Не оглядывайся, сынок - Павловский Олег Порфирьевич


В 1980 году калининградский писатель Олег Павловский за повесть "Не оглядывайся, сынок" стал лауреатом литературного конкурса имени Фадеева.

Содержание:

  • Мальчишки 1

  • Тревога 1

  • На фронте без перемен 3

  • Валя 4

  • Вперед, только вперед! 5

  • Памятное воскресенье 6

  • Не надо плакать, мама! 7

  • Первый фриц 8

  • За что тебя, Юрка! 9

  • Накануне 10

  • Крещение 10

  • Эх, окопы! 11

  • "Тарантул" 12

  • Костер 13

  • "Клад" 13

  • Злополучный каравай 15

  • Фронтовой марафон 16

  • Последний бой 17

  • Совершеннолетие 18

  • Послесловие 19

Олег Павловский
Не оглядывайся, сынок

Светлой памяти матери моей, Евстолии Мироновны, посвящаю

Мальчишки

- С-мир-р-р-но!

Мы слегка задираем головы, напряженно тянем руки по швам, и каждый из нас, ручаюсь, думает об одном: ну кому, зачем нужна вся эта муштра, когда фронт ждет солдат, умеющих стрелять, а не стоять, деревенея, навытяжку.

Нам бы винтовки да по сотне патронов к ним - можно и с колена, и лежа, и стоя - только скомандуй, не подведем. Но винтовки, говорят, мы получим недели через две, не раньше, а пока…

- Морозов, куда смотришь? Ворон считаешь?

Это ко мне. Я действительно смотрю не на взводного, как положено по уставу, а в сторону, туда, где за плотным, ограждающим военный городок забором стоят штабеля тщательно уложенных по размерам досок.

Предмайское погодье пригрело шапки снега на штабелях. Снег враз осел, посерел, и шапки стали похожи на подгоревшие и оплывшие оладьи. По краям доски облеплены толстыми сосульками. Даже отсюда видны порхающие в сосульках солнечные блестки. И, конечно, вовсю звенит капель. Но мы ее не слышим. Слух наш настроен на зычный голос взводного. И, кроме этого голоса, уши никаких посторонних звуков не воспринимают.

А я знаю, по всей Северной Двине звенит капель, точно так же, как по всей Северной Двине стоят штабеля досок, никому сейчас не нужных и потому посмурневших, ссутуленных, словно от старости.

Уже скоро два года, как идет война. Уже скоро два года, как пустуют причалы и портальные краны стоят безмолвными, сникшими сторожами. А было время - стояли на рейде заморские суда в очереди за прославленным архангельским лесом. По их разноцветным рисунчатым флагам мы определяли, из какой страны прибыл лесовоз.

Словно не капель, а слезы роняют седеющие штабеля. Я перевожу взгляд со штабелей на взводного и смотрю на него, не моргая. Взводный удовлетворен.

- На-апра-а-во! Шшшагом а-арш!

Щепа и опилки утрамбованы так, что идешь по сплошной насыпи, словно по гранитной мостовой, и только звуки шагов не отдаются, а глухо скрадываются почвой, на которой плохо растет даже неприхотливая сорная трава.

Когда-то, еще при Петре Первом, здесь было кочковатое болото, называемое по-местному мхами. На мхах в изобилии росли клюква и морошка. Потом на берегу реки поставили лесопильный заводик. Он стал разделывать на доски сплавляемый по Двине лес. Опилки, кора, обрезки - все сваливалось во мхи. Так с годами образовалась твердая почва, на которой можно было ставить дома и прокладывать мостки - тротуары. По привычке люди называли эту насыпь землей, и кое-кто ухитрился даже завести на ней крохотные, но все же зеленые огородики. "Земля" эта хороша была тем, что по весне и осени живо впитывала в себя влагу, и грязи в поселке не знали. Зато, пригретая летним солнцем, она источала тяжелый запах гниющей древесины. Босиком по ней тоже не больно побегаешь - как шаг, так заноза. Сколько повыковыривал я в детстве таких вот заноз, больших и маленьких, не счесть.

Сейчас нам не то что щепа, а и любые, хоть стальные, колючки не страшны: ноги обуты в новенькие, с толстенной подошвой ботинки. С непривычки они кажутся примагниченными к земле, но это не беда; больше всего каждого из нас беспокоят обмотки. Они вот-вот сползут с отощавших икр и потянутся следом. И тогда придется выходить из строя и под пристальным, насмешливым взором взводного торопливо обматывать голени широкой серо-зеленой лентой, то и дело грозящей выскользнуть из непослушных рук.

Эх, обмотки, обмотки, нехитрый заменитель голенищ солдатских сапог, о которых нам пока остается мечтать, потому что сапоги выдают перед отправкой на фронт, о котором мы тоже только мечтаем.

- Бе-е-гом!

Пока все идет нормально. Мы кружим по плацу и довольно сноровисто для новичков выполняем команды взводного, хотя усталость начинает сковывать движения, а взгляд молить о пощаде.

В петлицах у взводного по кубику. Погоны ввели месяца три назад, на всех их пока не хватало. Потертая шинель сидит на коренастой его фигуре ладно. Под шинелью на гимнастерке желтая полоска - знак тяжелого ранения - и медаль "За отвагу". Не будь этой полоски и медали, мы вряд ли так старательно выполняли бы его команды.

Сначала, когда мы только прибыли в запасной учебный полк и взводный в наглухо застегнутой шинели, прохаживаясь перед неровным строем, втолковывал нам, что мы дескать, теперь не просто граждане Советской страны, а бойцы славной Красной Армии, развернувшей наступление на всех фронтах, и что нам надлежит свято чтить Воинский устав и выполнять свой долг перед Родиной, мы думали: "Развел антимонию! Будто мы этого без тебя не знаем. Прячешься за штабелями от фашистских пуль, речи красивые произносишь, о долге говоришь, а сам, небось, и немца в глаза не видел!"

Ему было не больше тридцати пяти, но нам он казался уже стариком и, по нашему понятию, должен был быть заслуженным воякой, а не тыловой крысой.

Что поделать, мы в то время не задумывались как-то над той огромной ролью тыловиков, в частности интендантов, и тех, кто готовил молодых, ничего по сути не смыслящих в воинском деле солдат к предстоящим боям. И притом каждый из нас уже в какой-то мере познал войну. Длиннющие очереди за хлебом, постаревшие за два года на все десять лет лица матерей, постоянные воздушные тревоги, забитые до отказа бомбоубежища с перепуганными детишками - все это казалось естественным. Война есть война. Но здоровый с виду человек в военной форме без наград и отличий вызывал у нас чуть ли не отвращение.

Каково же было наше замешательство, когда взводный зашел перед отбоем в казарму без шинели и мы увидели медаль и желтую полоску. Он сразу стал своим человеком. А потом взводный покорил нас потрясающей памятью. Уже на третий-четвертый день он знал по фамилии каждого из сорока четырех подчиненных ему новобранцев.

- Взво-од… стой!

Взводный тоже, видать, приморился. Да и время - пора бы объявить десятиминутный перекур. - С-смир-р-но!

Мы вытягиваемся в струнку, лишь бы взводный остался доволен. Ведь ему ничего не стоит начать все сызнова. - Вольно!

Ну, давай же, давай, не мотай душу…

- Пе-е-рекур!

Эта команда словно звонок на перемену. И мы с шумом и гоготом срываемся с места и - куда только делись усталость и скованность! - разлетаемся по плацу, схватываемся в дружеской потасовке, вырываем друг у друга кисеты с махоркой, а запыхавшись, рассаживаемся где попало и начинаем скручивать корявые цигарки.

Нам по семнадцать с махоньким, и курить по-настоящему почти никто не умеет, хотя наверняка каждый окуривал стены школьных уборных. Но теперь мы не школьники, и к тому же вчера получили по первой пачке махорки. Как тут ударишь лицом в грязь?

Взводный сидит чуть в сторонке, со вкусом затягивается командирским "Беломором", искоса поглядывает на нас, и взгляд его, теплый сейчас и не по возрасту отеческий, будто бы говорит: "Эх, мальчишки, мальчишки! Ну что мне с вами поделать!"

Тревога

Проходят дни и недели, однообразные, как гороховый суп в обед. Все расписано, учтено, размерено. Не знаешь только - заработаешь ты сегодня внеочередной наряд или нет. Тут уж как сам постараешься.

А в двадцать три ноль-ноль - отбой.

Эта команда выполняется особенно четко. Мигом скручиваются обмотки, кладутся на полочку над головой гимнастерка с брюками, и через минуту в казарме воцаряется тишина. О крепости молодого солдатского сна говорить не приходится, но сон этот схож со сном кормящей матери. Как та просыпается, услышав плач ребенка, так и солдат тотчас вскакивает даже при негромком оклике своего командира.

Я плыву по Двине на огромной барже-плоскодонке. Баржу тянет коренастый буксиришко. На его широкой дымной трубе красуется белый и большущий, как у океанского парохода, гудок. Из него временами вырывается пар, но гудок остается нем, словно разевающая зубастую пасть щука.

И вдруг зычное:

- Подъем!

Вместе со мной, отпружинив от матрацев, взметываются сорок два тела.

- Надеть противогазы!

Кидаемся к стойке, разбираем сумки с противогазами, натягиваем маски. - Ложись!

Быстренько ныряем под одеяла. И только Пушкин, слишком прямолинейно поняв смысл команды, бухается на пол, чуть не сбив с ног стоящего возле него взводного.

Взводный намеревается выругаться, но, узнав в распростертом перед ним длинном и плоском теле с развязанными тесемками кальсон Пушкина, рубит воздух рукой и выходит.

Никакого отношения к родословной великого поэта наш Пушкин не имеет. Он даже не знает наизусть ни одного пушкинского стихотворения и путает Дантеса с Арзамасом.

Зовут Пушкина Васей. Он белобрыс, худ и сутул. Все старания недавно пришедшего к нам сержанта Климова хоть как-то выпрямить его спину ни к чему пока не привели. Команды до Васи доходят туго, наряды вне очереди так и сыплются на него, и когда все преспокойненько похрапывают, Пушкин со товарищи драит шваброй коридор или туалет.

Как-то ему повезло: день закончился для него благополучно. После отбоя сияющий Вася лег и тут же сладко уснул. Сашка Латунцев, всегда чем-то недовольный, язвительный парень, предложил устроить Пушкину "велосипед" - зажечь между пальцами ног клочок бумаги, но на Сашку обрушился весь взвод: незадачливого Пушкина в общем-то все любили и зло шутить над ним не позволяли никому. И все же спать Пушкину пришлось недолго. Минут через пять после отбоя старшина по долгу службы обходил казарму: сложена ли одежда, не вздумал ли кто покурить перед сном, не подался ли в самоволку… Так было и на этот раз. Старшина, стараясь не скрипеть до блеска начищенными сапогами, прошелся меж коек, приостановился возле похрапывающего Пушкина, улыбнулся, повернул было назад, но почему-то вдруг задержался и потряс Пушкина за плечо.

Пушкин недовольно сморщился, отчего продолговатое лицо его стало похоже на сушеную грушу, поджал ноги, потом приоткрыл один глаз и, узнав старшину, икнул с перепугу. Не понимая, в чем же он во сне провинился, Пушкин вскочил на ноги, захлопал подпухшими веками.

- Что это? - просипел старшина, показав на торчавший из-под матраца темный предмет.

Пушкин сонно моргал и молчал.

- Что это, я спрашиваю? - у старшины начали раздуваться ноздри.

Пушкин пожевал губами и, опять-таки ничего не сказав, вытащил предмет, оказавшийся обыкновенной шваброй.

Дело в том, что швабр не хватало, и Пушкину нередко приходилось ждать, пока товарищ по несчастью выдраит свою часть и передаст швабру ему. На этот раз Пушкин решил схитрить и, видимо, еще с утра припрятал швабру. Но не рассчитал.

По горящим глазам старшины Пушкин все понял, быстренько оделся и пошел за ведром.

Не знаю, наедался ли когда Вася в своей Шалакуше - деревеньке между Архангельском и Няндомой, - но здесь он ходил вечно голодным, хотя кормили нас по тем временам вполне сносно. "На гражданке" о таком пайке только мечталось, и мы все тут поздоровели. Пушкин тоже далеко не походил на дистрофика, но, видимо, навязчивая идея налопаться до отвала преследовала его с самого дня рождения.

Пытаясь выгадать что-то для своего желудка, Пушкин простодушно менял первое, скажем, на второе, порцию сахара и компот на утреннюю горбушку хлеба, а горбушку, в свою очередь, на две тарелки борща. Узнай об этом старшина, Пушкину досталось бы на всю катушку, но обмены свои он совершал втихаря, а доносить друг на друга у нас не было принято. Хитрые и предприимчивые ребята пользовались Васиной слабостью, и случалось так, что, совершив за день несколько вариантов обмена, Пушкин за ужином оставался с одним стаканом чая, а потом долго и туго соображал, как же так могло получиться.

Однажды Пушкину выпало дежурить на кухне. Насколько помнится, так крупно ему повезло только раз. Дежурство на кухне считалось особо почетным. Ну, Пушкин и расстарался. Работал он, правда, за двоих, все распоряжения повара выполнял точно и беспрекословно, а когда подошла очередь обеда - тут уж равных ему вообще не нашлось. А ночью Пушкину стало плохо. И надо же было командиру роты выйти в коридор как раз в тот момент, когда Пушкин, держась одной рукой за живот, а другой зажимая рот, с вытаращенными, полными боли и ужаса глазами топотал в уборную.

Старший лейтенант терпеливо дождался, пока Пушкин сделает свое дело, остановил его, бледного и облегченного, спросил строго:

- Фамилия?

- Рядовой Пушкин, товарищ старший лейтенант.

- На кухне дежурил?

- Дежурил, товарищ старший лейтенант.

- Обожрался?

Пушкин потупил глаза.

- Та-ак… Три наряда вне очереди.

- Есть три наряда вне очереди, - привычной скороговоркой выпалил Пушкин. - Разрешите идти?

- Идите, рядовой Пушкин. - Комроты с таким презрением выцедил эти слова, что, наверное, легче было бы выполнить еще три наряда, чем их выслушать.

И вот сейчас рядовой Пушкин, уверенный в своей правоте, смешной и немного жалкий, лежит, уткнувшись противогазной маской в добела вымытую половицу.

Сашка Латунцев щекочет ему пятку. Пушкин дрыгает ногой, поводит головой и под глухой стонущий смех товарищей неловко поднимается с пола. И кажется, что даже стекла его противогазных очков выражают недоумение по поводу случившегося.

Спать в противогазе - все равно что с плотно зажатым чьей-то потной рукой ртом. Может, накрыться с головой да снять маску? А вдруг проверка?.. Достаю носовой платок, свертываю жгутиком и жгутик этот затискиваю под маску чуть пониже левого уха. Дышать сразу становится легче. Повертываюсь на правый бок и тут же засыпаю.

И снится мне: лежу я будто во мхах и окружает меня отряд фашистов. А в руках у них не автоматы, а блестящие круглые шары, какие мы в новогодний праздник вешаем на елки. Несут они эти шары перед собой и смеются. Ага, думаю, газовые бомбы. Ну, да этим меня не возьмешь. С фашистов глаз не свожу, шарю рукой по левому боку, ищу противогазную сумку. А ее будто ветром сдуло. Ни на мне, ни около нет сумки. Фашисты, видимо, заметили это, заржали, как жеребцы, и стали кидать в меня бомбами. Все мхи, каждую кочку обволок непроницаемый туман, разъедающий легкие. Еще мгновение - и мне конец…

Просыпаюсь в холодном поту и не могу понять-то ли о во сне было, то ли на самом деле. Дышать невмоготу, спальня в густом тумане, сквозь который тускло высвечивая лампочка под потолком да размытые контуры коек. Догадываюсь вытянуть жгутик. Противогазная маска плотно прилипает к коже. Снова начинает одолевать сон.

- Подъем! Боевая тревога!

Ну, тут раздумывать некогда. Через три минуты надо стоять в строю. Надеть гимнастерку, не снимая противогаза, - не очень сложно. Труднее с обмотками. Сумка сползает, гофрированный шланг выпячивается, мельтешит перед глазами, мешает перехватывать скрученную рулетом обмотку. Но и с ними покончено. Остается выхватить из пирамиды винтовку, пробежать метров двадцать по коридору, скатиться с высокого крыльца и занять свое место в строю.

Слева от крыльца, лицом к роте, стоят, опустив головы, шесть человек. Босые, в одном нижнем белье и противогазах, они похожи на уморительные карикатуры. Пушкин, разумеется, возглавляет шестерку. Мы трясемся от смеха и знобкого ночного холодка.

Оказалось, у этих шестерых не хватило сообразительности проделать с противогазами простенькую операцию, и они либо вытащили предохранительные клапаны, либо поотвинтили патрубки. А когда комроты зажег дымовую шашку, они, задохнувшись и не сумев быстро наладить противогазы, повыскакивали в коридор, где их уже поджидал ротный.

- Смир-рно!.. Направо равняйсь!.. У кого там винтовка прыгает? Вольно!.. Противогазы снять!.. Н-ну, субчики-голубчики?

Это обращение уже не к нам, это к тем шестерым. Командир роты, невысокий, худенький и быстрый, окидывает каждого из них язвительным взглядом.

- Хо-ороши! Ну, прямо-таки красавцы, хоть фотографа зови да девчатам на память… А если враг? Так в подштанниках и встретите? Думаете, он от одного вашего вида драпать начнет? Позор! Для всего полка позор! Три наряда каждому! Привести себя в порядок! Даю две с половиной минуты. Марш! - и ротный вытягивает из брючного кармашка большие никелированные часы с крышкой.

Не знаю, как это им удается, но через две с половиной минуты вся шестерка стоит в общем строю.

- Ш-шшагом арш!.. Пр-равое плечо вперед…

И пошагали. Куда, зачем? - никто из нас не знает. Впереди ротный с планшеткой на боку.

Гулко топаем по улицам поселка, разбродно переходим длинный деревянный мост, а дальше - вольным шагом по лесной наезженной просеке. Одному тут было бы жутковато. Серая, с недавно народившейся луной ночь только подчеркивает непроглядную темень леса. В лесу эхом отдаются наши шаги, и потому все время кажется, что нас кто-то догоняет. Тянет сыростью, пахнет смолой и болотом.

Сначала идем бодро, разгонисто, с шуточками и подковырочками, потом ноги начинают тяжелеть, винтовка непомерно давить на плечо, скатанная шинель стягивать грудь и спину, и все меньше разговоров, все неровнее шаг.

- Ро-ота, стой!.. Перекур десять минут.

- С дремотой?

- Отставить шуточки.

Мы ложимся на обочину, стараясь повыше задрать ноги. Трава сухая еще, не росная. Ротный прохаживается, будто и не оставил позади десяток километров, будто только что встал с постели и разминается. А ведь он не спал сегодня ни минуты.

- Во, жила! - восхищается Латунцев. - Форс давит или взаправду не умаялся?

- Боевой дух поднимает.

Незадачливая шестерка во главе с Пушкиным отходит подальше от всех, разувается, поохивая. Торопясь, они по чьему-то неразумному наущению надели ботинки на босу ногу, а портянки сунули в карманы. Теперь на пятках вздулись волдыри, и портянки вряд ли уже помогут.

- Сжевать бы сейчас горбушечку граммчиков на восемьсот, - мечтательно произносит кто-то за моей спиной. Мне лень повернуть голову.

- С сальцем или маслицем?

- С парным молочком.

Дальше