За живой и мертвой водой - Далекий Николай Александрович 7 стр.


Грефрат выждал, пока его приятель закроет за собой тяжелую, обитую черной клеенкой дверь, и лишь тогда неторопливо, подчеркнуто важно вынул из внутреннего кармана мундира два конверта. Лицо его сияло, на губах играла слащавая улыбка. Было похоже, что он готовится преподнести Хауссеру какой-то особо важный сюрприз.

Советник стоял перед ним, точно не замечая этих приготовлений, - замкнутый, невозмутимый.

- Господин штурмбаннфюрер! - торжественно обратился к нему Грефрат и сделал паузу, ожидая, какое впечатление произведут его слова на советника.

Ничто не дрогнуло на лице Хауссера, он только плотнее сжал толстые губы.

У высокого белокурого красавца Грефрата, обладавшего, как говорили ему друзья и женщины, "типично арийской внешностью", Хауссер - низенький, с уродливо большой головой, вызывал обычно чувство невольного превосходства и даже брезгливости. Тем не менее, это чувство никогда не было прочным, а сейчас к нему начали примешиваться зависть и беспокойство. Грефрат отлично понимал, что на этот раз рейхсминистр возложил на него лишь функции связного, чиновника по особым поручениям, а человеком, мнением которого интересуются, дорожат, является Хауссер. Хауссер неожиданно сравнялся чином с Герцем и догоняет его, Грефрата. Вот и пойми, чего можно ожидать от этого плешивого карлика…

- Господин штурмбаннфюрер! - все с той же торжественностью повторил Грефрат, протягивая советнику конверты. - Мне выпала честь первому поздравить вас… Здесь приказ о присвоении внеочередного чина и петлицы штурмбаннфюрера, а это письмо рейхсминистра и верховного шефа СС, которое он поручил передать вам лично.

Хауссер вынул из незапечатанного конверта черные бархатные петлицы со знаками СС на одной, и четырьмя серебристыми металлическими квадратиками на другой, как бы недоумевая оглядел их и небрежно сунул вместе с конвертом в карман. Только тут он заметил протянутую руку Грефрата. Советник торопливо, но холодно пожал пальцы оберштурмбаннфюрера.

- Благодарю вас… - пробормотал он и начал обрывать край второго конверта.

Письмо рейхсминистра казалось отпечатанным типографским способом: прекрасная, точно накрахмаленная бумага, великолепный шрифт пишущей машинки. Всего несколько строк.

"Дорогой Хауссер!
Сердечно поздравляю Вас. Рад случаю сообщить, что Ваши идеи находят одобрение у фюрера.
Я очень ценю Вашу чрезвычайно полезную деятельность. Все Ваши предложения немедленно изучаются и при первой же возможности воплощаются в жизнь.
Желаю успеха.
Хайль Гитлер!
Ваш Г.Гиммлер"

Советник читал письмо долго, не проявляя никаких эмоций, точно получал такие послания по нескольку в день. Наконец он спрятал письмо в карман и вопросительно взглянул на Грефрата.

- Присядем, господин советник, - со вздохом сказал оберштурмбаннфюрер. - Нам необходимо обсудить некоторые вопросы…

Оберштурмбаннфюрер и советник беседовали вдвоем около часа Когда Хауссер ушел, начальник гестапо, униженный, обозленный, вернулся в свой кабинет. Греф-рат сделал вид, что он не замечает состояния своего друга.

- Итак, Генрих, ты не будешь трогать этих людей, - бодрым, веселым тоном произнес он, хлопая ладонью по лежащему на столе листу со списком. - И вообще, дорогой мой, с этого дня будь осторожен с оуновцами в смысле репрессий. Особенно с их вожаками всех рангов.

- Даже если они будут грабить наши эшелоны, забирать оружие, идущее на фронт? - гневно сверкнул глазами Герц.

- Генрих, ну что ты… - недовольно поморщился оберштурмбаннфюрер. - Я тебе объясняю обстановку, Хищение оружия оуновцами почти рекомендуется.

Начальник гестапо смотрел на приятеля широко раскрытыми глазами. Ему даже показалось на мгновение, что он ослышался. Однако лицо гостя приобрело холодное, подчеркнуто деловое выражение. Он давал понять, что его слова имеют силу приказания и не могут служить поводом для дискуссий. Это уже не был человек, какого можно было именовать простецки Гансом. Это был начальник.

- Разрешите вопрос, господин оберштурмбаннфюрер, - почтительно, с едва приметной издевкой, произнес Герц. - Как мне нужно поступать, если при грабеже - я имею в виду похищение оружия, - будет уничтожена охрана? Я имею в виду наших солдат и офицеров.

- В некоторых случаях охрана может быть незначительной…

- Я хотел бы получить более четкий ответ - пролитая этими бандитами немецкая кровь останется без возмездия?

Грефрат точно не услышал этого вопроса.

- ОУН должна находиться под нашим негласным покровительством, - сказал он тихо и бесцветно. - Сделай соответствующие выводы.

- Это официальное указание?

- Да.

- В таком случае я желал бы иметь письменное подтверждение.

- Ты его в скором времени получишь… - кивнул головой Грефрат и улыбнулся. - А сейчас я был бы не против, если б ты предложил мне рюмку коньяку. Найдется?

Герц достал из шкафчика поднос с бутылками и закуской.

Молча наполнил две рюмки.

- Ты напрасно дуешься, Генрих, - дружелюбно сказал гость, опорожнив свою рюмку и принимаясь за бутерброд с ломтиками розоватого сала. - Видишь, в чем дело. Мне приказано составить подробную инструкцию, касающуюся наших отношений с украинскими националистами. В ней я должен учесть пожелания и советы… Кого бы ты думал?

Начальник гестапо бросил быстрый взгляд на приятеля и застыл, пораженный догадкой.

- Неужели Хауссера? Невероятно! Тогда я отказываюсь что-либо понимать.

- Я тоже не все понимаю, - признался оберштурмбаннфюрер. - Тут какая-то сложная, тонкая политика. Вот что мне сказали о Хауссере: "Внимательно прислушивайтесь к его советам. Вы мыслите в масштабе сотен, тысяч людей, он - сотен тысяч, миллионов, вы думаете о сегодняшнем, завтрашнем дне, он смотрит на год, на десятилетие вперед…"

- Этот жалкий, плешивый головастик? - возмутился Герц.

- Не головастик, а голова, в которой, очевидно, мозгов больше, нежели у нас с тобой, Генрих, вместе взятых.

Прежде чем Хауссер вернулся к себе на квартиру, его несколько раз останавливали патрули, проверявшие пропуска. Патруль стоял и у того дома, где жил советник. Это обилие патрулей обрадовало Хауссера - он не любил ходить ночью по городу.

Советник прошел по длинному темному коридору, открыл дверь своей комнаты, которую называл кельей, и, переступив порог, чиркнул зажигалкой. Комната в самом деле напоминала келью - маленькая, узкая, обставленная скромной мебелью. Однако желтый свет крохотного язычка пламени зажигалки вдруг заиграл на гранях запыленного хрусталя, лег мягкими матовыми пятнами на бронзовые статуэтки, стоявшие вперемешку с хрустальными вазами на столе, буфете, подоконнике единственного окна, и комната эта стала похожей на уголок антикварного магазина.

Тяжело дыша, советник зажег две свечи на тяжелом старинном подсвечнике, торопливо снял с себя плащ, мундир и, подойдя к платьевому шкафу, рывком открыл зеркальную дверцу. В глубине шкафа сверкнули, словно два кошачьих глаза, квадраты на бархатной петлице черного эсэсовского мундира.

Мундир висел на плечиках, новенький, без морщинки и пятнышка.

Хауссер ни разу не появлялся в нем на людях, и лишь немногие знали, что он имеет право носить эту форму. Однако советник не расставался с мундиром, возил его с собой. Иногда, обычно поздним вечером, перед сном, когда Хауссер был один, он надевал мундир и, приняв внушительную позу, простаивал перед зеркалом минуты две-три. Это была наивная дань честолюбию. Что поделаешь, даже умные люди имеют смешные, но простительные слабости. Шло время, Хауссер повышался в чине, менялись петлицы, но мундир оставался новеньким. Он висел в шкафу на плечиках, как совесть, душа, честолюбие неказистого Томаса Хауссера, отданные на хранение.

Прикрепить новую петлицу было делом нескольких минут. Облачившись в эсэсовскую форму, Хауссер снова подошел к шкафу. На этот раз он долго стоял перед зеркалом, подняв подсвечник над головой, жадно вглядываясь в свое отражение. Вот он каков! Штурмбаннфюрер Хауссер… Сам Гиммлер начинает заигрывать с ним - "Дорогой Хауссер!" Можно подумать, что они давние, закадычные друзья. "Ваши идеи находят одобрение у фюрера". Прекрасно! Разве можно желать чего-либо большего? Если дело пойдет таким образом и дальше, то скоро его сделают штандартенфюрером. Если дело пойдет таким образом… На лице Хауссера появилась саркастическая улыбка.

- Поздно, дорогой Гиммлер, - язвительно пробормотал новоиспеченный штурмбаннфюрер, снимая мундир. - Кажется, все мы похожи на утопающего, хватающегося за соломинку…

6. Утро

"Советка", "пани профессорка" - так вначале называли в селе печальную молодую женщину, перебравшуюся со своей больной матерью из Братына в Подгайчики вскоре после того, как эти места были захвачены гитлеровцами. Все знали, какое несчастье выпало ей на долю, и все, даже те, кто злорадствовал по этому поводу, не могли не одобрить ее поступок и не восхититься ее преданностью матери.

Весть о нападении гитлеровцев на Советский Союз застала преподавательницу русского языка и литературы Братынской средней школы Наталью Николаевну Румянцеву на перроне львовского вокзала. Вместе с матерью она должна была ехать в Москву, родной свой город, в котором собиралась провести летний отпуск. Ее мужу, военному летчику, отпуска не дали, и он остался в Братыне, возле которого находился большой военный аэродром.

До отхода московского поезда оставалось около тридцати минут. Эти полчаса словно были предоставлены Наталье Николаевне, чтобы она, хорошенько все взвесив и рассудив, решила вопрос, ехать ли ей с матерью в Москву или вернуться к мужу. Наталья Николаевна приняла решение в первую же секунду. Однако мать не захотела оставлять дочь одну, И они обе вернулись в Братын.

Здесь, в Братыне, встревоженных, измученных женщин ждала еще более горькая весть - командира эскадрильи истребителей, старшего лейтенанта Румянцева уже не было в живых, он погиб в первом воздушном бою. Беда не приходит одна… У матери при этом известии отнялись ноги.

Гитлеровцы наступали. Командование авиаполка спешно отправляло семьи летчиков в глубокий тыл. Наталья Николаевна в своем горе не понимала, что происходило вокруг. Она и слышать не желала об эвакуации, она не могла покинуть место, где был похоронен муж. Ей казалось, что ее поспешный, трусливый отъезд будет равносилен предательству. Она не могла смириться со смертью человека, которого так любила. Она ждала чуда - вот войдет он, вот внесут его раненого, обгоревшего…

Когда Наталья Николаевна опомнилась, пришла в себя, уже не было надежды на возможность выбраться из Братына с больной старухой на руках. Она могла уйти на Восток только одна. И она осталась с матерью. Да, всех невольно трогала эта скорбная история, но никто не знал самого главного - старая больная женщина, ради которой Наталья Николаевна решила пройти все испытания, какие ей, жене советского офицера сулила жизнь на земле, занятой врагом, не была ее родной матерью. Это была мать ее мужа…

Несколько хлопцев и девчат из Подгайчиков учились два года в Братынской средней школе. Они называли свою учительницу, как и прежде - Наталья Николаевна. Вскоре ее начали называть так и те, кому она с матерью шила обновы, зарабатывая на пропитание. Ни отдающее старыми временами "пани профессорка", ни полупрезрительное "советка" - ни одно из этих слов не подходило к милой, печально приветливой женщине с ясными разумными глазами, с утра до вечера сидевшей за ручной машинкой.

У Юрка Карабаша сложились особые отношения с учительницей. Он был ее любимым учеником и он знал; если бы не заступничество Натальи Николаевны - не учиться бы им, Карабашам, братьям убежавшего к немцам ярого националиста, в советской гимназии. Но Наталья Николаевна отстояла его и Степана, лучших своих учеников, хоть не раз навлекала на себя недовольство начальства. Любовь - слишком слабое слово для тех чувств, какие вызывала в душе Юрка его учительница, - он ее обожал, боготворил. Когда Наталья Николаевна появлялась в классе - крупная, уверенная в себе, молодая, цветущая русская женщина с веселыми серыми глазами на открытом, румяном лице, с выложенными широкими кольцами на голове толстыми пшеничными косами, - Юрку казалось, что в классе становится светлее, чище, и даже воздух начинает пахнуть чем-то свежим, весенним. Он радовался каждому ее взгляду, брошенному на него. Когда же она останавливалась возле его парты, клала руку на его плечо или легким ласковым прикосновением приглаживала его буйный курчавый чуб, он замирал, счастливый и испуганный, точно это была бесценная материнская ласка, которой ему не довелось изведать и которой - он инстинктивно ощущал это - ему всегда не хватало.

Но это были чувства мальчика, выросшего без матери, это была невольная приязнь и привязанность ученика к хорошей, красивой учительнице, а глубокое уважение к Наталье Николаевне, вера в нее, как в доброго, справедливого и непреклонного человека, пришли к Юрку после того случая, когда его вычеркнули из списка лучших учеников, премированных бесплатной поездкой в Киев.

Все в классе знали, почему это произошло, - браг националиста. Наталья Николаевна узнала об изменении в списке позже всех. На перемене она задержалась в кабинете директора и опоздала на урок - прежде этого никогда не случалось - на добрые пять минут. Вошла в класс, казалось бы, спокойная, но с красными пятнами на щеках, с недобрым блеском в глазах, и объявила своим обычным ровным голосом:

- Напоминаю. Выезд группы экскурсантов назначен на завтра. Все, кого я называла позавчера, должны явиться на вокзал к десяти часам утра без опоздания.

- Наталья Николаевна, а Юрко Карабаш тоже едет? - вскочила Ганя Худяк, самая прилежная и самая тупая ученица в классе.

- Конечно, - будто ничего не случилось, ответила учительница, раскрывая принесенный томик Толстого. - Все, кого я назвала…

Юрко увидел Киев, Днепр… Наталья Николаевна ездила с экскурсией. Она, как показалось Юрку, была холодна с ним и, встретившись с его глазами, отводила свой взгляд. Возможно, она хотела доказать себе и другим, что у нее нет и не может быть любимчиков, подчеркнуть, что все ученики для нее равны. И только на обратном пути, когда уже подъезжали к Братыну, Наталья Николаевна, проходя по вагону, остановилась возле Юрка, шутливо потрепала его за волосы и сказала чуточку самодовольно: "Ну, вот мы и дома…" Это прозвучало так: "Ну вот, все обошлось, как нельзя лучше. Я не дала тебя в обиду".

В тот же день он впервые увидел мужа Натальи Николаевны. Широкоплечий летчик с таким же открытым, как и у Натальи Николаевны, лицом, торопливо шел по перрону, стараясь сдержать счастливую, радостную улыбку. Юрко почему-то смутился, нахмурился, опустил глаза, увидев, как взволнованный встречей летчик обнимает и целует его учительницу. Он так и не понял, что это ревность, неосознанная ревность, впервые посетившая его мальчишечье сердце.

Всего три года прошло с тех пор, а кажется, все это было давно-давно, бог знает когда. Где-то зарастает травой могила широкоплечего летчика. Наталья Николаевна извелась - не узнать, поблекла, стала похожей на монашку. На улице ее не увидишь, сидит с утра до ночи в своей нищей, голой хате, строчит на машинке.

Юрко понимал, что он ничего не сделал плохого своей учительнице и уж, конечно, не по его вине разрушилось ее счастье и ей приходится так бедовать. И все же он терзался, когда серые глаза Натальи Николаевны с таившейся в них едва приметной насмешливо-доброй улыбкой встречались с его глазами, как будто он обманывал себя и был в чем-то виноват перед ней. Юрко полагал, что это чувство неясной вины возникало у него потому, что он ничем не может помочь Наталье Николаевне. Однажды он тайком от тетки набрал мешочек фасоли и отнес в хату учительницы, однако Наталья Николаевна наотрез отказалась принять этот дар. Она покачала головой и сказала мягко и в то же время укоризненно: "Не делай, Юра, этого, если не хочешь причинить мне неприятности. Я ведь знаю, что и у вас негусто. А мы пока не голодаем". Кажется, она хотела спросить его о чем-то. Очевидно, она слышала, что Степан ушел в лес к бандеровцам. Но она не спросила, а только грустно и нежно оглядела своего подросшего и окрепшего любимца, словно хотела потрепать его кудри и сказать: "Вот ты и вырос, Юра…" Но сказала она другое: "Юра, я всегда рада видеть тебя. Но приходить ко мне можно только по делу. За нашей хатой следят…"

…К этой темной, убогой хате привел Юрко Стефу, несшую на руках своего братика, после того, как Василь Гнатышин отказался приютить их.

Им открыли сразу, точно знали, что они явятся, и ждали их прихода. Очевидно, Наталья Николаевна не спала, сидела у окна… Она даже не спросила за дверью: "Кто тут", - а когда Юрко в сенцах начал объяснять ей, что произошло, торопливо прервала его:

- Хорошо, Юра, они останутся у нас. Не беспокойся. Я накормлю и спрячу. Но ты сам понимаешь…

Да, он знал, какой опасности подвергает этих двоих беззащитных женщин, жизнь которых всегда была под угрозой. Знал и то, что Наталья Николаевна боится не за себя. Но в этот момент у него не было другого выхода.

- Только до следующей ночи. Слово чести! Присягаю…

- Нет, Юра, ты меня неправильно понял, - горячим шепотом возразила учительница. - Пожалуйста, не горячись и не делай глупостей. Я вовсе не устанавливаю срока. Ты заберешь их, когда найдешь надежное место. До этого времени они будут у нас. И уходи скорей, прошу тебя… Мы все сами тут устроим.

- Спасибо, Наталья Николаевна…

Растроганный Юрко нашел руку учительницы, припал к ней губами.

- Что ты! - возмутилась женщина, вырывая руку. - Не надо. Юра. Я тебе благодарна. Я рада, что ты остался человеком, я горжусь тобой. Ты даже не представляешь… - В ее голосе послышались слезы. - Иди! Тебя могут увидеть.

Через полчаса Юрко появился у своей хаты. Он успел побывать на кладбище, где среди старых, заросших бурьяном могил спрятал ружье.

Тетка, впустив его, начала сокрушаться, попрекать:

- И этот по ночам пропадает. Вечерю ему приготовила, глаз не сомкнула за ночь. Ну, где тебя черти носят, когда кругом такое творится? Я вас без отца и матери выходила, вырастила, а теперь вам тетка не нужна, вам только самостийна держава ваша на уме. Поубивают вас немцы или ляхи, а я с кем век буду доживать, кто мне очи закроет, на могиле крест поставит? У-у, Карабаши, проклятое семя цыганское, бездомное. Да ты съешь что-нибудь, бахур, кому я наготовила? Вот и все, слова тетке родной не скажет. Наказал меня господь, своих детей не дал, наградил племянниками, чтобы я весь век мучилась.

Юрко не огрызался. Не раздеваясь, не снимая ботинок, он повалился на постланную ему на узком деревянном диванчике жесткую постель и лежал, повернув голову к темной стене. Только сейчас он почувствовал, как ноет и дергает то место на ноге у щиколотки, которое он поцарапал колючей проволокой. Очевидно, царапина была глубокой, и нога опухла. Следовало бы ранку смазать йодом, перевязать даже, потому что от такой чепухи бывает заражение крови. Обойдется… Заживет, как на собаке. Была бы у него только одна эта беда…

Назад Дальше