* * *
Ну, кажется, кончили мы, наконец, долбать пазы. Исковыряли все стены, места живого нет - больше уж некуда. А теперь закладываем в пазы провода, втянутые в эбонитовые трубки, подводим их к фундаментам. Скоро моторы ставить будем. Только вот кому это нужно сейчас, не пойму - наши провода и моторы, и хитроумные текстильные машины - в новом цехе, кроме ткацких станков, самые невероятные машины стоят. Одни будут раздирать остатки кокона, превращать их в мелкие волокна, а потом сучить из этих волокон плотную нить, другие будут скручивать тончайшие шелковые нити в одну, да так, что они почти срастаются вместе - больше двух тысяч кручений на метр! Только на кой дьявол сейчас это нужно, кого он интересует сейчас, этот крепдешин или чесуча?..
На фронте плохи дела - ожесточенные бои на Волоколамском и Тульском направлениях. А вчера так прямо было сказано: "бои на дальних подступах к Москве".
Это трудно осмыслить, трудно представить себе: фашисты и Москва. Даже страшно, когда рядом стоят два этих слова. И все же это правда. И никуда от нее не уйдешь…
- Славка, а ты где был двадцать второго июня? - Миша шмыгает своим носом-пуговкой, и щелочки его глаз расширяются. Он смотрит на меня так, словно я могу сказать что-то необыкновенное.
- Где я был? Ходил за бубликами. Я всегда по воскресеньям ходил за бубликами. Там, знаешь, на углу Преображенской и Бебеля есть будочка такая синяя, там греки торгуют… Торговали, то есть… У них, знаешь, какие бублики! Как пряники пахнут. Лучше пряников!
Я закрываю глаза и втягиваю в себя воздух. И они оба замирают - Миша и Синьор, - замирают от восторга, видно, по моему лицу они гораздо лучше представляют себе, какие бублики были у одесских греков, чем по самым красочным моим словам.
Мы делаем подводку к мотору: только что уложили в бетонный пол железную трубу с проводами и присели отдохнуть. Синьор размешивал цемент с песком: одна лопатка цемента, две - песка, "готовил смесь для раствора. И тут Миша со своим вопросом. Он всегда так - молчит, сопит, потом вдруг как спросит - аж сердце оборвется… "Что ты делал двадцать второго июня?"
- Я там в очереди стоял, у этой будочки. Бублики пахнут -. аж слюна бежит. Подхожу к окошку и вдруг слышу, кричит кто-то из соседнего двора: "Сейчас правительственное сообщение будет - объявили!" Ну, все сразу по домам, к репродукторам. А я бублики все-таки взял, шесть штук. Нанизал он мне на веревочку, завязал ее, и бегу я с ними домой - дух захватывает, чует сердце:. что-то случилось. Прибежал, а там уже все наши у приемника - бабуш ка и соседи, лица у всех белые. Я стою, держу бублики, а они веревкой прорезаются - вот такие свежие и мягкие были бублики, нигде больше таких не видел.
Мы все трое глубоко вздыхаем. Миша отбирает у Синьора лопатку, сам домешивает смесь, а ему показывает, ты сядь, мол, отдохни. Тот присаживается рядом со мной на фундамент, под себя мы подложили телогрейку, а Миша теперь уже руками перемешивает песок с цементом. Он растопыривает пальцы, захватывает смесь, будто хочет зажать ее в пятерне, а она течет между пальцами, ускользает из рук, она неуловима, как вода, и это хорошо, это значит, что будет крепкий раствор, настоящий бетон, что он не подведет. Миша взбалтывает воду в ведре, примеряет на глаз, сколько ее, - тут нужно точно соразмерить количество воды и цемента, иначе ничего не получится. Он отливает немного воды в канаву, которую мы будем цементировать, и это тоже хорошо: чем влажнее она будет, тем лучше пристанет цемент. Он примеряется мастерком - сейчас начнет сыпать, и вдруг говорит:
- А мы с батей на охоту ездили, озеро ездили, там за Карасаем, знаешь, какой озеро есть?! Ночевали берегу, а утром рано-рано, только заря, мы лодку спустили, плывем тихо-тихо, весло не плещет, говорить - кашлять нельзя, дышать только тихо можно. Плывем камышам, плывем совсем близко, рядом уже, Батя воздух стреляет, И тут… Жу-жу-жу… Ту-ту, - Миша взмахивает руками, и мы представляем себе, как взлетают в розовеющем предутреннем небе целые стаи серых уток, как бьют они огромными, изогнутыми крыльями… - Батя другое ружье: хватал, я его держал, - и только р-раз! Р-раз! Три утки подобрали, потом подбили еще один…
- Одну.
- Да. Одну еще подбили, уже берегу. Такой охота:, небывалый, Батя смеется, радуется. Домой вечером добирались мотоциклом, у нас свой был мотоцикл, подъезжаем - воскресенья вечером, - а мамка плачет, бабушка плачет, ничего не понимаем. Батя утки дает, говорит: смотри, Нурия, какой утка, чего, плачешь! А она ему шею кинулась, дрожит вся, война, говорит, - Немее напал.
Батя как стоял, стоял, погладил голове, ничего не сказал. А через три день армия ушел, ничего больше не знаем…
Мы молчим. Только слышно, как стучит мастерок о стенки ведра, это Миша сыплет цемент. Сыплет и размешивает в воде, сыплет и опять размешивает. Над ведром поднимается легкий дымок, словно тлеет что-то внутри, - это цемент растворяется, реакция идет. А Миша все сыплет и сыплет без передышки, и мы теперь тоже ему помогаем, теперь уж нельзя останавливаться, иначе все пропадет - свойство такое, теперь сыпь и мешай, сыпь и мешай и не прозевай, когда густеть начнет…
- Хорош, - говорит Миша.
- Еще немного, - советую я.
- Не нада много - пока зальем, совсем густой станет. Чуть-чуть подсыпь, вот так…
Вдвоем поднимаем ведро, оно тяжеленное, словно свинец расплавленный в нем до краев. Наклоняем его и осторожно льем раствор в канавку, где уложена труба. Мы льем, а Синьор разравнивает мастерком. Он направляет все в канавку и заглаживает сверху. Мы уже подходим к самому фундаменту, кажется, немного не хватит, чуть не хватит раствора! Ах, какая досада! Ведь это ж придется опять…
- Щебень кидай, щебень канавку кидай, - кричит Миша. - Сверху зальем - хорошо будет.
Синьор лихорадочно сгребает руками щебень, он стоит на коленях, ползает по полу и сгребает остатки щебня. Я помогаю ему ногами, подгребаю к канавке все что можно - битый кирпич, осколки бетонного покрытия, которое мы раздолбали, чтобы уложить трубу. Сейчас все идет в ход… И вот канавка заполнена с боков, а сверху мы заливаем остатками раствора, его как раз хватило, чтоб сравнять с полом.
Ну, слава богу, кажется, все хорошо. Мы облегченно переводим дух, отдуваемся, а Синьор все заглаживает своим мастерком, все заглаживаем ему хочется, чтоб ровно было и красиво.
- Ладно, - говорю я, - будет тебе. Красоту еще наводить!
- Дело не красота, - отзывается Миша. - Надо ровно делат, совсем ровно. Тогда хорошо будет, крепко.
И тоже принимается заглаживать канавку, пока еще не схватился бетон. И я помогаю. Сам не знаю, почему, но приятно смотреть, как залитый бетон сливается с полом. И я тоже провожу лопаточкой. Поливаю сверху водой и провожу снова. Свежий бетон блестит, заглаженный, будто подернутый глянцевой пленкой, и на него приятно смотреть. Давно бы в общем, пора закончить, а мы все наводим красоту. И на душе вроде бы легче становится.
- Ну вот, совсем хорошо будет, совсем красиво, - говорит Миша! Даже Бутыгин придираться не сможет. - Он с удовлетворенным видом оглядывает сделанное нами и вдруг без всякого перехода говорит, обращаясь к Синьору:
- Ну а ты где был двадцать второго?
Тот молчит. Он так занят своим делом, что, наверно, не слышит вопроса. И Миша трогает его за плечо.
- Слышь, Синьор, где ты был в то утро?
- То утро?
- Ну да, двадцать второго, когда война началась.
- А до меня война пришла с другим утром, - тихо говорит Синьор.
- Как?
- Так. Еще в тридцать девятом.
Он разгибается, поднимает на нас свои добродушные зеленые глаза, в них столько грусти, что я понимаю: он видит сейчас какую-то неведомую для нас с Мишей даль.
… Он жил в городе Ченстохова, в западной Польше, его отец владел небольшой текстильной фабрикой. Незадолго до войны отец послал его учиться в Чехословакию. Он должен был поработать на лучших текстильных предприятиях страны, чтобы потом, когда вернется и вступит во владение фабрикой, руководить ею с учетом новейших достижений.
- Так ты капиталист, Синьор, фабрикант?
Да, - горько усмехается он, - у вас это так называется.
Мы с Мишей таращим на него глаза. Впервые в жизни я вижу живого капиталиста, да еще рядом с собой. Я гляжу на него и изо всех сил стараюсь убедить себя, что вот этот оборванный, с опухшим лицом и добрыми зелеными глазами человек, ползающий по бетонному полу со скребком в руке, и есть настоящий капиталист, владеющий целой текстильной фабрикой. Но у меня ничего не получается.
- Слушай, а ты… Может, тебе все это приснилось?
Он долго смотрит на меня, и большой рот его дергается.
- То ты добже сказав… То ты… - Я вижу, как он силится и никак не может проглотить слюну. - Я и сам-то думаю - а может, все это сон только? А може, ничего такого и не было?
Он долго смотрит на нас вопрошающими глазами, и мне становится не по себе от этого взгляда. Потом он медленно оттирает руки паклей, лезет за пазуху и достает какой-то пакетик, тщательно завернутый в пожелтевшую тряпицу. Он бережно разворачивает эту тряпку, потом какую-то непромокаемую бумагу.
- Вот. Одно только осталось. Сколько раз сам подумал - ничего не было, все приснилось… И только это…
В полусогнутых ладонях он протягивает квадратик бумаги, и я боюсь взять его в руки потому что чувствую - нет ничего дороже сейчас для Синьора. Я заглядываю сбоку и вижу фотоснимок: какой-то веселый парень в аккуратной рабочей спецовке стоит у работающего ткацкого станка. Одна рука его лежит на батане, смеющееся лицо повернуто в сторону, к фотографу. А сзади, за спиной парня, виден какой-то пожилой седовласый мужчина. У него строгие глаза под нависшими бровями, а в пышных усах прячется улыбка.
- То я, - как-то удивленно говорит Синьор, показывая на веселого парня, и мне кажется, что он и сам вроде бы сомневается. - А то - отец мой…
Я тоже с сомнением поглядываю то на снимок, то на Синьора. Трудно представить себе, что это он. И все же что-то есть. Где-то в глазах - этих больших, добродушных глазах. И рот, конечно, его - у кого еще есть такой огромный рот!
- Да… - говорю я, присматриваясь. - Это ты, Синьор. Ей-богу, ты. Только какой же ты владелец, если сам за ткацким станком работаешь?
Я и на прядильном работал, и на крутильном. И уток делал. На каждом месте я должен был работать от самого низа.
- Это зачем?
Отец требовал. Он считал, что не есть тот хозяин, кто сам, своими руками, не испробовал все.
- И ты работал?
Еще ка-ак! Мастер меня, знаешь, как гонял! Семь потов сошло, пока стал зарабатывать.
- Тебе и деньги платили?
- Конечно. По ним отец видел, как я работал.
Ну уж, тебе-то по блату начисляли, наверно, а Синьор?
- По блату?
- Ну да, все ж таки будущий владелец.
- Так то будущий. А пока… Отец требовал, чтоб я был настоящим ткачом, так они с меня… как это… семь шкур снимали.
- Ха-ха, вот здорово, - . радовался Миша, - ты, значат, собственный шкура испытал капиталистический эксплуататорство собственный отца!
- Испытал, - соглашается Синьор, и глаза его наполняются грустью.
… Отец во что бы то ни стало хотел сделать из него хозяина, а у него душа не лежала к текстильному производству, - он заинтересовался электричеством, хотел стать инженером-электриком. Но пойти против воли отца он не мог. Потом отец послал его в Чехословакию, и вот там в тридцать восьмом году он впервые столкнулся с гитлеровцами, он увидел их на улицах Праги - сытых, лоснящихся от собственного довольства, и в глазах их - наглых и жестоких - он прочел вызов всему человечеству, каждому, кто хочет называться человеком.
Он жил на квартире у давнего компаньона отца, тоже текстильного промышленника, с которым отец всю жизнь вел дела. Он пришел под вечер и сказал, что решил завтра же возвратиться в Польшу. Друг отца, старый чех, много повидавший на своем веку, увел его из гостиной, где под вечер собиралась вся семья, в свой кабинет.
- Ты правильно решил, мальчик, - сказал он печально. - Сейчас такое время… Ты должен быть вместе с отцом.
- Я тоже так думаю, - сказал Синьор. - Мне кажется…
- Но это не все, - поднял руку старик. - Уговори отца передать на время дела управляющему и уехать на восток. Вы живете у самой немецкой границы, а эти молодчики на Австрии и Чехословакии не остановятся, помяни мое слово, мальчик, я многое видел в жизни. У них волчий блеск в глазах, они только входят во вкус, и если их сейчас не остановят…
- Ну что вы! Я думаю, до этого не дойдет. Англия не допустит:.
Друг отца так посмотрел на него, что у Синьора запершило в горле.
- Никогда не принимай ходячих истин, мальчик, от долгого употребления они стираются и теряют свою ценность, а люди по привычке принимают их за чистую монету. Я тебе дам письмо, напишу Зигмунду все, что думаю. Но я ведь знаю твоего отца - он бывает упрям, как старый осел, не обижайся, я тоже иногда грешу этим. Но сейчас не до капризов. Тем более… Тем более, что - твоя мать была еврейкой. Объясни ему что к чему - ты же видел их собственными глазами. И вытащи его из вашей благословенной Ченстоховы, пока не поздно…
Он оказался прав. Синьору так и не удалось уговорить отца - он и слышать не хотел о том, чтобы бросить свою фабрику, покинуть город, где родился и провел всю свою жизнь! Он ругал Немцев последними словами, но был убежден что они не посмеют и пальцем тронуть его предприятие.
"Мои жаккарды известны во всем мире., В лучших семьях Европы обедают на моих скатертях", - говорил он, имея в виду сложные узорные ткани, изготовлявшиеся на жаккардовских станках. Делать было их трудно, кропотливо, и крупные предприятия не желали с ними возиться, а на фабрике Сеньора издавна освоили эту продукцию, она составляла один из предметов гордости этого города.
"Не посмеют!" - твердил старик. И как только ни убеждал его сын, как ни доказывал, что фашисты подняли руку на ценности более значительные, чем узорчатые ткани, - ничего не помогало.
Он ушел на восток сам, захватив с собой только чемодан со своей одеждой, а через несколько дней немцы перешли границу и заняли его город - с тех пор об отце он больше ничего узнать не мог. Он много скитался, работал, где придется - на лесоповале, на товарных станциях, работал с ожесточением, со злостью - хотел хоть чем-то быть полезен, но надорвался и оказался совсем уже непригоден к тяжелой работе.
Стало совсем плохо, он бедствовал, голодал, потом, уже когда Германия напала на Советский Союз, он попал в Среднюю Азию. Одежды теплой не было, а здесь, он слышал, зима теплая - вот и поехал с одним из эшелонов. И уже здесь, на базаре, он встретил человека из своего родного города. Тот бежал из-под немцев, с трудом перешел границу и рассказал Синьору, что отец его отказался принять немецкие заказы на военное обмундирование, за что был публично лишен права владения и отправлен в концлагерь.
- Слушай, Синьор, - говорит Миша, - твой отец немцы концлагерь таскают, а ты это время базарам ходишь, хлеб меняешь, Почему так, скажи? Почему армия не пошел?
- Ходил я, - мрачно откликается Синьор, - ходил в военкомат..
- Ну? - восклицаем мы в один голос.
- Не берут.
- Почему?.
- Подождите, говорят, дойдет и до вас очередь.
- Какая очередь? При чем тут очередь, когда такое творится?
- Я вот им то же самое говорил Нет. Ничего не слушают. Вы польский гражданин, мы вас призывать не можем.
- Плохо ты, значит, ходил, не к тому обращался. При чем тут призывать? Добровольцем ты можешь пойти?
- Не знаю.
- Ну вот…
Синьор опускает голову, нервно теребит в руках тряпку. Потом он забирает у Миши фотографию, очень бережно оборачивает ее бумагой, а поверх снова бинтует той самой грязной тряпицей, завязывает какими-то нитками.
Мы с Мишей молча смотрим на эту работу, и мне жаль его становится. А Миша шмыгает носом и говорит жестко:
- Вот мы Славкой скоро фронт сиганем. Айда с нами.
- Как это сиганем?
- А так…
Мы переглядываемся с Мишей, и, прочитав согласие в моих глазах, он выпаливает единым духом:
- А так… Собираем денег, еды набираем побольше, и в поезд. Хватит шелк мотать. Кому он нужен?!
- Но… как же? Как же так? Бьежать будете? - Синьор хлопает своими пушистыми ресницами, и видно, что псе это никак не укладывается в его голове. - Но ведь это совсем по-детски и. Совсем по-детский шаг…
Мы с Мишей опять переглядываемся. Я чувствую: он жалеет уже, что сказал.
- Ладно. Пускай по-детски. Только ты не вздумай кому-нибудь говорить, слышишь, Синьор? - Я заглядываю ему прямо в глаза, и он твердо выдерживает мой взгляд.
- Нет, ты не думай, я не собираюсь сказать никому. Это не думай. Но я очень, очень знаю, не надо так делать. Ничего добжего, ничего хорошего из этого не получается.
- Ну и пускай, не твоя забота, - вмешивается Миша, - сам не хочешь, боишься - дело твое. Нам не мешай.
- Я не боюсь, я тоже хотел пойти…
Но мы так и не узнали, куда хотел пойти Синьор, потому что в эту минуту появился Бутыгин. Он всегда появлялся в момент перекура - нот чтобы прийти, когда мы кричим из последних сил мотор или заливаем бетон. Он обязательно появится За Минуту до этого или после.
И тут же, конечно, обрушивает на нас водопад своего красноречия. Так случилось и на этот раз.
- Сидите! - загремел он еще издали. - Лясы точите, холера вас задави! Талоны небось получать бегом бегаете…
Он прытко несся в нашу сторону, и зад его зловеще трепыхался на ходу.
Мы с Синьором хотели встать, по Миша придержал нас за руки.
- Сиди, - сказал он тихо, - пускай бегает.
Бутыгин, припадая на одну ногу, обежал вокруг фундамента, увидел, что труба уложена и залита цементом, потрогал зачем-то провода и, не зная, как видно, к чему придраться, стал ругать нас за то, что мы мало оставили запаса со стороны мотора.
- Сколько раз твердить - все, как об стенку горохом! Больше надо оставлять, больше, понимаете - больше! Мало ли что получится! Клеммы выйдут с другой стороны, на салазки придется поставить, ну обгорели концы - что тогда будешь делать? Ну что ты будешь делать, а? - наседал он на Мишу.
- Потянем еще… - невозмутимо шмыгает носом Миша и щурит на Бутыгина свои глаза-щелочки. А того, видимо, это спокойствие бесит, он ищет, на чем бы сорвать свою злость.
Потя-я-нешь? - визгливо закричал Бутыгин. - Ты себя потяни, может, тогда чего-нибудь выйдет. А эти провода через три колена ты можешь только лебедкой протянуть… - Он дергает концы и с удивлением чувствует, что они поддаются, свободно двигаются, - Миша знал, что говорил: в эту трубу они прошли совсем свободно.
Мы переглядываемся, прячем глаза, но Медведь не сдается, даром, что ли, он рычал на нас! И тут же с ходу начинает ругать за то, что мы по соседству зацементировали трубу, втянув в нее предварительно лишь стальной трос, а не провода.
- А ну как оборвется, когда вытягивать будете? Опять пол раздалбывать? Все заново поднимать?!
Тут он прав. Мы зацементировали трубу с тросом, рассчитывая, что втянуть провода можно будет потом, но ведь действительно недолго и оборвать - тем более, что труба длинная, три сгиба, да еще крутых, под прямыми углами. Сплоховали мы тут с Мишей… Провода еще не было, что ли, и мы хотели выиграть время.
Мы молчим, потупив глаза, а Бутыгин, довольный, нащупав слабинку, заливается соловьем: