод и сэкс!" Он так и произносил - "сэкс", это редкое в те годы слово я впервые услышал от него. Еще со школьных лет я знал, что миром движут идеи партии Ленина - Сталина; даже если в утверждении Арнаутова и была частица истины, но не в стариковском же возрасте! Какой "сэкс" может быть, когда ей пятьдесят, а ему и того больше? Отношения Арнаутова и Ларисы Аполлоновны представлялись мне по молодости лет ненормальными, противоестественными и вызывали брезгливое неприятие.
- Едем в Гуперталь! - уже более решительно произнес Арнаутов. - Я должен пощекотать старушку!
Не включая зажигания, я толкал правой ногой педаль стартера, чтобы засосать смесь в цилиндры.
- Не надо! - твердо сказал я. - Полковой праздник был вчера! А сейчас четвертый час ночи. К семи я должен быть на подъеме в роте, а в девять - спортивные соревнования. В присутствии командования корпуса и дивизии! - подчеркнул я. - И вам тоже надо выспаться. Я вас отвезу... после обеда... - пообещал я, завернул в газету Кокину фуражку и протянул ее Арнаутову. - Положите вниз, ближе к сиденью, и держите.
По закону так называемого "офицерского дежурства" я не мог оставлять его, полупьяного, в Левендорфе, я был обязан доставить его на квартиру или же к Ларисе Аполлоновне, но на заезд в Гуперталь уже не оставалось времени. Я, конечно, понимал, что мой отказ ему не понравится, и потому говорил твердо и категорично, однако той реакции, какая после короткой паузы последовала, не ожидал.
- Если бы я был молод, как ты, и офицер втрое старше меня попросил бы о такой мелочи: потратить каких-то четверть часа и полстакана бензина - у меня бы язык не повернулся ему отказать. А ты считаешь возможным!.. В порядке оперативной информации: у меня ведь не только голова, у меня и яйца седые! - для большей убедительности строго сообщил он, повыся голос. - А ты щенок! Жалкий фендрик, нахватавшийся верхушек и вообразивший себя офицером! Держи! - он возвратил мне фуражку.
- Виноват, товарищ капитан...
- Полстакана бензина пожалел... Спасибо тебе, Вася, спасибо, дорогой, за всё! Фуражку не потеряй и не помни! - язвительно сказал он и стал вылезать из коляски.
- Виноват, товарищ капитан, - взяв фуражку в левую руку, я правой ухватил его за предплечье и пытался удержать. - Едем в Гуперталь!
- В Гуперталь?! - возмущенно закричал старик. - Убери руку! Да я не то что ехать, я срать с тобой на одном километре не желаю! Из деликатности!
- Виноват, товарищ капитан! Честное офицерское...
- Опять "виноват"! Мудачишка беспамятный! Я тебе, Василий, сколько раз говорил, что виноватых жизнь ставит раком! - и наставительно заметил: - Это не лучшее положение для женщины, а тем более для мужчины. Особенно для офицера! Я же тебе объяснял! Взял?
- Так точно! - поспешно подтвердил я, заводя мотоцикл. - Садитесь! Поехали! Вас ждет Лариса Аполлоновна.
- Фуражку давай! - проворчал Арнаутов, опускаясь на сиденье в коляске.
Я возвратил ему фуражку, мне было стыдно перед стариком: действительно, чтобы забросить его в Гуперталь, требовалось не более получаса, а я пытался ему отказать и теперь мучался.
- Ничего ты не взял, - огорченно проговорил Арнаутов. - Повторяешь, как попка, "Так точно!" - и всё мимо сада с песнями. Все-таки ты фендрило! - не мог он успокоиться, укладывая фуражку между ног на дно коляски, и уточнил: - Фраер в кружевных фильдеперсовых кальсонах!
"Фраер в кружевных фильдеперсовых кальсонах" относилось к штатским и для офицера являлось крайне оскорбительным, но у меня достало сообразительности промолчать.
Вставив ключ зажигания и натянув мотоциклетные очки, я рванул педаль стартера, мотор завелся с полуоборота, я включил фару, и спустя секунды, наполняя треском спящий поселок, мы уже мчали по темной ленте асфальта...
6. Возвращение в дивизию ночью на мотоцикле.
"ЧП" в роте. Неожиданный поворот судьбы
Мы быстро и плавно мчали по шоссе, ровному и гладкому, как и все дороги в Германии. Свет сильной фары раздвигал темноту перед мотоциклом, бежал, скользил впереди по черной зеркальной ленте мокрого после дождя асфальта, аккуратный немецкий лес с обеих сторон подступал к самым обочинам, приятная росистая прохлада тихой майской ночи упруго овевала лицо. После сна в гараже голова стала вроде ясной, но на душе у меня по-прежнему было плохо: тягостно и неспокойно.
Я проклинал себя за то, что поехал ради Володьки отмечать злополучный день рождения Аделины, где оказался никому не нужным. В моем сознании, как в калейдоскопе, возникало, мелькало и проносилось все, что происходило несколько часов назад в госпитальных коттеджах; с чувством горечи и стыда я вспоминал отвергнувшую меня Натали, и свою полную отчужденность от гостей и хозяйки, и плешивого соперника-грузина, и свое опьянение, и как назло всем я плясал вприсядку, и размолвку с Володькой, и подвыпившую "мамочку", чемпионку страны по толканию ядра Галину Васильевну, и, разумеется, самое обидное - как, унижая мое офицерское, человеческое и мужское достоинство, она, с силой пригибая мою голову, тыкала мне под нос огромным тугим соском...
После драки кулаками не машут... Вернуть и поправить вчерашний вечер было невозможно, и потому о дне рождения следовало просто забыть, тем более что, кроме пляски вприсядку, я не допустил там ничего дурного, недостойного, однако тревожное чувство чего-то сделанного не так, подсознательное ощущение какой-то вины или виноватости - перед кем? - не покидало и мучало меня. Я пытался, но так и не мог определить, что же, кроме вчерашнего удивительно нелепого вечера, могло тяготить или беспокоить меня?.. Что еще?
Для ночной темноты я держал немалую скорость и буквально ни на секунду не сводил глаз с высвечиваемой фарой полосы асфальта. Мимо пронеслись две встречные немецкие легковушки, они промелькнули так быстро, что я даже при опущенных боковых стеклах не разглядел, кто в них находился, только заметил, что обе они не имели номерных знаков. Почему-то мне сразу вспомнились сообщения о нападениях немцев на дорогах, о бандитизме с использованием автомобилей; сбросив скорость, я съехал на обочину, остановился, выключил мотор, достав небольшой трофейный "вальтер", загнал патрон в патронник и снова положил пистолет в карман. Мне хотелось хоть несколько минут побыть в тишине и спокойно все обдумать, чтобы уяснить, что же сегодня сделано в моей жизни такого, из-за чего все получилось и сложилось не так, но дремавший в коляске Арнаутов сразу очнулся, спросил сонным голосом: "Где мы?", затем, пробормотав: "Подожди", вылез и отошел в темноту; я слышал, как в нескольких шагах у меня за спиной он справлял малую нужду.
- Парень - гвоздь, настоящий боевик, но вляпался как зюзя! - вдруг с явным огорчением сказал он. - Любовь зла!.. Не мы выбираем, а нас прибирают... Жаль мне его, Василий!.. А вообще-то эффектная шлюха!.. Из дорогих!..
Я понял, что он говорит об Аделине, и, естественно, не мог не оскорбиться. Арнаутов задел честь невесты моего друга, и, как офицер, я не мог, не имел права оставить это без последствий, но я промолчал, не сказал ему и слова. И не потому, что Арнаутов был лет на сорок старше меня, просто в эту минуту, поддавшись настроению, я мог наговорить ему лишнего и оттого решил объясниться с ним в другой раз, спустя день или два.
Впрочем, жизнь продолжалась. Мне предстояло утром, в воскресенье 27 мая, на корпусных соревнованиях защищать спортивную честь роты, и следовало хорошо выспаться и отдохнуть.
* * *
По приезде, полумертвый от усталости и нервного перенапряжения, едва коснувшись щекой подушки, я буквально провалился и заснул как убитый, однако спать мне пришлось совсем недолго. Меня разбудил резкий, настойчивый, несмолкаемый зуммер телефона. Нащупав в темноте и взяв трубку, я тотчас автоматически произнес:
- Сто седьмой слушает.
И сразу в мембране услышал взволнованный голос Махамбета:
- Baca? Где ты был?.. Тебя ищет весь ночь! Ча-пэ, Васа, кайшлык! - сбивчиво и негромко говорил он. - Я ничего не мог!.. Здесь все приехал: конразведка, политотдел, паракуратура... От нас допроску берут... Кайшлык! Приезжай сразу!..
Он так и сказал: "конразведка", "паракуратура", "допроска", он был крайне возбужден и говорил с б 'ольшим, чем обычно, акцентом, нещадно искажая и перевирая слова.
- Махамбет, что случилось? - закричал я, сразу садясь на кровати и включая лампу; я запомнил на многие годы: на часах было четыре часа тридцать семь минут.
- Тебя ищет весь ночь... Кайшлык! - в крайнем волнении снова сдавленно повторил он; я знал, что по-казахски это слово означает "беда", и понял по его негромкому разговору, что он звонит от дневального из коридора и не хочет, чтобы его услышали.
- Махамбет, что случилось?! - обеспокоенно закричал я. - Скажи толком!
- Калиничев... Лисенков... уже нет... - с отчаянием в голосе сообщил он; мне показалось, что он сейчас заплачет. - Васа, я ничего не мог! Базовский и Прищепа... тоже... Приезжай!
* * *
Спустя каких-нибудь пять минут я гнал на мотоцикле в роту, оглашая перед каждым перекрестком улочки спящего городка пронзительными сигналами.
Было ясно: в роте случилась беда. Я лихорадочно соображал, что там могло произойти?.. Как я понял, Калиничев и Лисенков были уже арестованы, их, очевидно, забрала прокуратура или контрразведка... За что?!. Я терялся в догадках. А Прищепа и Базовский?.. Почему Махамбет сказал о них "тоже"?.. Все четверо были настолько разные люди - что их могло объединить, какое че-пэ?.. Двух моих подчиненных арестовали, еще двое - Прищепа и Базовский - тоже, как я понял, оказались причастными, остальных допрашивали. Что бы там ни случилось, - даже в мое отсутствие! - как командир роты, я за все отвечал и, в любом случае, впереди меня ждали неприятности и позорная огласка произошедшего на всю дивизию.
Только теперь меня наконец осенило - Лисенков! Вот перед кем ночью на обратном пути я испытывал чувство вины, именно он был причиной непонятного, подсознательного беспокойства, мучавшего меня всю дорогу, именно перед ним я испытывал чувство вины.
Я вспомнил вчерашний праздничный обед в роте, и мой с ним разговор, и его неожиданное откровение - обнажившее для меня его полное одиночество, и как, чтобы скрыть слезы, он опустил голову и натягивал на глаза свою нелепую темно-зеленую фуражку, и его просьбу остаться, не уезжать, и высказанное им убеждение, что и теперь, с пятью орденами и многими медалями, он для всех в роте по-прежнему останется "обезьяной". Теперь, после вчерашнего вечера, я его прекрасно понимал: очевидно, он все время испытывал отчужденность, подобную той, какую я ощутил на дне рождения Аделины. Только я испытал это чувство и пережил в течение двух-трех часов, а он постоянно.
На площадке перед входом в здание, где размещалась рота, стояли три трофейных машины "опель-кадет".
Я подрулил к входу, подъехав, выключил мотор. На скамье у клумбы сидели человек восемь из моей роты, трое - лейтенант Торчков, Сторожук и Махамбет - сидели прямо на ступеньках крыльца. При моем появлении все поднялись, хотя команду никто не подавал.
- Торчков! - позвал я.
Он побежал ко мне, и одно это должно было меня насторожить: он был в роте всего две недели, был леноват, медлителен и ко всему равнодушен.
- Что случилось? - нетерпеливо спросил я, когда он приблизился.
- Отравление спиртом, - сказал он, вытягиваясь, в его лице и в голосе я ощутил виноватость. - Лисенков и Калиничев насмерть... Прищепа и Базовский ослепли...
Это было настолько неожиданно и так ошеломило меня, что я потерял дар речи и буквально онемел. По дороге сюда мысленно, в голове я перебрал с десяток вариантов чрезвычайных происшествий: и воровство, и угон автомашины с аварией, наездом или другими последствиями, и ограбление какогонибудь трофейного продовольственного склада или гражданских немцев, и вооруженное столкновение с комендантским патрулем или военнослужащими опергруппы НКВД, и пьяную драку с тяжелыми повреждениями или даже с убийством, и, наконец, изнасилование, - по пьянке, потеряв рассудок, всякое могли натворить, но мысль об отравлении алкоголем мне ни разу в голову не пришла.
Я даже вообразил себе несчастный случай с трофейной миной или фаустпатроном.
- Федотов! - послышалось за моей спиной, и, оборотясь, я увидел за стеклами большого окна учебного класса стоявшего там под открытой форткой начхима дивизии майора Торопецкого, точнее, его строгое лицо; жестами он подзывал меня: - Заходи!
Десятки, а может, и сотни раз я слышал и читал о предчувствиях, различных приметах и предвестиях, но у меня в те поистине поворотные в моей жизни сутки ничего подобного не было. К полуночи всесильное колесо истории уже накатило, навалилось на меня всей своей чудовищной тяжестью, однако я ничего не ощущал. Распитие метилового спирта, как потом установило следствие, началось сразу после моего отъезда из роты, то есть примерно в три часа дня, и первые четверо отравившихся были доставлены в медсанбат дивизии где-то около семи часов вечера, а ближе к одиннадцати, когда Галина Васильевна унижала мое офицерское достоинство, Лисенкова уже более двух часов не было в живых, а Калиничева еще пытались спасти. Был разыскан и прибыл армейский токсиколог, подполковник медслужбы, до войны будто бы профессор, по фамилии Розенблюм или Блюменфельд - "блюм" там было, это точно. Калиничева тянули с того света несколько часов, зная при этом, что его уже не вытащить, и еще трое моих солдат находились в тяжелейшем состоянии - позднее они ослепли. О чрезвычайном происшествии во вверенной мне разведроте в этот час, как и положено, доносили шифром срочными спецсообщениями в шесть адресов, и о случившемся отравлении со смертельным исходом в эти минуты уже знали почти за две тысячи километров - в Москве. Я же, находясь менее чем в часе езды от роты и медсанбата, относительно свалившейся на меня лично и на дивизию беды оставался в неведении. Колесо истории чудовищной тяжестью накатило на меня, переехав, а точнее, поломав мою офицерскую судьбу, но никакого предвестия мне в этот день или вечер не было.
…Если бы я не поехал в Левендорф и остался в роте!
КОЗОЧКА
(Фрагмент из главы "Любовь, секс, физиология")
Впервые в жизни я влюбляюсь в костромском госпитале.
Около месяца я наблюдаю ее издалека в широком коридоре соседнего отделения, расположенного за лестничной площадкой, в другой половине здания. Худенькая, стройная, быстрая и легкая в движениях, с небольшой аккуратной головкой на тонкой шейке, большие зеленоватые удлиненные глаза на нежном лице - она напоминает мне молодую красивую козочку, и, не зная ее имени, я поначалу мысленно так ее и называю - Козочка.
Когда она дежурит, я часами болтаюсь в коридоре и издалека, на расстоянии пятнадцати-двадцати метров, посматриваю на нее, сожалея, что она работает в другом отделении, и, когда около нее крутятся ранбольные, я так переживаю, что не могу это видеть и ухожу в свою палату.
И вот в начале декабря она неожиданно появляется в нашем отделении - подменяет заболевшую медсестру. При виде ее я весь замираю, так она мне нравится, и во время первого же дежурства я понимаю, что влюбился и это - любовь... Правда, обнаруживается, что у нее хриплый резкий голос и разговаривает она с ранеными и персоналом довольно грубо.