- Ах, туды ж твою в качалку, разнеси господи, - изощряется он, - подкинули же мне на старости лет помощничков, вот вас, едри вашу мать, на фронт, посмотрел бы я, что б там с вами сделали в первый же день, на шматки бы вас изорвало да выбросило…
- Посмотрел бы я, что б там сделали с тобой, - едва слышно ворчит Миша себе под нос, но я разбираю его слова, потому что думаю о том же.
Медведь, видно, тоже уловил интонацию Мишиного бормотанья.
- Чего? - грозно насторожился он. - Ты чего там бормочешь?
- Ничего, - говорит Миша. - Думаем, не оборвется.
- Думаете! Слишком много вас тут развелось, философов. Все думают. А работать так некому! Ну-ка, собирай манатки и марш на митинг, сам главный втирание делать будет!
Он уносится так же стремительно, как появился, а мы молча собираем инструмент, сгребаем щебень. На душе муторно. И надо же! Все было так хорошо… Сделали мы свое дело, кажется, неплохо сделали. Сидели, разговаривали по душам. Так нет же! Надо было ему налететь, как коршуну с ясного неба. И все испортить, Ну да ладно, все равно скоро все это кончится. Мы с Мишей твердо решили - при первом же удобном случае убегаем на фронт. Хватит нам здесь ерундой заниматься, стены к долбать.
- Скорей пойдем, - мрачно напоминает Миша, - скорей, говорю, пойдём. Начали там, кажись…
В огромном ткацком цехе необычно тихо, даже уши закладывает от этой тишины, только слышно, как шлепают ремни трансмиссий. От мотора к мотору бегает очкастый Горик, выключает рубильники, чтоб не жечь вхолостую, электроэнергию (вот тоже нашел же работенку, ходи себе от мотора к мотору, включай, выключай). Люда собрались вокруг бетонного возвышения. Па нем установлен большой конусообразный мотор, вращающий несколько трансмиссий, они приводят в движение целую ткацкую секцию. Сюда, на это возвышение., обнесенное металлической оградой, обычно поднимаются, когда надо сделать какое-то объявление. Сейчас там стоят три человека: начальник цеха, парторг и новый директор комбината - он только что из госпиталя - правая рук у него на перевязи и половина лица обгорела. Он высокий, плотный, в кителе и сапогах, стоит чуть сгорбившись, взявшись левой рукой за ограду, губы его скорбно сжаты, а глаза - темные, как две черные впадины, неподвижно смотрят вниз, туда, где столпились люди. А они все, подняв головы, смотрят на него. Они - это женщины. Молодые и старые, маленькие и высокие - они все смотрят на него одинаковыми глазами, ждут, что он скажет. Его фамилия, кажется, Маткаримов.
Он посмотрел на женщину-парторга, и та кивнула головой.
- Немцы под Москвой, - сказал он тихо, но я увидел, как вздрогнули люди, словно хлестнули их кнутом. - Сейчас, в эти дни, - продолжал он, все повышая голос, - там, под Москвой, решается судьба всей страны, решается наша с вами судьба…
У него был не очень звонкий, скорее глуховатый голос, как будто после простуды, но говорил он сильно и твердо, четко выговаривая каждое слово. Я еще подумал, что там, на фронте, ему, наверно, приходилось выступать перед бойцами.
Он обвел своими запавшими глазами людей, замерших внизу, и продолжал:
- Сейчас решается - быть всем нам фашистскими рабами или быть советскими людьми. Я не скажу, что мы жили так уж… богато, я не скажу, что все было гладко… И очереди были, и горести были… Но мы своими руками строили свою жизнь, и была бы она прекрасна, если бы не напали на нас, не захотели бы задушить нас… - Ваши братья, ваши мужья и сыновья стоят сейчас насмерть там, под Москвой. Они поклялись, что скорей умрут, чем пропустят врага. Но без нашей с вами работы они не выстоят. Фронту нужны не только пушки и танки. Фронту нужно еще очень многое, и в том числе парашюты. Вы знаете, что их делают из нашей ткани - больше никакая ткань на парашюты не годится. И кто знает, может быть, завтра ваш брат или сын спустится в тыл врага на парашюте, который сработан на вашем станке, вашими руками…
Он замолчал, и я услышал, как рядом со мной сдавленно всхлипывает, зажав рот платком, пожилая работница.
- На днях, - он повысил голос, - с комбината удрали три человека - один поммастера и два слесаря. Их задержали в поезде за Ташкентом. Они заявили, что решили бежать на фронт… Я понимаю… Я понимаю их желание. Многие из нас взяли бы сейчас в руки оружие, чем стоять тут, за станками. Но фронту нужны не только стрелки, фронту нужны еще боеприпасы и оружие, одежда и парашюты, продовольствие и техника. Без этого победить нельзя. Мы с вами делаем ткань для парашютов, обмоточный материал для электрических механизмов, для электрооборудования самолетов, танков - это для вас но секрет. Вот почему нас держат здесь, вот почему мы работаем по десять часов, вот почему каждый из нас считается мобилизованным и бегство с комбината является дезертирством. Они бежали на фронт, а их будут судить по законам военного времени. Да… Их будут судить как дезертиров, и я тут ничего не могу сделать, так как законы военного времени неумолимы…
Он замолчал, и стало совсем тихо, только слышно было, как работает вхолостую какой-то мотор и шлепает ремень на сшивках - новых ремней давно не было, и приходилось старье все время сшивать.
- Зачем мотор зря гоняете, - негромко сказал начальник цеха, - выключите.
- Не надо, - остановил его Маткаримов. - Сейчас кончим. - Он снова обвел всех нас своими запавшими глазами и чуть приподнял раненую руку. - Я обращаюсь ко всем тем, кто думает, что мы здесь ерундой занимаемся, шелк мотаем, а там, на фронте идет борьба, Ко всем, кто, может быть, тоже хочет не сегодня-завтра взять котомку и влезть в тамбур поезда. Я обращаюсь ко всем вам - поймите, на войне каждый должен делать дело, которое ему поручено. И если каждый станет сам переходить туда, где ему больше нравится, ничего не выйдет. Не будет ни армии, ни тыла. Подойдет ваша очередь, позовут и вас на фронт. Но не раньше, чем заменят здесь кем-то другим… А иначе нельзя - война! Понятно? - Он снова замолчал и посмотрел в нашу сторону, казалось, на нас с Мишей. Мы переглянулись и опустили головы.
- Скажу по секрету, гг проговорил он совсем уж неофициальным, дружеским тоном. - Я из госпиталя тоже просился на фронт… И сейчас прошусь. Но мне говорят - пока нет. Находитесь там, куда вас поставили. И я буду здесь, с вами. Потому что я солдат. И вы все тоже солдаты, ясно?
Потом выступала женщина-парторг, она говорила о том, что сейчас решается судьба нашей страны и поэтому каждый должен отдать Родине все, что может. Придется временно перейти на десятичасовой рабочий день, так как мощность комбината расширяется, а людей не хватает. Но ее плохо слушали - в нашем цехе уже давно работали по десять часов и никакой новости тут для нас не было. А для фронта мы и так все отдаем, больше уж, наверно, невозможно. Больше - это надо уходить самим на фронт, но вот какое странное дело - тогда тебя судить будут как дезертира.
Все давно уже разошлись, уже Горик опять носится от мотора к мотору - включает их по очереди, а мы с Мишей стоим возле нашей клетушки, как в воду опущенные. Даже Бутыгин, видно, что-то заметил, подозрительно поглядел на нас и молча прошел мимо. Значит, конец нашим мечтам, конец всем нашим приготовлениям, долбай себе свои дыры в стене с утра до вечера, долбай и не думай ни о чем. А после можешь пойти и получить из потных рук Бутыгина талон на столовскую баланду, а может, и два талона он тебе даст, если будет у него хорошее настроение…
-.. Вот так, Миша, - говорю я, и поднимаю брошенную у двери кувалду. - Не хочешь ли ты подолбать еще одну канавку? Там от стены до мотора всего метров десять-пятнадцать будет.
- К черту, - мрачно сплевывает Миша, - пускай Медвед сам долбает. Наелся вот так…
- А ты небось на фронт поедешь?
- И поеду.
- А не хочешь ли ты за решетку? Как дезертир трудового фронта?
- Не трави. И так тошно.
- Да нет. Я ничего. Просто так… Самому тошно.
Мимо нас прошел очкастый Горик с книжкой в руке, пальцем ее заложил, видно, оторвали его от чтения.
- Ото бы нам такую деятельнощь, - вздыхает Синьор, - включил моторы и сиди себе, читай книжечки…
- Обещал же тебе Медведь, как пустим новый цех, останемся в нем мотористами. Так что, Синьор, долбай побольше, посильней долбай, - советую я, - чем быстрей все дыры пробьем, тем быстрей с книжками будем сидеть!
- Так он тебе с книжкой дал сидеть, вот так он и дал! Он тебе покурить не даст - это ж Медвед - не человек…
И только Миша успел произнести эти слова, как, словно из-под земли, появился Бутыгин.
Рядом с ним мы увидели стриженого парнишку в белой холщовой рубахе навыпуск, перетянутой в поясе цветастым платком. В одной руке он держал полотняную котомку, другой зажал под мышкой телогрейку. Он смотрел на нас широко раскрытыми угольно-мерными глазами и растерянно ворочал по сторонам своей круглой стриженой головой.
Вот вам еще электрик, - хрипло сказал Бутыгин, - покажите ему, как молоток держать и зубило. И хватит лясы точить - отправляйтесь на место.
Мы подбираем инструмент и угрюмо бредем через цех, а за нами, испуганно озираясь, идет стриженый парнишка и тащит за собой свою котомку и телогрейку.
Вот остается сзади пронзительный визг крутильных машин, мы уже в новом цехе, в том самом, который мы выдолбили вдоль и поперек. Он пристроен к зданию, и когда идет новичок, ему кажется, что все это один и тот же цех. Но мы с закрытыми глазами знаем, когда переходим этот невидимый порог. Тут ведь и воздух другой, кажется, он насыщен кирпичной пылью от выдолбленных нами стен. И мы все трое, как по команде, вздыхаем. И садимся у нашего последнего мотора, у того самого, который мы заливали с утра.
- И как не завалится, - зло говорит Миша, оглядывая исковерканные стены. - Ведь все насквозь продолбали!..
- Не волнуйся. Стоит и еще лет двадцать будет стоять.
- Да… Плохой наше дело… Так, видно, будем тут ковырят до самого конца. Синьор, ну чего ты жуешь на глаза - аж в голове гудит, есть охота.
- Так то ж остатки. Жмых то верблюжий…
Синьор скребет по своим бездонным карманам и ссыпает в полусогнутую ладонь какие-то табачно-желтые комки, завалявшиеся изюмины - грязные, с налипшей пылью, и мы жадно выбираем все это из его рук - все-таки что-то съедобное. У него всегда в карманах что-нибудь найдется. Он половину пайки хлеба меняет на изюм, потом изюм на жмых, а жмых еще черт знает на что - у него целая теория на этот счет есть, каждый день новая комбинация, но во всяком случае всегда он чего-то жует… Ну рот, и мы поживились. Может, и вправду позаимствовать опыт - мы ведь раз в день едим фактически, а у него раз пять получается… Нет, эта желтая прессованная жвачка по зубам разве что действительно верблюду. Она ведь для него и приготовлена…
- Миша, может, в шестеренках ее размолоть?
- Ты брось, машину сломаешь! Машина тебе не человек, она режим знает…
И тут я слышу: кто-то дергает меня за рукав.
- На, кушай!..
Что такое? Это новенький. Развязал свою торбу и протягивает нам. А там? Глазам своим не верим - мясистый ароматный урюк - почти свежий, немного подвяленный. Спарак - называется этот сорт, от него аромат душистый идет, аж голова кружится…
Мы переглядываемся, нерешительно трогаем мешочек…
Мы и забыли про новичка, сидим себе, вздыхаем, а он послушал-послушал, да и развязал свой мешок. Нехорошо получилось.
- Ты, это… Спрячь. Дома ругать будут… - говорит Миша. А у самого слюни бегут, я вижу, как он глотает и отворачивается.
- Дома кишлак еще есть, - говорит парень и обнажает свои большие - лопатками - зубы. - Ты давай кушай! - говорит он еще настойчивей, и мы торопливо суем руки в его мешок, пока он не передумал. А он улыбается радостно и, видя, что мы наконец решились, подбадривает: - Давай кушай: Завтра еще принесу.
- Тебья как зовут? - спрашивает Синьор, набивая полный рот медовым, восхитительным урюком.
- Махмуд.
Кажет ей, он славный парень - этот Махмуд.
5
И вот нас уже четверо - Миша, Синьор, я и Махмуд. Он ничего еще не умеет - стриженый парень с темными, как сливы, глазами: ни зубило держать, ни бетон заливать, даже по лестнице лазит он еще неуклюже и робко.
Но он старается. Слушает, что ему говорит Миша, и согласно кивает своей круглой стриженой головой. Потом он слушает, что ему Синьор говорит, и тоже кивает головой. Особенно почтительно слушает он Синьора, видимо считает его старшим среди нас - ведь Синьор объясняет все очень обстоятельно, целые лекции ему читает по электричеству. Кроме того, Синьора мы не пускаем тяжести поднимать, он всегда стоит в стороне, когда мы крячим какой-нибудь двадцатикиловаттный мотор, чтобы поставить его на фундамент. Стоит в стороне, заглядывает вниз, под мотор, и командует:
- Лево… Лево еще… Чуть-чуть вправо… Хорошо… Опускай.
Ну а раз командует да еще сам не таскает, значит - начальник. Мы с Мишей посмеиваемся, когда Синьор с видом профессора рассказывает Махмуду про напряжение, силу тока и мощность.
- Напряжение - это, ну, как бы сказать… Это есть скорость, давление… Ну вот, скажем, вода из шланга. Тонкий шланг, а вода летит с большой силой. А другой шланг толстый, но вода идет слабо. В общем, за секунду идет одинаково…
Махмуд благоговейно глядит, поблескивает своими черными глазами, почтительно кивает головой. А Синьору это, видно, очень нравится: он входит в роль и чертит отверткой по бетонному полу схему подключения вольтметра и амперметра.
Зато моторы таскать стало гораздо легче - Махмуд хоть и небольшого роста, а крепкий парень, и выкладывается он, как может, уж тут-то он показывает, на что способен - нам даже приходится охлаждать его пыл иногда. Теперь сто килограммов приходятся на троих -, это все-таки ничего. Берем мы мотор с трех сторон, поднимаем над фундаментом, а Синьор болты в салазках быстро направляет, чтоб в дыры попали. У него руки тогда под мотором - и тут уж хоть умри, но не бросай, - покалечишь человека, и мы держим, краснеем от напряжения, сопим, наконец Миша не выдерживает, кричит:
- Руки! Не могу больше, сейчас бросаю, руки к дьяволу убирай!
- Момент… Один момент… - галантно восклицает Синьор, как фотограф, который успокаивает клиента. - Все! - кричит он и отдергивает руки. В тот же миг мы опускаем мотор, он становится точно на болты.
- Фу ты!.. - утирает Миша лицо рукавом. - Думал, все… Сейчас, думал, отпущу… Аж глаза темно стало.
- На, покушай, - протягивает ему мешочек Махмуд. Миша запускает в мешок руку, вытаскивает пригоршню урюка, раздает всем нам, а сам садится здесь же рядом, кладет за щеку и сосет сладкий, тающий, как сахар, сушены и плод… На этот раз Махмуд принес другой сорт. Он твердый, крошится, как халва, и тут же тает - сахару в нем много…
- Вот то ж урюк! - аж всхлипывает от наслаждения Синьор. - Хотя один раз такой на базаре попался. Это как называется?
- Кантай, - говорит Махмуд. - Сахарный…
- Да… - вздыхает Миша. - Вот уж действительно сахарный… Ты когда последний раз сахар ел? - оборачивается он ко мне.
- Не помню. Кажется, в эшелоне. У нас хлеб кончился, а сахар остался. Мы его чайной ложкой ели.
- И я тоже. В августе последний раз, кажется…
Поздней ночью, когда вся наша карусель затихла, мне показалось, что к ровной приглушенной воркотне арыка добавился еще какой-то странный звук - словно камни время от времени падают в воду, и она булькает за каждым разом.
Я выглянул в окно - весь двор был залит холодным лунным светом, он дробился в крученых потоках воды, и казалось, ни одной живой души нет поблизости, но там, где лежала запруда, я увидел маленькую фигурку, застывшую неподвижно возле камней. Она отбрасывала, короткую тень, словно обрубленное дерево, и я никак не мог понять, что это. Потом она шевельнулась, вздрогнула и я услышал тот самый всхлип. И тут же понял: Женька сидит и плачет.
Я влез в бабушкины галоши, накинул телогрейку и вышел. Женька даже не обернулась. Сидела неподвижно на камне, нахохлившись, будто маленькая птица, и судорожно всхлипывала, глядя на воду.
- Ты чего? - Я тронул ее за плечо.
Она пригнулась еще больше, потом вдруг выпрямилась и сказала, глядя в сторону:
- Знаешь, Славка, мне жить совсем не хочется.
Она сказала это тихо и очень спокойно, а у меня мурашки побежали по спине. Я еще не слышал, чтоб кто-то вот так говорил об этом.
- Ну что ты, Женька! Вот скоро второй фронт откроют, все сразу переменится. Вот увидишь. Пойдем в комнату. Холодно.
- Ты иди. Иди… А я посижу еще.
- Ты же простудишься, сидишь у воды, а холод, гляди какой, аж пар идет. Слышь?
- Слышу… Только… Лучше бы я заболела. Или совсем умерла.
- Ну что ты болтаешь, что ты говоришь. Вбила себе в голову - заболела, умерла. Если бы все так рассуждали, знаешь, что получилось бы! Это ведь не трудно - заболеть или умереть во время войны. Ты вот выдержать сумей, как они там на фронте.
- Выдержать! Да я что хочешь выдержу - на завод пойду, окопы рыть пойду, у нас ведь рыли - я, знаешь, как работала! На фронт, если надо, пойду и не испугаюсь, честно тебе говорю…
Она подняла на меня свои большущие светло-серые глаза, полные слез, и я поверил - она действительно пойдет, куда хочешь, и сделает, что хочешь.
- Послушай, Жень, пойдем-ка к нам на комбинат. В крутильном", знаешь, как люди нужны, и в ткацком тоже… Только в ткацком труднее, там учиться надо… Пойдешь?
- Я пошла бы куда угодно. В кочегарку пошла бы… - Мама не пускает, не хочет, чтоб я на заводе работала.
-. А что же?
- Завтра утром тетя Поля придет, я с ней в кишлак за Продуктами должна ехать… А я не хочу ехать. Не хочу я ехать! - Голос ее сорвался, и я снова услышал тот же булькающий звук.
Я молчал, не зная, что отвечать, не зная, чем ее утешить. Потом посоветовал:
- А ты не езжай. Не езжай - и все. Плюнь ты на эту тетю Полю. Никто тебя заставить не может…
- Не может! - с горечью повторила она. - Поговорил бы ты с моей мамой… Она меня все время отцом попрекает: что он такой, мол непутевый - шофером простым остался, все жены аттестаты получают, только мы вот бедствуем… А он хороший. Он очень хороший, Славка.
- Ладно. Завтра поговорю с твоей матерью, слышишь? Вот приду с работы и поговорю, - я и сам удивляюсь такому своему покровительственному тону, но это у меня как-то само собой последнее время получается, и даже беру ее за руку и чувствую, что она подчиняется мне, как взрослому.
- А теперь пойдем. Пойдем в дом - простудишься…
Но поговорить с Софьей Сергеевной мне так и не пришлось. Когда я пришел с работы вечером, Жени уже не было - она отправилась все-таки с тетей Полей.