Страшной выдалась для пятидесятой армии первая военная весна, а в особенности апрель. Единственная шоссейная дорога, по которой армия получала боеприпасы, продовольствие, даже сено и все остальное, - "Варшавка" - утыкалась в город Юхнов, а за ним - в немецкие минные поля, колючую проволоку и вражеские окопы. Дальше на запад, вдоль всего чуть ли не стокилометрового фронта были хлябь, болота, вспученная талыми водами земля - ни конному, ни пешему пути не было.
Надрываясь, рубили саперы просеки, волокли на себе тонкие хлысты древесного подроста, мостили лежневку - дорогу из еловых да осиновых стволов толщиною в снаряд полковой пушки. Но лежневка не спасала: разваливалась под первым же обозом, лошади ломали на ней ноги, колеса телег отваливались, извечное калужское бездорожье напрочь выедало последние весенние силы Западного фронта. Замирала жизнь в армейских тылах. Пустели склады. А на дивизионных обменных пунктах почти не оставалось ни снарядов, ни патронов, зато в изобилии громоздилось то, что переднему краю для ежедневного боя не нужно и поэтому не вывозилось с конца зимы до начала весны. Склады вроде бы и были, но их и не было. Люди на них занимались делом. Но дело это не помогало главному - переднему краю.
Ночами теперь в противотанковой батарее тысяча сто пятьдесят четвертого полка все повторялось сейчас, как всегда всю эту чертову весну. Ранним утром, еще в темноте, сержанты батареи Железнякова поднимали сонных голодных бойцов. По одному от каждого орудия. А там, где в расчетах уцелело по шесть номеров, что было редкостью, то и по два человека.
Тех, кто с вечера был назначен в распоряжение старшины для транспортной группы, должны были будить сменившиеся с постов часовые. И в батарее это было самым нелюбимым занятием. Каждый старался не попасть в предрассветную смену, отругаться, а уж коль пришлось, нехотя и злясь, лезть в тесноту и духоту землянки.
- Волков! Да Волков же! - дергал он впотьмах кого‑то за мокрый, осклизлый сапог. - Вставай, Волков!
- Пшел ты, Степа! - вырывался из рук продрогшего часового сапог. - Отвали: я Чесноков.
Переругавшись с половиною спящих, часовой все‑таки разыскивал Волкова. Хорошо если не последним, хорошо если спросонок никто не лягал его в лоб. А уж кулаком или прикладом перепадало обязательно.
Землянки первой военной весны - темные, узкие, смрадные земляные норы - казались солдатам, завалившимся в них на отдых, до этого продрогшим на весенних промозглых ветрах, почти что раем. Прижавшись друг к другу, греясь скудным своим теплом и телом товарища, никто не хотел вылезать наверх, в стынь и хлябь.
Тем, кто назначался в утренний транспортный наряд, разрешалось с вечера укладываться спать первыми. А потом уже вокруг них ложились остальные. И транспортники, конечно, старались подыскать себе угол поукромней, чтоб не первыми подняли и минуту-две лишних отбить для сна. Казалось бы, что в них, этих хилых минутах, а каждое утро повторялось одно и то же.
Дежурный - полусонный сержант - строил перед штабной землянкой хрипящую, плюющуюся, с трудом продирающую глаза десятку.
- Чтоб каждый принес два снаряда. Каждый чтоб! Старший Волков. Шагом марш!
И первый шаг в предрассветную тьму. Опять простуженный хрип и плевки, да тяжкая матерная брань - в Гитлера, в весну, в поганую долю.
И вдруг смолкают. Только хрип, тяжкое дыхание, и чавкает грязь под ногами.
- Батарея, смирррно! Равнение налево!
Каждую ночь. Как бы поздно не было. Каждое утро. Как бы рано не было. У высоты двести сорок восемь ноль. Или у мостика через Перекшу. А то и сразу у окраины деревни.
- Комбат!.. Комбат… Комбат! - пролетает в глубь цепочки.
Легким спортивным шагом гимнаста и волейболиста скользит рядом с дорогой едва различимая тень.
- И в грязи не тонет, - удивляется кто‑то.
- И когда только спит, - поддерживает другой. - Вчера я ложился, он еще на правый фланг к двести сорок восемь шесть шел.
- Потому и не тонет, что не спит, - заключает третий.
И снова зачавкали, зачавкали проваливающиеся в грязь по колено, скользящие в стороны, пудовые от налипшей глины сапоги.
Они вернутся только вечером, опять в темноте, кляня свою судьбу, таща на плечах или за спиной один-два снаряда. Сидякин и Волков принесут три или четыре. С этими здоровяками равняться некому, да и те в последний раз еле смогли донести свою норму.
И главная радость у каждого транспортника, что в следующий раз их очередь идти за снарядами только неделю спустя. А семь-восемь дней отдыхать. В окопах, под огнем, но не обливаясь потом и задыхаясь от усталости гнуться под непосильным грузом, выволакивая себя шаг за шагом из трясины. За очередью все батарейцы следят с отменной строгостью. Сам командир батареи никогда не отменяет решений, отсчитанных товариществом орудийных расчетов.
Снарядов, что за целый день смогут дотащить транспортные группы каждой батареи, должно хватить всего‑то минуты на две беглого огня. Но, беглым сейчас никто не стреляет. Даже артиллерийский полк в день дает всего три выстрела для пристрелки реперов. Война захлебнулась в болотах.
- А если немец даванет? - постоянно обсуждается в окопах, штабах и на наблюдательных пунктах.
- Потонет фриц, - общее солдатское мнение. - Потонет, куда ему. Немцы действительно в наступление не лезут. Сидят по буграм, в сухих землянках и окопах, да лупят, не жалея ни снарядов, ни патронов. А что им жалеть? У них вдоль всей линии фронта - три–пять километров позади и на полсотни в длину - асфальтовое шоссе. У них с подвозом боеприпасов никакой беды нет.
В тысяча сто пятьдесят четвертом полку совсем худо с едой. В середине апреля кончилось все. Консервы, хлеб, сено, овес… - все.
Мизерное количество боеприпасов, которое еще было на допах, все, что героическими усилиями бойцов и командиров тыловых служб удавалось доставить туда с Варшавского шоссе, полки, лишившиеся транспорта и проезжих дорог, не могли перебросить через двадцать километров непроходимых болот никак, кроме как на солдатских плечах. А что на них перебросишь, когда в окопах уже отмечены случаи смерти не от пули, не от осколка, а от голода. Весенний пехотинец самого себя, хорошо, если б смог перевести через болото и винтовку, вчетверо теперь потяжелевшую, а уж про мешок с кладью и не спрашивай. Трое-четверо на батальон еще кое‑как таскали ноги, а остальные на месте бы удержались, и то благо.
Артиллеристам, прибывшим за снарядами, дают на допе по сухарю. Это не подарок, не премия - расчет. Баз дополнительного ржаного сухаря, который каждый будет по кусочку жевать всю дорогу, никто из них просто не дотащит до дома - до батареи - два снаряда, упадет в пути. Хорош сухарь, спасение - сухарь, остальным в полку вторую неделю норма - сухарь на три дня. Но и за этот царский ныне паек, если б не приказ, никто бы не пошел месить грязь до допа.
* * *
Когда на армейских складах и дивизионных обменных пунктах почти не осталось продовольствия и боеприпасов, которые теперь на передовую сочились лишь капля по капле, по армейским тылам смерчем прошел грозный генерал из очень высокого штаба.
Первые его налеты рушились на тыловиков, словно гром и молния с безоблачного неба, - неожиданно и невероятно.
Пытаясь доставить к переднему краю хотя бы самое необходимое, люди вымучились до полной потери сил. А обессилев, увязнув в бездорожье, один за другим опускали руки даже самые энергичные работники тыловых служб. Скрипели зубами, крыли на чем свет стоит проклятую весну, но что сделаешь с непреодолимостью?
Никакое начальство, даже ближайшее, не появлялось в армейских тылах уже две недели, когда вдруг возник Он. Возник ниоткуда. Из лесного тумана. С группой конников за спиною.
Даже телефонисты, всё всегда знающие телефонисты на узлах связи и коммутаторах, не прозуммерили тревогу.
Невыполнимость рождает беспечность.
В ней растворяются наблюдательность и слух. И некому было в армейском тылу услышать в заболоченных окрестных лесах дружное чавканье многих конских копыт. Никто не ждал для себя лично беды. Разве что с неба, куда порой поглядывали с опаской. А она была уже здесь - мчалась к каждому, вырвавшись из трясин, и бодро стучала теперь подковами уже не по грязи, по сухим полянам меж складов и землянок.
Сытые, хоть и по голодным нормам второго тылового разряда, но ежедневно кормленные кони генеральских спутников, проходили меж шатающихся от голода, иссушенных лошадиных полускелетов у коновязей, как ледоколы среди баркасов.
Блестящие, маслянистые глаза генерала еще в лесных чащобах печально и тревожно смотрели на лошадей, которые, обессилев, не могли даже стоять. На висящие меж деревьев плоские тени коней, подвешенных на лямках, вожжах и постромках, чтобы не легли: изголодавшийся конь, который лег, - уже не конь: ему не встать никогда.
Совсем по-другому, с иным блеском, смотрели его глаза на людей, какого бы они чина–звания не встречались.
- Пачэму стаишь? Пачэму нэ дэлаишь? - угрюмо спрашивал он.
И даже тот, кто не стоял, кто что‑то делал, не находил слов, чтобы ответить генералу, вынырнувшему из леса, как привидение, как леший, если б не мокрый, курившийся паром конь, и не шинель, по самый ворот заляпанная грязью.
А позади него в облаках пара, плывшего над конскими крупами, крепла в седлах грозная дружина, тоже по уши покрытая болотной жижей, но сверкавшая непримиримыми глазами. Даже звезды в тускло-зеленых полевых генеральских петлицах, казалось, блестели сквозь грязь яростным светом.
За той яростью и блеском никто не различал мокрых, грязных шинелей, прилипших ко лбу потных, спутанных волос, безмерно усталых лиц, измученных невероятной дорогой. Все видели только страшную опасность, внезапно возникшую лично для себя. Им было не понять, чего от них хотели, что они должны были "дэлать". Зато понимали, что пришел час расплаты за все то, что у них не получилось, да и у других тоже.
У генерала не было пустых слов и угроз. На никчемные разговоры времени он не тратил. Знал, что с природой, с бездорожьем, которое и сам только что испытал, он ничего сделать не может.
А вот с людьми… Он хорошо знал, что может с ними сделать. Знал, что всюду, куда ступит его нога, куда достанут глаз и голос, все станут работать сверх сил человеческих.
И, вероятно, только в нечеловеческом напряжении всех могло здесь что‑то сдвинуться, получиться как надо, как получалось у него и не раз там, где никто не видел никакого выхода.
Поэтому и послали сюда е г о. С не выполнимой ни для кого задачей. Е г о. Напористого, неудержимого, беспощадного.
Всэ у нэго будут нэ ходить - лэтать. Дэлать будут. "Дэлать!" - сказал маршалу он, выезжая на фронт.
И на него надеялись. Он, верили, спасет окопных людей от голодной смерти. Не всех. Но сколько сможет, спасет.
* * *
- Бэз пушка ваэвать можна! - сурово сказал он собранным к нему командирам без всяких вступлений и разъяснений. - Без патроны, бэз сапоги тоже можна!
Он обвел всех горящими глазами и закричал:
- Бэз хлэба ваэвать нэльзя!
Глубокий гортанный голос клокотал гневом. И все собранные сюда командиры, от лейтенантов до подполковников, почувствовали себя виноватыми, хотя каждый и понимал, что сам он делал все, что мог, больше того, что мог, все эти две безумные недели, когда передовая из‑за весенней распутицы осталась без снабжения.
- Пачэму в окопах голод? Пачэму?
Грозный кавказский человек задавал вопросы, на которые ответа не было. Или он был, но его никто не осмеливался произнести вслух.
Вздохнув и расправив под ремнем гимнастерку, шагнул к генералу полковник - заместитель начальника тыла армии. Еще раз глубоко вздохнул и заговорил о том, что все знали, - о дорогах, павших лошадях, распутице.
- Брэд! - сверкнул глазами генерал. - Нэ объяснение. Садытэсь, майор!
И в ответ на недоуменные взгляды и ропот, прокатившийся меж рядов, закричал:
- Да. Да! Нэ палковник. Майор. Я разжаловал. Я!
Он чуть повернул голову к своим сопровождающим и требовательно протянул к ним руку, ни к кому из них не обращаясь.
И тут же в ней оказался небольшой листочек голубоватой бумаги.
- Капитан Шаламов! - косо, по-птичьи глянув в этот листочек, угрюмо сказал генерал.
И когда в зале поднялся полный, круглый, как шар, интендант, тихо спросил его:
- Гдэ водка? Вэдро водка.. Ящик кансэрва. Гдэ? Украли?
- Нэт, - неожиданно с таким же кавказским акцентом ответил интендантский капитан.
- Как нэт? - удивился генерал и даже оглянулся на тех, кто передавал ему голубую бумагу. - А гдэ они?
Не будь так сложна и напряженна обстановка, не будь во вчерашней армейской сводке двадцати трех красноармейцев и сержантов, умерших в окопах от голода, может быть, и выкрутился бы интендантский капитан, может быть, и жил бы, воюя лейтенантом или рядовым.
Сейчас генерал его даже не дослушал.
- Расстрэлять! - отсекая, рубанул он кистью наискосок.
И смерть прошелестела в зале над головами всех остальных интендантских начальников.
* * *
Еще в самом начале нового тысяча девятьсот сорок второго года тысяча сто пятьдесят четвертый полк шел след в след за кавалерийским корпусом генерала Белова. Ломился, как и кавалеристы, без дорог, напролом.
Отставали тылы, отставали кухни, пехота и артиллерия шли вперед.
Вымотавшиеся бойцы и командиры противотанковой батареи ели горячую кашу - она же и суп - раз в сутки. Один‑то раз старшина Пустынников исхитрялся догонять огневиков на привале или в скоротечном бою.
Никто не жаловался. Но командиры орудий, что ни день, тревожнее докладывали - силы бойцов на исходе.
Командир огневого взвода Железняков, тогда еще младший лейтенант, по молодости лет эти доклады слушал вполуха. Одного раза в день, считал он, когда еды "от пуза", должно хватать.
- Учитесь у ездовых, - оборвал он однажды сержантов Полякова и Мартыненко, тревожившихся за свои расчёты. - Выделите кого‑нибудь, пусть, как они, в ведрах еду варят.
Командиры орудий, понимающе глянув друг на друга, хмыкнули.
- Да, что они жрут‑то? - брезгливо то ли спросил, то ли обругал ездовых Поляков.
Позже докатились до Железнякова то ли слухи, то ли ябеда, чему он сначала даже не поверил. Хотя уже обращал внимание, что многие огневики - и те, кто раньше хорошо относился к степенным сорокалетним мужикам–ездовым, и те, кто относился к ним так-сяк, - плевались, глядя, как на привалах у них над костром булькает в закопченном черном ведре какое‑то варево.
- Падаль жрут! - услышал он как‑то. И снова не поверил.
А вскоре, углядев на марше, как соскочил с подводы Буйлин и, прихватив с собою все то же черное ведро, быстро-быстро затопал по белому снегу за сарай, тронул шпорой Матроса, и тот, нехотя сойдя с дороги, двинул через сугроб за ездовым.
У сарая конь зафыркал, закосил глазом и попятился. Вроде бы и ни к чему было Железнякову смотреть, что там за сараем, да застряли в памяти то неясные, то определенные намеки и брезгливые оглядки на, ездовых. Заставил он упирающегося коня сделать четыре шага за угол. Но дальше тот не пошел, встал намертво.
Соскочив наземь, лейтенант быстро, чтобы застать, чтобы не упустить, в два, прыжка очутился рядом с Буйлиным. И тут его зашатало от подступившей к горлу тошноты.
Не зря тревожился и фыркал Матрос, не зря. За сараем взблескивали сверкали в руках ездовых топоры и рубили они там его единокровного брата.
Буйлин и невесть откуда, взявшийся Ермошкин, увлеченные своим делом, даже не заметили подошедшего лейтенанта. Хорошо еще, что не во внутренностях копались ездовые. Если бы по снегу пластались кишки и другая требуха, не устоять Он на ногах Железнякову.
- Прекратить, - просипел он севшим голосом. Захлебнулся слюной, забившей вдруг рот, отплевался и взревел. - Встать! Смирно!
Пожилые, мешковатые мужики испуганно вытянулись перед ним, опустив вдоль ног топоры.
- Это что? - грозно ткнул Железняков плетью в ведро с нарубленной кониной. - Что творите, Буйлин?
Тут только дошло до ездовых, за что сердится взводный. Только понять, в чем виноваты, не смогли. И заулыбались во весь рот, думая, что сейчас все разъяснят.
- Махан, - блеснул зубами Ермошкин.
- Махан - харрашо, - подтвердил Буйлин, разинув рот до ушей.
- Дохлую лошадь? Падаль? - еще свирепее взревел лейтенант. - Сами копыта отбросите, балбесы!