- А, может, с вареньем земляничным?
- С семгой.
Ну, завелись - не остановишь. А вообще-то о жратве говорить у нас не принято, особенно на полном серьезе.
- Встать! Стройся!
Неужели десять минут прошло? Ох, как не хочется подниматься с потеплевшей под спиной земли.
- Ш-шагом арш!
Мы отлично знаем, что на фронте нам придется делать и не такие переходы и, возможно, безо всяких перекуров, да еще рискуя нарваться на вражескую засаду или попасть под бомбежку, но такие вот тренажи, вроде сегодняшнего, кажутся нам зряшными, потому что фронт далеко и немец далеко тоже, и куда полезнее, на наш взгляд, было бы дать нам хорошенько выспаться.
Нас гложет зависть к Феде Котову, здоровенному добродушному парню из Холмогор. Он великолепно спит на ходу. Ни с ноги не собьется, ни в сторону не свернет. А глаза закрыты, и на лице разлито сонное блаженство. Котов говорит, что даже сны видит, но мы почему-то никак не можем поверить этому.
После третьего привала - поворот на сто восемьдесят градусов. Силы на исходе. Злополучная шестерка, стеная и охая, плетется где-то в хвосте. Даже ротный заметно приустал. Он по-прежнему ровным заученным шагом идет впереди колонны, но в поступи его уже не видится прежней лихости.
Начинает светать. Солнце встает из-за спины. Мы догоняем собственные тени, смешные и необыкновенно длинные. Тянет ветерком - свежаком, настоянным на запахах проснувшегося хвойного леса.
- Запевай!
Сосед справа толкает меня локтем: давай, дескать, чего там! Но я молчу. Если бы не ротой - взводом шли, дело другое, тут уж не отвертишься: хоть Бог меня музыкальным слухом не наградил, но горлом не обидел, и потому выпало мне во взводе быть запевалой. А сейчас я скромненько ожидаю, когда затянет песню кто-нибудь из другого взвода.
Рота по-прежнему идет молча.
- Морозов, запевай!
Что поделаешь, дисциплина есть дисциплина. Я подбираюсь, захватываю полную грудь воздуха и, подравняв шаг, во всю силу легких гаркаю:
До свиданья, города и хаты,
Нас дорога дальняя зовет…
Колонна сначала несмело, а потом все бойчее и громче подхватывает:
Молодые смелые ребята,
На заре уходим мы в поход.
И словно не было позади нелегкого похода, словно шли мы на парад и теперь четко и слаженно проходим мимо трибун, с которых приветствуют нас большие военачальники.
Дорога круто поворачивает к поселку. Солнце оказывается сбоку. Оно уже начинает припекать, обещая знойный день. За мостом нас встречает духовой оркестр. Ну, это уж совсем здорово! Строевым шагом, под восторженными взглядами бегущих рядом поселковых ребятишек, мы проходим в военный городок и, только когда ротный командует: "Разойдись!", - чувствуем, как на плечи камнем ложится непомерная усталость.
На фронте без перемен
Мы никак не можем примириться с ежедневно внушаемой нам мыслью, что практика неразрывно связана с теорией и одно без другого - ничто. Разве от того, что я не буду знать, сколько весит опорная плита восьмидесятидвухмиллиметрового миномета, который мы изучаем, я буду хуже стрелять?
Взводный утверждает: "Да, хуже".
Спорить со взводным не позволяет устав.
Пушкин, не успевший очухаться после "противогазных" нарядов, готовится схлопотать новый. Прикрыв ладонью глаза, - метод старый и хорошо знакомый всем преподавателям, - он спит самым настоящим образом.
- Механизм грубого горизонтирования, - втемяшивает в наши головы взводный, - предназначен для быстрой установки вертлюга на глаз примерно в горизонтальное положение…
Окна в учебной аудитории распахнуты настежь, иначе задохнешься от резкого запаха ваксы, которой мы ежеутренне начищаем, а точнее, смазываем ботинки. С плаца доносятся глухие команды. Там занимается строевой подготовкой третий взвод. Вот им сейчас действительно жарко. У нас строевая была с утра, по холодку.
Под окном возятся в пыли воробьи. Говорят, пыль дает им такую же прохладу, как человеку вода. Правда или нет? Эх, искупаться бы!
- …Передвинуть зажимную втулку вверх или вниз по двуноге. Понятно?
Ни черта не понятно. Почему вверх или вниз? Уж что-нибудь бы одно - или вверх, или вниз… Я, кажется, балдею.
Взводный, закончив очередную тираду, пытливо оглядывает аудиторию. Я смотрю ему прямо в глаза. Помогает взводный переводит взгляд на Пушкина.
- Рядовой Пушкин!.. Для чего предназначен механизм грубого горизонтирования?
Пушкину сейчас можно задать вопрос из любой отрасли военной или иной науки и на любом языке - результат одинаков. Он сглатывает слюну и пытается что-то промычать.
- Для установки вертлюга… - слишком громко шепчет Пушкину кто-то.
- Отставить подсказки! Садитесь, рядовой Пушкин… Ночью спать надо.
Даст наряд или нет?
Нет, проскочило. Пожалел взводный на этот раз Пушкина.
У взводного воспаленные глаза. Наверное, от бессоницы. Мы слышали, что он несколько раз подавал заявление с просьбой снова отправить его на фронт, но получал отказ за отказом.
А на фронте без перемен. После январско-мартовского наступления Совинформбюро каждое новое свое сообщение начинало со слов: "В течение такого-то дня на фронтах существенных изменений не произошло".
Красные флажочки на большой карте страны в ленинской комнате словно повяли, к ним давно уже не прикасается рука замполита, человека с желтым, измученным какой-то болезнью лицом. Изредка сообщается о серьезных боях в районе северо-восточнее Новороссийска, но заметных успехов достигнуть, видимо, не удается.
Замполит на наши вопросы терпеливо объясняет, что войска не могут наступать беспрерывно, нужно подтянуть тылы, сосредоточить технику, боеприпасы, пополнить измотанные в боях дивизии живой силой.
- А немцы? - прищурившись спрашивает Латунцев.
- Что немцы?
- Как же они наступали беспрерывно?
С замполитом мы разговариваем почти на равных.
- Во-первых, не беспрерывно: их постоянно били и останавливали то здесь, то там, а во-вторых, вы знаете, они скрытно и тщательно готовились к войне с нами и вероломно напали на нас, нарушив договор о ненападении.
- А мы не готовились? - ехидно усмехнулся Сашка. Вопрос настолько сложен, что замполит дергает щекой и резко бросает:
- Не заговаривайтесь, рядовой Латунцев!
После политзанятий, когда замполит, прихватив папку с вырезками из газет и журналов, выходит из ленинской комнаты, Латунцев сплевывает:
- Готовились!.. Так же, как мы сейчас готовимся: на боевой до пота, на матчасти - до опупения, а чтоб по цели бить научить - накось выкуси. Патронов жалко? А если я потом на фронте мимо фрицев лупить буду, дешевле обойдется?.. Не знает об этом товарищ Сталин, он бы им задал перцу.
Сашка прав. Второй месяц учебы подходит к концу, а мы ни разу не только из миномета - из винтовки не выстрелили.
И нетрудно понять нашу радость, когда взводный объявляет наконец, что отправляемся на стрельбище.
Стреляем лежа, с упора, по бумажным мишеням. Два патрона на пристрелку, три - в зачет. Пушкин все пять посылает "в молоко" и к тому же набивает плечо. Он наверняка проспал занятия, на которых говорилось о сильной отдаче боевой винтовки при выстреле, а чтобы смягчить ее, нужно плотнее прижимать ложе к плечу.
Мой результат лучший. Впрочем, для меня это не сюрприз. Еще в школе я сдал нормы на значок "Ворошиловский стрелок".
Настоящий сюрприз ожидает меня по возвращении со стрельбища. У ворот проходной я вижу своего одноклассника Гришу Терешина. Он обрадованно взмахивает руками, показывает жестом, что ждет меня здесь. А я-то подумал спервоначала, что Гриша к кому другому пришел. Ведь мы с ним не только не дружили, но и не ходили даже в товарищах.
Терешин небольшого, мне по грудь, роста, стеснительный и замкнутый. Он никогда не принимал участия в ребячьих свалках, не баловался табаком, не писал девчонкам записок и, несмотря на свой рост, сидел всегда на последней парте. На комсомольских и классных собраниях не выступал, учился на троечки, и его как-то не замечали, будто его и не было вовсе. И, казалось, он даже радовался этому.
Лицо его круглое, как колобок, даже зимой было покрыто веснушками, а по весне превращалось в одну коричневую солнечную веснушку с маленькими, в узких щелочках, глазами и носом - картофелинкой. Стригся он под ежика и оттого еще больше напоминал неизвестно как попавшего в наш класс малыша.
- Здравствуй Терешин, - я первым протягиваю ему руку Он смотрит на меня восхищенным и в то же время виноватым взглядом, словно извиняется за то, что стоит передо мной не в военной форме, а в изрядно потертом сером костюмчике из хлопчатки, постиранном и выглаженном, видимо, специально для этого случая.
- А меня в армию не взяли, - грустно вздыхает он. - По росту не подошел. Доказывал, что маленькому легче и подкрасться, и спрятаться, - ни в какую.
- Ничего, в тылу тоже рабочие руки нужны. Без хорошо обеспеченного тыла и армии делать нечего, - внушительно, почти как замполит, говорю я, чтобы подбодрить обиженного судьбой Терешина.
- Это я понимаю. А все равно обидно. - Он завистливо смотрит на почти опустевшую сейчас учебную площадку, на которой один из проштрафившихся бойцов усердно, по всем правилам военного искусства, колет штыком фашину - щит, сплетенный из березовых веников. - А туда мне можно пройти?
- Надо разрешения спросить.
- Спроси, пожалуйста, - умоляюще произносит Терешин.
Взводный внимательно и подозрительно глядит на меня, пока я вру ему, что Гриша - мой двоюродный брат, что живет он за полтораста километров отсюда и приехал специально навестить меня. Всем своим видом показав, что он ни на грош не верит столь убедительным доводам, взводный все же говорит:
- Ладно, пусть пройдет. Тридцать минут, не больше.
Терешин останавливается возле дощатых, трехметровой высоты барьеров, через которые мы перемахивали в полной боевой выкладке, у водяных рвов шириной метров в пять, смеется над моим рассказом, как после очередного перепрыгивания два-три человека обязательно срываются и барахтаются в воде, пока им не бросят спасательную веревку.
- Я бы тоже не перепрыгнул, - говорит Терешин. Он облюбовывает окопчик, садится на край и протягивает мне сверток, который держал под мышкой.
- Это тебе.
Я развертываю газету. В ней целенькая, килограмма на полтора, булка ржаного хлеба и высокая банка американских консервов. В придачу ко всему, а уж этого никак ожидать нельзя было, тем более от Терешина, он, предварительно оглянувшись по сторонам, вытягивает из пазушного кармана четвертинку с белой головкой.
Я ошалело гляжу на все это и вместо благодарности почему-то брякаю:
- Поминки решил устроить?
Гриша поднимает глаза. В них боль и упрек.
- Извини, - говорю я, - пошутил по привычке. Просто Просто я давно не видел такого богатства.
- Понимаешь, - заторопился он, боясь, видимо, что я отвергну этот поистине царский подарок, - мне здорово повезло. Я устроился грузчиком на продуктовый склад. Ну что ты на меня так смотришь? Не веришь? Или, думаешь, украл?.. Нет, Морозов, это я честно заработал, клянусь. Мы двое суток не спали, надо было срочно разгрузить американский пароход, такие ящики таскали - спина трещала. Зато кормили - вот так! - Гриша шаркает ладонью по горлу. - Я три дня по карточке хлеб не выкупал. Сегодня вот только выкупил. И вообще у меня жратвы хватает. Я и домой принес, не думай, что все тебе. Это так только, вроде добавки к твоему пайку.
"Добавка" эта стоит на рынке рублей девятьсот, если не больше. Только за хлеб и консервы Терешин мог выменять новенький костюм или часы. Я чувствую, что он чего-то не договаривает, что своей скороговоркой он пытается скрыть что-то более существенное. Но что?..
- Ешь, - говорит он.
- А ты?
- Я не хочу. Честное слово. Я во как наелся!
Я могу запросто слупить и консервы, и хлеб, - ну, не весь, а уж половину точно, - но отламываю и сжевываю только хрустящую запашистую корочку. Остальное завертываю в газету.
- Потом, с ребятами. Не возражаешь?
- Ну, что ты!
Я пытался уговорить Терешина забрать обратно хоть четвертинку. Не положено нам выпивать: за это так вздрючат, простым нарядом не отделаешься. Но Терешин неумолим.
Терешин рассказывает о выпускных экзаменах, о ребятах, но почему-то ни слова не говорит о Вале. А мне о ней-то больше всего и хотелось услышать. И кого другого я спросил бы о ней, но Терешина мне почему-то неудобно.
Распрощавшись, Терешин не сразу идет домой. Он стоит за воротами до вечерней нашей поверки. Потом в сумерках машет рукой в пространство и плетется к трамвайной остановке.
Валя
Я думаю о ней всегда, когда выпадает редкая минута поразмышлять о своем, личном, не касающемся службы.
Случилось так, что после седьмого класса мне пришлось перейти в другую школу. Это не очень приятно - новые учителя, новые одноклассники: как-то встретят, как-то ты им приглянешься?.. Я очень волновался, пришел в школу рано, отыскал восьмой "а", отворил дверь и увидел… ее.
Она сидела на подоконнике. Окно было распахнуто, и ветер перебирал ее длинные, падавшие на плечи волосы.
Заслышав мои шаги, она встрепенулась, спрыгнула на пол, удивленно-вопросительно глянула на меня: что, мол, тебе здесь нужно?
- Это восьмой "а"? - пролепетал я, чувствуя, как начинают полыхать жаром уши.
- Да. А вы новенький? - спросила она и тоже почему-то покраснела.
Теперь я знаю, почему. Пусть говорят, что хотят, доказывают, приводят какие угодно примеры, я утверждаю: любовь с первого взгляда существует. И не только существует, а, может быть, она и есть та единственная, неповторимая, настоящая, о которой сочиняют стихи и складывают песни.
Мы ходили с Валей в театр, в кино, на каток и на танцы, мы вместе решали задачи по тригонометрии. Я провожал ее. По дороге спорили, острили, болтали о чем угодно, и только одна тема была для нас как бы под запретом: мы никогда не говорили про любовь. Да это, пожалуй, было и ни к чему. Мы без слов понимали друг друга. И, видно, настолько отношения наши были чисты и светлы, что даже одноклассники не подсмеивались над нами.
Впервые я поцеловал Валю уже в десятом классе. Мы ехали в переполненном трамвае. Кончался сорок второй год, голодный, безрадостный, и чтоб хоть как-то забыть о пустом и тоскующем желудке, мы почти каждый вечер проводили в кино или на танцах.
Света в трамвае не было. Но за полтора года войны мы так свыклись со светомаскировкой и неосвещенными улицами, что стали, кажется, видеть в темноте не хуже кошек. К тому же северные ночи никогда не бывают густочерными.
Стоя на задней площадке холодного гремящего трамвая я довольно хорошо различал лица людей. Что же до Вали, то бледное утомленное лицо ее я мог видеть и с закрытыми глазами.
На повороте трамвай сильно качнуло. Валя со смехом, как бывало не раз, прижалась ко мне, и я чмокнул ее в заиндевевшую щеку. И - будь что будет! - чмокнул тут же еще раз.
- Не надо меня провожать. Я сама, - тихо, не допускающим возражения тоном, потупив глаза, сказала она, когда кондуктор объявил ее остановку.
Я не спал всю ночь, пытаясь представить, как заявлюсь завтра в класс, какими глазами посмотрю на Валю, как заговорю с ней. И тут же пытался уверить себя, что ничего особенного не произошло, что когда-то должно было это свершиться и не может быть, чтобы она не ждала от меня поцелуя. Ведь девушки в этом отношении ничем не отличаются от мальчишек, только они стеснительнее. Но как бы там ни было, отношения наши не могут быть прежними, ведь мы перешагнули запретную прежде грань…
Говорят, для влюбленных зимой расцветают розы, по-летнему греет солнце, прохожие кажутся добрыми и приветливыми, а самому хочется петь и смеяться.
Не знаю, может, для кого бывало и так, мне же в тот утренний час, когда я спешил, опаздывая, в школу, все виделось по-иному. Роз не было, солнца тоже. Свирепый мороз обжигал лицо. При взгляде на чужих незнакомых людей думал, что они все знают.
С Валей мы столкнулись в вестибюле, около раздевалки. Она смотрела на меня, и в глазах ее я прочел - нет, не прощенье за вчерашнее, а нечто большее, от чего сладко замерло сердце. И, может, именно в то мгновение окончательно созрела мысль, что глупо и, пожалуй, преступно такому здоровяку, как я, дожидаться выпускных экзаменов, когда фашистов вовсю лупят под Сталинградом. Там настоящий экзамен на зрелость, а не здесь, в не по-военному теплых классах.
На другой день я сказал о своем решении Вале.
- А как же я? - спросила она.
- Ты будешь меня ждать.
- Буду, - почему-то прошептала она, помолчав. Она провожала меня от военкомата и обещала навещать.
Где же твое обещание, Валюша? Ну, не можешь приехать, хоть бы весточку подала. А то словно растворилась, исчезла в сутолоке дней. Или забыла меня? И вдруг:
- Морозов! На выход!
В казарме свободный час. Впрочем, это самый загруженный час. За это время нужно успеть пришить оторванную пуговицу, остричь ногти, сменить воротничок, написать письмо, да мало ли еще всяких неотложных дел!
Я никого не жду, но голос дневального почему-то заставляет встрепенуться и подумать о Вале. Я как бы ощущаю ее присутствие, улавливаю тонкий запах ее волос, вытеснивший резкие и грубые запахи ваксы и мужского пота, которыми пропитана казарма. И, потуже затягивая ремень, поправляя пилотку, я уже ни на секунду не сомневаюсь, что это она.
Под завистливыми взглядами солдат мы проходим с ней через плац и выходим ко мхам. Валя осунулась, побледнела.
- Были трудные экзамены - ты же знаешь, как я плаваю в тригонометрии. А потом тяжело заболела мама. Я почти не отходила от нее. Поэтому и не могла приехать к тебе раньше. Извини.
- Ну что ты!
- А тебя навещал кто-нибудь? - В ее вопросе сквозит явная заинтересованность.
- Ага. И ни за что не догадаешься, кто.
Ну? Валя пожимает плачами.
- Терешин! - восклицаю я. - Гришка Терешин! Он принес хлеб, консервы и водку.
- Водку? - удивленно поднимает брови Валя.
- Ну да, четвертиночку. Не понимаю, чего ему вздумалось. Ты же знаешь, мы с ним…
- Всех мальчишек взяли в армию, - перебивает Валя. - Только он и Журавлев остались. У Журавлева с глазами совсем плохо стало. Говорят, новые очки надо. А попробуй достань их сейчас…
- Ты их встречаешь?
- Кого?
- Журавлева и Терешина.
- Н-нет, давно не встречала. Девочки рассказывали.
Вечер светел и тих. От неоглядной дали зеленеющих мхов с редким и невысоким кустарничком тянет прохладой. Под ногами рассыпалась крупными горошинами зеленая еще клюква.
Я приношу доску, кладу ее меж двумя высокими и сухими кочками. Мы садимся рядышком, как сиживали раньше на скамейке возле домика, где жила Валя.
- Тебе идет военная форма, - говорит она.
- Как козлу ряса.
- Нет, правда. У тебя и лицо изменилось, стало мужественнее. А может, ты просто повзрослел.
- За два-то месяца!
- Бывает и за два месяца, - вздыхает Валя.