Официально - в приказах и директивах - об этом нигде не сообщалось, однако полковник Зудов был не оригинален и отнюдь не одинок. Позднее, в другом соединении, начальник политотдела подполковник Китаев, тоже коренной дальневосточник, публично называл всех воевавших на Западе, за границей, людьми, "подпорченными Европой" или "подванивающими Европой". На офицерских политзанятиях он, делая жесткое враждебное лицо, говорил: "К сожалению, как мне доподлинно стало известно, среди вас находятся людишки со зловонной гнильцой, считающие возможным вспоминать буржуазный образ жизни без принципиального категорического осуждения. Приказываю: забудьте все, что вы там видели!.. Самое же опасное, что подобные антисоветские высказывания не встречают у офицеров гневного отпора! Вся эта зловонная разлагающая гниль в армии нетерпима, и мы будем выжигать ее каленым железом!"
Он заявлял нам это в глаза, не скрывая своего презрения и неприязни и ничуть не смущаясь тем, что воевавшие на Западе и, следовательно, "подванивающие Европой людишки" составляли не менее трех четвертей сидевших или стоявших перед ним офицеров.
Когда на политзанятиях или на совещаниях слышалось то и дело сообщаемое подполковником Китаевым "как мне доподлинно стало известно", естественно, невольно возникал вопрос "От кого?", офицеры начинали посматривать друг на друга, задумывались, и всякий раз мне приходила на память арнаутовская "молитва от стукачей", впрочем, убежденный в своей осторожности, я не беспокоился и ничуть не волновался.
По пути из Хабаровска во Владивосток
После недельного пребывания в армейском госпитале там же, в Фудидзяне, двадцатого сентября меня в группе из семнадцати офицеров направили во Владивосток для получения назначения и дальнейшего прохождения службы. От Харбина мы добирались на попутных грузовиках мимо уже выкошенных, нескончаемо однообразных полей чумизы и гаоляна, под Хабаровском переправились через Амур и еще более суток тащились пассажирским поездом, удивительно тихоходным по сравнению с эшелоном, мчавшим нас два месяца назад из Германии на Дальний Восток.
Мы ехали, занятые преимущественно своими мыслями, озабоченные тем, куда нас пошлют, где придется служить, куда забросит судьба, а точнее, ведающий офицерским составом отдел кадров только что образованного Дальневосточного военного округа. Большинство из нас, кроме трех сибиряков, мечтало получить назначение за Урал, в европейскую часть страны, или в одну из четырех групп войск за рубежом, к примеру в ту же Германию, ничуть не подозревая, сколь нереальны эти желания.
В вагоне по дороге из Хабаровска во Владивосток меня впечатлили голодные или полуголодные люди, особенно дети, худенькие и бледные, с жадностью смотревшие на любую еду, даже если это была вареная картофелина или кусочек черствого хлеба.
По сути дела, уже года полтора я был отдален от жизни и быта своих соотечественников, гражданского населения России, питаясь по первой фронтовой норме, дополняемой "подножным кормом", добываемым у местных жителей в Западной Белоруссии, Польше и Германии, и, начиная с июля сорок четвертого года, весьма обильно - трофейными продуктами. В госпитале и медсанбате по десятой норме кормили тоже вполне достаточно, с белым хлебом, компотом или киселем и даже суррогатным кофе - напиток этот я раньше никогда не пил и не пробовал, он казался мне заморским деликатесом, вкусным и ни на что не похожим.
Когда два месяца назад нас везли через всю Россию на Дальний Восток и, начиная от Смоленска, я, лежа в теплушке на нарах, подолгу, часами смотрел в отверстие от сучка, меня неизменно удручало обилие бедно, а то и нищенски одетых, судя по всему, голодных людей, их невеселые, озабоченные, исхудалые лица. На станциях в толпе пассажиров бросались в глаза безрукие и безногие, на низеньких тележках или с костылями инвалиды в шинелях и матросских бушлатах. Мы проезжали поросшими сорняками, не выкошенными в конце июля, словно никому не нужными, полями - при остановках на разъездах я дважды убедился, что, видимо из-за ранней весны, хлеб уже переспел и осыпался. Где-то в Поволжье я впервые увидел впряженных в телеги отощалых коров, а за Барабинском, вдоль железнодорожного полотна, телегу с мешками, ухватясь за оглобли, с натугой тянули восемь или девять немолодых женщин и седых старух, как я успел заметить, почти все они были без обуви - босиком. Скудость, нищета и запустение воспринимались после Германии особенно контрастно и болезненно.
Кроме необъятного вселенского простора, голубого ясного неба и невиданной ранее многообразной природы - Средняя Россия, Поволжье, Урал, Западная, а затем Восточная Сибирь и, наконец, Забайкалье, - кроме российских лесов и полей, ничто вокруг не радовало в долгом, почти двухнедельном пути. Тогда, во второй половине июля сорок пятого года, по дороге на Дальний Восток, пусть в условиях ограниченной видимости, разглядывая Отечество, я, может, впервые по-настоящему задумался о цене нашей победы в этой страшной четырехлетней войне и о том, сколь опустошена, надорвана и обездолена Россия, разумеется не представляя точно или даже приблизительно ни глубины, ни размеров этого опустошения и обездоленности.
Если тогда, два месяца назад, я разглядывал своих соотечественников на ходу, из эшелона, на расстоянии, коротко и отрывочно, то теперь, по пути во Владивосток, имел возможность увидеть их бедность, нужду и страдания вблизи.
Молодая вдова морского офицера
Более других в том вагоне мне запомнилась красивая, статная женщина лет двадцати восьми, удивительно горделивой осанки, с толстой, соломенного цвета косой, уложенной двумя кольцами на голове, и большими светло-зелеными, опухшими от слез глазами. На ней был строгий темно-серый костюм - пиджак с модными тогда накладными плечами - и никаких украшений, и на лице - ни малейшей подмазки. Б 'ольшую часть времени она проводила в дальнем от нас глухом нерабочем тамбуре, где, отворотясь в угол и прикрывая лицо носовым платком, а к вечеру вафельным полотенцем, часами беззвучно давилась слезами, время от времени содрогаясь от рыданий; когда к ней подходили, она повторяла одно и то же: "Уйдите... Оставьте меня в покое..." Как все же выяснилось, ее муж, морской офицер, капитан второго ранга, тяжело раненный при высадке десанта, кажется в Порт-Артуре, и доставленный во Владивосток, умер там спустя месяц в госпитале, и она ехала из Хабаровска на его похороны. Всякий раз, когда она вставала, чтобы выйти из купе, ее сынишка, светловолосый, не по-детски сосредоточенно-молчаливый мальчик лет четырех или пяти в аккуратном матросском костюмчике с длинными брюками, пытался ее остановить, удержать, брал за руку и, быть может, повторяя чьи-то слова, взволнованным, срывающимся полушепотом не по возрасту серьезно говорил: "Мамочка, я тебя прошу... я тебя очень умоляю - не надо! Не вздумай делать глупости! У тебя есть я и есть бабушка!.." Нагибаясь, она целовала его в щеку или в висок и, закусив нижнюю губу, покидала купе, а он усаживался к окну. Мы не раз пытались его угостить, предлагали консервированную колбасу и трофейные японские галеты, предлагали чай с сахаром и печенье из офицерского дополнительного пайка, однако он от всего без колебаний отказывался - "Спасибо, не надо!" - и часами сидел сосредоточенный на нижней полке в настороженном, печальном ожидании возвращения матери. Когда я ночью проснулся на верхней багажной полке от жары и духоты и спустился попить воды, он спал, накрытый шерстяным платком, а матери в купе опять же не было. Я увидел ее в том же полутемном тамбуре: мерно раскачиваясь, изгибаясь телом, как в забытьи, она странно, тихонько мычала или выла от горя, время от времени срываясь на стон, и не замечала меня, стоявшего в двух или трех от нее метрах в растерянности и нерешимости - что я мог ей сказать и чем помочь?
В полдень, когда мы подъезжали, она сидела в купе поделовому собранная, подтянутая, с царственным достоинством - необыкновенно прямо и чуть откинув назад небольшую пленительную головку на высокой красивой шее.
Потом, наклонясь, подолгу шепотом разговаривала с сыном, пыталась с ним шутить и даже улыбаться, только запавшие, трагически скорбные глаза и еще более осунувшееся за сутки лицо выдавали ее душевное состояние. Заметна была припудренная полоска синевы на покусанной нижней губе, и проглядывал из-под пудры немалый синяк у корней волос в верхней части лба - видимо, ночью, в забытьи, она билась или же ударилась головой о стенку тамбура. Правой рукой она все время обнимала сына, и на безымянном пальце обманно, как у замужней женщины, по-прежнему желтело тонкое обручальное золотое кольцо, хотя, как я знал, его полагалось снять и носить теперь на левой руке.
Во Владивостоке, когда поезд замедлил ход перед тем, как остановиться, она накрыла голову черным шерстяным платком, надвинув его по-монашески чуть ли не до бровей, очевидно, чтобы прикрыть синяк в верхней части лба, и тут я без колебаний предложил поднести, куда потребуется, ее большой чемодан, хотя отчетливо сознавал, как я рискую: после августовского приказа Наркома Обороны о введении ординарцев офицерскому составу категорически запрещалось носить что-либо в руках, кроме маленьких аккуратных свертков и чемоданчиков размером не более портфеля. "Спасибо", - даже не глянув в мою сторону, сдержанно и отстраненно поблагодарила она и в следующую минуту, стоя у окна, приветственно подняла руку - за мутным, покрытым серой пылью стеклом я увидел на перроне не менее десятка встречавших ее морских офицеров и понял, как некстати прозвучало мое предложение.
Спустя десятилетия, когда я вспоминал послевоенную Россию, многострадальную великомученицу, донельзя изнуренную четырехлетним напряжением всех сил и средств, опустошенную гибелью десятков миллионов и на последнем дыхании дотянувшуюся до Победы, когда я вспоминал необъятную тыловую Россию, которую летом и осенью сорок пятого года я видел урывками между Германией и Маньчжурией, Маньчжурией и Владивостоком, еще более восточной частью света, передо мной, как правило, возникал облик этой сильной, пленительной, убитой горем женщины...
Из книги "Там, на Чукотке…"
На краю света
1. Из исторического формуляра
Решением Ставки ВГК от 4 сентября 1945 года 2-й Дальневосточный фронт расформирован и на его базе создан Дальневосточный военный округ. Командующим ДВВО назначен генерал армии Пуркаев.
Директивой ВС ДВВО на основании приказа т. Сталина и Постановления СНК СССР № 2358 от 14 сентября 1945 года 126-му легкому горно-стрелковому Краснознаменному ордена Богдана Хмельницкого корпусу определена задача: создать на крайнем северо-востоке страны - полуострове Чукотка - оборонительные форпосты, прикрыть основные морские базы на побережье Анадырского залива и бухты Провидения и обеспечить с суши их противодесантную оборону.
Личный состав частей и подразделений корпуса численностью 10 000 человек вместе с матчастью, транспортом, запасами продовольствия, топлива и стройматериалов на 14 крупнотоннажных судах убыли из Владивостокского порта на Чукотский полуостров и к концу навигации выгрузились в Анадырском порту и бухте Провидения.
С момента прибытия на Чукотку личный состав частей и соединений корпуса в тяжелых климатических условиях рано начавшейся зимы с сильными морозами и пургами хорошо справился со всеми поставленными задачами: обустроился на зимовку, полностью обеспечив свою жизнедеятельность и функционирование всех видов материально-технических служб, создал в кратчайшие сроки оборонительные районы на побережье Анадырского залива и в бухте Провидения и приступил к несению службы.
Все части и соединения корпуса боеспособны и готовы выполнить любое задание Партии, Правительства и лично товарища Сталина.
2. И было так, как было
Если бы человек мог знать свою судьбу! Я не знал и не предполагал, мне даже в голову не могло прийти, что тогда, в июне сорок пятого, в самые славные недели моей жизни, наступит мой черед, настанет день, вернее, ночь и час, и судьба моя резко изменится - колесо истории пройдется по мне всей своей тяжестью и я вместе с Володькой и Мишутой добровольно поеду из Южной Германии на Дальний Восток навстречу неведомому, все еще не ощущая того рокового, что ждало меня за крутым поворотом.
Там, на Дальнем Востоке, ценой жизни самых дорогих мне друзей - Володьки и Мишуты, - мы поставим на колени империалистическую Японию, а мою судьбу определят в отделе кадров Дальневосточного округа.
Позднее, осмысливая случившееся, ругая себя и многажды возвращаясь к ключевому моменту - моменту принятия решения там, в кригере, - я пытался понять, почему жизнь в очередной раз так жестоко и несправедливо вмешалась в мою судьбу: вместо того чтобы отправиться в Москву на учебу в академию им. Фрунзе, я оказался на другом конце света - у черта на куличках.
Там, в кригере, мои убеждения, совесть и честь офицера не позволили мне отказаться от назначения, а однорукий подполковник, воспользовавшись моей неосведомленностью, обыграл, обманул меня, недоумка, и вместо гвардейского стрелкового корпуса я с медицинским заключением "Годен к строевой службе без ограничений" загремел в горно-стрелковый корпус, а точнее, в 56-ю горно-стрелковую бригаду, в которой, как убеждал меня подполковник, "служить - высокая честь", и я должен "гордиться и благодарить судьбу за представленную возможность до конца с честью выполнить свой воинский долг в мирное время".
Самое худшее опасение свершилось: моим краем света оказалась Чукотка, которая, по рассказам бывалых офицеров, из всех мест - Сахалина, Камчатки и даже Курильских островов - была самым гибельным.
О Чукотке рассказывали легенду, что будто бы Господь Бог, сотворив белого медведя и моржа, увидел, что сделал что-то не то, испугался и поэтому ничего больше создавать не стал, оставив эту землю им в первозданной дикости; расписывали все ужасы дьявольского климата, пугали метелями и пургами, во время которых даже белые медведицы зарываются в снег, не позволяя медвежатам нос высунуть из укрытия, сильными морозами, которые убивают вернее пули.
Вообще-то я зиму любил, холода не боялся, хорошо ходил на лыжах и поэтому многие рассказы расценил как детские страшилки. Как всегда, в критические моменты жизни я пытался овладеть ситуацией, повторяя про себя:
- Аллес нормалес!.. Прорвемся!.. Не медведям же там служить, тем более обеспечивать и укреплять обороноспособность страны!
Как я потом убедился, реальность оказалась намного страшнее. Там, на Чукотке, я, может, впервые познал, почем фунт лиха.
В середине октября пароход "Балхаш", последний из грузовых десятитысячников, отправившихся на Чукотку из Владивостока, изрядно потрепанный штормами, бросил якорь в Анадырском лимане - кусочке моря в плену бесконечного ряда голых, безжизненных сопок с крутыми вершинами, отточенными жесткими морскими ветрами, и выветренных камней - кекуров.
Части бригады, транспорт, оборудование, топливо и грузы с расчетом до следующей навигации - сюда везли все, кроме воды, - высадились и разгрузились на пустынном берегу: клочке каменистой земли, где, казалось, со времени открытия ее русскими землепроходцами за три века больше не ступала нога человека.
Над головой мглистое серое небо и на сотни километров до самого горизонта - ни деревца, ни кустика, ни даже пожухлой травинки!
Надо было привыкать к темноте, надо было привыкать к ежедневной изнурительной работе невзирая на погоду: в кирзовых рукавицах, натирая кровавые мозоли, кайлить под толстым слоем льда землю, вгрызаясь в грунт, вбивать сваи, ставить палатки, рыть ямы, котлованы, землянки, чтобы укрыться, заползти, залезть в любую щель до наступления метелей и морозов.
Надо было привыкать к здешнему климату. Зима в 1945 году пришла рано. Начались несусветные пурги: видимости никакой, кругом молочная беснующаяся мгла, острые струи снега бьют, хлещут по глазам, лицу, проникают во все щелки одежды, карманы, обувь. Порывы колотуна-хиуса - самого злого ветра Северного полюса - сбивают с ног: барахтаешься в снегу и все глубже увязаешь в обволакивающей массе, ветер захлестывает дыхание, лепит в глаза. Пурги разыгрываются неожиданно: еще час тому назад небо было безоблачным, лишь где-то у самого горизонта ворошилась одинокая серая тучка да ветер несмело тянул легкую поземку. И вот полная кутерьма, не видно ни зги, исчезает грань между землей и небом.
Во время пург теряется счет времени, все уползают в свои норы, а каждый день начинается занятиями с личным составом: как вести себя во время пурги. На всю жизнь запомнил некоторые из наставлений и практических советов: "Тундра боится сильных, а пурга - не боится", "не бойся пурги: если она тебя застала в тундре - вырой ямку, ложись и заройся в снег, экономь энергию, пережди и не паникуй", "опасайся отстать от группы и остаться в тундре в одиночку", "стал замерзать - иди быстрее".
Надо было привыкать к тесноте и отсутствию элементарных бытовых удобств. В эту первую зиму даже старшие офицеры жили в норах-землянках и палатках совместно с бойцами и в мороз и пургу отправляли естественные нужды не выходя из них.
Но к холоду привыкнуть было невозможно. В жестокие морозы пар от дыхания мгновенно замерзал, превращаясь в кристаллики льда, которые забивали нос, рот, затрудняя дыхание и образуя вокруг головы диковинный шуршащий шар: сталкиваясь друг с другом, они производили легкий шорох - бойцы прозвали его "шепотом звезд".
Даже металл и тот не выдерживал сильных морозов, становясь хрупким и ломким, а наша славная боевая и транспортная техника с надписями на бортах "Мы были в Варшаве, в Берлине, в Харбине", "Мы славяне, и мы победим!", продрогшая, бесполезно покоилась, ржавела и гнила под трехметровым слоем снега .
Из-за строжайшей экономии угля мы и в своих укрытиях страдали от холода: спали не раздеваясь, тесно прижавшись, согревая друг друга остатками тепла своих тел; железная печурка остывала через час после топки и температура в землянках, и особенно в палатках, ночью не превышала пяти градусов. Мерзли так, что просыпались от стука собственных зубов. Пар от дыхания в виде инея покрывал стены палатки, оседал на одежде, лице, и поутру, с трудом разлепив глаза, бойцы шутили:
- Если иней на подушке - значит, пора менять белье!
В нашей монотонной жизни на Чукотке было всего два праздника: когда впервые появлялось солнце, предвещая окончание полярной ночи, и начало навигации - приход первых кораблей.
Как выяснилось впоследствии, нас на Чукотке ждали не только бытовые и климатические трудности, нас подстерегали мучения и другого рода.