Чужие и близкие - Вильям Александров 8 стр.


Отец вел грузовик медленно, все время оглядывался по сторонам, глубоко вбирал в себя воздух, и было видно, что он только сейчас впервые по-настоящему все это видит.

И Женьке все это очень нравилось. Она без конца ворочала головой по сторонам, тянула руку то влево, то вправо, спрашивала без умолку про все, что видела, и отец терпеливо объяснял ей, отвечал на каждый ее вопрос. Он одной рукой прижимал к себе Женьку, а другой слегка поворачивал баранку, казалось, он еле придерживал ее пальцами, и она сама вертится в нужную сторону, сама находит дорогу.

- Пап, а откуда она знает, куда надо крутиться? - спросила Женька.

- Такая уж она у меня ученая, дочка. Вот смотри - сейчас надо ехать направо. И она крутится направо, видишь?

- Обманываешь! - погрозила ему пальцем Женька. - Это ты ее крутишь, я знаю…

- Ну, а если знаешь, чего ж ты зря спрашиваешь, а?

Они засмеялись оба, потом отец остановил машину на лесной поляне, они вылезли и пошли собирать грибы. А потом Женьке показалось, что она затерялась. Она забралась в самую чащу, нашла грибное место, а когда обобщала его, вдруг заметила, что отца нигде не видно. Она прислушалась - не было слышно ни голоса его, ни шелеста листьев под ногами. Только дрозд пощелкивал где-то между ветвями да постукивало что-то время от времени - наверное, дятел выдалбливал свое дупло.

И тут Женька испугалась. Она за и А акал и - сначала тихонько, чуть шмыгая носом, потом все громче и громче, теперь она плакала во весь голос, звала отца, но густая листва глушила ее голос, он совсем тонул в желто-багряном море, окружавшем Женьку, и ей показалось, что никто никогда уже не найдет ее. Куда идти, она не знала, что делать - не знала, и такой ужас охватил ее, что она даже кричать не могла - от страха перехватило дыхание. И в этот миг она услышала пронзительный гудок - это отец догадался и включил сирену. Она гудела, но прерываясь, все время, и Женька пошла в ту сторону, откуда слышался этот зовущий её голос. Отца она встретила на полпути, бросилась ему на шею, смеялась и плакала…

А мать так ничего и не узнала - они с отцом уговорились ничего ей не рассказывать. Только иногда, когда Женька попадала в затруднительное положение и ей казалось, что нет выхода, отец, уезжая на работу, давал протяжный сигнал, и Женька, услышав его, улыбалась. И на душе становилось легче. Отец даже в комнате над полкой с книгами повесил автомобильный рожок. Иногда он слегка трогал его, когда возникали какие-то неурядицы, и тогда они с Женькой переглядывались. Они понимали друг друга с полслова и даже без слов… И вот сейчас Женька лежала в сырой канаве, плакала от боли, прислушивалась к голосам и крикам, долетавшим откуда-то со стороны поселка, и ждала чуда - вот-вот послышится протяжный голос автомобильной сирены и она поймет: отец рядом, и сразу станет легко.

Но чуда не было - так же сияли высоко в небе холодные колючие звезды, нестерпимо ныла нога, и слышались разбросанные по всему полю голоса. Женька закрыла глаза, сжалась, съежилась, как только могла - ей хотелось занять как можно меньше места на земле, хотелось исчезнуть совсем, хотелось умереть…,

6

Мы установили сорокакиловаттный мотор и уселись втроем на край фундамента, пока Махмуд подключал провода. Уроки Синьора явно шли ему на пользу: он быстро научился разделывать концы, загибать кольца и вообще орудовать плоскогубцами. Синьор чуть не лопался от гордости - он поглядывал на Махмуда с видом профессора, а тот в ответ улыбался добродушной улыбкой, обнажая свои большие яркие зубы. Но сегодня он не улыбался. Он был какой-то на редкость хмурый, неразговорчивый, под глазом темнел огромный синяк. Но по-прежнему он добросовестно делал все, что требовалось.

- Что это с ним сегодня? - спросил я у Синьора.

- Спарак не есть нам больше, - загадочно проговорил он.

- Спарак? При чем тут спарак?

- Кантай тоже не есть, - Объясни толком. При чем здесь урюк?

- При всем. Это за урюк ему… - Синьор сделал выразительный жест, указывая на щеку.

Я все понял. Значит, он таскал урюк для нас, а должен был таскать на базар. Вот за это ему и попало. Я гляжу, как он сосредоточенно подключает провода к мотору и хмурится, и желвак напрягается на его щеке, чуть пониже лилового синяка. Мне его жаль становится.

- Послушай, Махмуд - говорю я. - Ты не носи нам больше урюк, но надо. Без урюка обойдемся. Так ведь, ребята?

- Точно, - откликается Миша и глотает голодную слюну. - Я его вообще терпеть не могу. У меня от него жога делается.

- А ты, Синьор? У тебя тоже изжога, правда?

- Да, конечно… Только что до меня - то урюк обязательно есть в рационе. Я тепьерь взял другую систему.

- Ну-ка расскажи, Синьор, расскажи, - налетаем на него мы с Мишей, предвкушая увлекательный рассказ: Синьор каждый раз придумывает новую теорию питания и подробнейшим образом излагает ее нам. Она, конечно, обеспечивает разнообразие и наличие витаминов - является самой рациональной. И все это за счет одной-единственной пайки хлеба.

- Значит, так: продаю триста грамм хлеба.

- Раньше ты продавал двести?

- Раньше двести. Тепьерь триста. Получаю восемнадцать рублей. Так? - Так.

- Тепьерь… На шесть рублей покупаю двести грамм урюка. Хороший, очень хороший урюк. Ясно?

- Ясно. Махмуд, - кричу я, - иди послушай, тебе тоже полезно. - Я хочу отвлечь его от мрачных мыслей. Я вижу, как он с темным, словно туча, лицом завинчивает гайки.

- Двести грамм урюка - это сахар, глюкоза, витамины. Вьесь день кушаю понемножко… Ясно? Тепьерь… Один стакан молока - три рубля. Остается сколько? Девьять? На пять рублей немножко масла, так? На четыре рубля сто грамм сахар…

Мы слушаем, разинув рты от удивления, у нас буквально слюнки текут: масло, сахар, молоко… Нам и во сне такое не снилось. И все это за какие-то триста грамм хлеба! Сегодня же продаем свои чертовы триста грамм и покупаем витамины и глюкозу, и еще там бог знает что. Но потом мы вспоминаем, что сегодня продавать уже нечего, так как мы успели съесть свой хлебный паек. Придется отложить до завтра. А завтра Синьор вносит поправку - он пришел к выводу, что лучше продавать через день полную пайку - меньше хлопот и больше толку. И мы решаем отложить переход на новую систему до завтра. Так мы с Мишей съедаем каждый день свои шестьсот граммов и даем себе слово, что со следующего дня начнем жить по-новому. И каждый раз с упоением слушаем рассказы Синьора - в них мелькают такие слова, как мед, сметана, консервы - и это очень приятно, это звучит как музыка… Но свой хлеб аккуратно съедаем. Еще до выхода из ворот.

- А ты почему не ешь хлеб, - спрашивает Миша Махмуда. Тот отрицательно мотает головой и продолжает крутить гайки на клеммах мотора. Он почти полностью уносит весь свой хлеб в кишлак. Получит порцию, соберет бережно все крошки в ладонь, кинет в рот - и все. Иногда еще отломит корочку. А остальное несет домой.

И целый день наравне со всеми работает - таскает моторы, поднимает их, устанавливает.

- Почему ты хлеб не ешь? - настаивает Миша.

Махмуд молчит, только угрюмо сопит, уткнувшись взглядом в клеммы. Он уже все сделал, все подключил честь по чести, плоскогубцы застыли в его руке, делать ими больше нечего, но он все держит их возле проводов: не хочется ему, видимо, отрываться от мотора, не хочется поворачивать к нам свое лицо с заплывшим глазом и отвечать на вопрос.

Синьор толкает Мишу в бок локтем - заткнись, мол, - видишь, и так человеку плохо. Но уже поздно. Махмуд медленно поднимается, отряхивает колени и говорит хрипло, набычивши свою круглую стриженую голову:

- Мама… Стареньки совсем мама. Работает не сможет.

- А отец?

- Отес сад большой. Урюк многа. Виноград. Персик многа. Я летом сам убирал. Сам знаю.

- Он что, не живет с вами?

- Не знаю, - Махмуд жмет плечом, и как-то странно кривит рот - в сторону синяка он улыбнуться не может. - Сам не знай. Он молоденький девушка дом звал.

- Вон что!

- Ты у него урюк брал?

- У него. И еще беру. Завтра еще беру.

- Не смей ты этого делать! Не надо, обойдемся.

- Я летом сам убирал, - сверкнул глазами Махмуд. - Вот этим руками. Совсем много убирал. Сейчас он базар возит, понимаешь?

- Все равно не надо, Махмуд, слышишь?

Он молчит. Он упрямый, этот парень. Он все равно, видать, сделает по-своему.

* * *

"В течение 20 ноября наши войска вели бон на всех фронтах. Особенно ожесточенные бон происходили на Ростовском, Волоколамском и Тульском участках фронта. Ожесточенные бои велись на подступах к Москве…"

Мы устанавливаем последний мотор в новом цехе. Торопимся. Должна прийти комиссия принимать цех, и надо, чтобы все было в порядке. Бутыгин ходит злой, как черт, у него нарывает палец на руке - загнал занозу. Миша говорит: так ему и надо, пусть не лапает молоденьких девушек. Молоденькие девушки тут, конечно, ни при чем, занозу он загнал себе, когда разламывал деревянный ящик из-под катушек. Каждый день он разламывает какой-нибудь ящик, аккуратно разнимает его на отдельные дощечки, складывает их на дно своей необъятной кошелки, сверху ставит кастрюли с затирухой, мешочек с хлебом и всякие другие вещи, и идет себе через проходную. Мы с бабушкой каждую неделю платим тридцать рублей, покупаем на базаре вязанку щепок и жжем их осторожно, по две-три штуки, только бы еду подогреть, а он таскает каждый день через проходную по пол-ящика - и хоть бы что! Постоит, полюбезничает с вахтершей, насыплет ей на ладонь кукурузных зерен - и пошел… Нас с Мишей такое зло брало, что мы уж решили - устроим ему. Сделаем так, чтоб видны были дощечки. И тут он загнал себе занозу. Целую неделю он ходит с пальцем, раздутым, как вареная сосиска, и рычит на всех пуще прежнего. Но затируху по вечерам он не перестает разливать - не может доверить это кому-то другому. Стоит, кряхтит, чертыхается и орудует правой рукой с отставленным в сторону багровым указательным пальцем.

Вот и сейчас он идет впереди комиссии, ведет ее по цеху своей шкандыбающей, прыгающей походкой, и лицо его кривится при каждом шаге.

За ним идет смешной маленький человечек с круглой головой, прикрытой реденькими волосами, зачесанными набок. Он в большущих солдатских сапогах, шагает очень широко, и от этого все его тело поворачивается то влево, то вправо. Очень смешно глядеть, как он вихляет из стороны в сторону, и его быстрые, живые глаза поблескивают из-под очков в тонкой стальной оправе. Это главный энергетик комбината, я его видел раз издали, но вот так, вблизи - никогда не приходилось. Он, видимо, уже не молод - лет пятьдесят будет, но у него странное лицо. Посмотрит так - старик. Посмотрит эдак - ребенок. И смеется он очень странно, всхлипывая и содрогаясь всем телом - будто бы плачет. И фамилия у него какая-то смешная - Гагай. А следом за ним идет огненно-рыжая женщина - это председатель месткома. И еще какие-то люди, - те уж совсем незнакомые.

Гагай обогнал Бутыгина, пробежал по цеху, быстрым взглядом окинул каждый наш замурованный паз в стене, каждый фундамент и мотор, потрогал щитки, рубильники, остановился возле последнего сорокакиловаттного, к которому мы еще не закончили подводку. Мы вчетвером стояли за ткацким станком, с тревогой наблюдая за каждым движением Гагая. А вдруг возьмет сейчас и забракует нашу работу! А вдруг скажет - ни к черту все это не годится! Он, видимо, почувствовал на себе наши напряженные взгляды, обернулся и вдруг подошел к нам своим переваливающимся утиным шагом.

Он как-то странно мотнул головой, и я увидел, что у него нервный тик - он так мотал головой время от времени, и плечо его дергалось одновременно. Он мотнул головой, словно хотел боднуть кого-то из нас, и спросил Бутыгина:

- Это она и есть - ваша монтажная бригада?

- Она и есть, - иронически подтвердил Медведь.

- Они все делали? - Гагай обвел рукой вокруг.

- Они… - протянул Бутыгин как-то нехотя и криво усмехнулся. - Они делали… А я помогал…

Гагай снова посмотрел на нас. Теперь он внимательно оглядывал каждого. Он задержал взгляд на Синьоре, на его промасленном комбинезоне с отвисшей мотней, потом оглядел маленького лобастого Махмуда с подбитым глазом, остановился на моих развалившихся ботинках, замотанных медной проволокой, и мне показалось, что в глазах его появился какой-то странный блеск.

Он постоял так несколько мгновений молча, потом боднул головой и, совсем как Миша, шмыгнул крошечным носом.

- Карточки заслужили? - полуобернулся он к Бутыгину. И пока тот что-то хмыкал, собираясь ответить, сказал сам себе: - Заслужили. Зайдите в четыре часа - выпишем. - Он хотел, видно, уйти, но взгляд его опять упал на мои ботинки.

- М-да… - проговорил он и невесело усмехнулся. - А ты, парень, можно сказать, электрик с головы до ног. Даже ботинки с электрическим проводом… Любовь Марковна, - обратился он к женщине, - посмотрите…

- Да, да, - сказала рыжая. - Конечно. Но вы ведь знаете решение - в первую очередь женщины, члены семей фронтовиков.

- А они, думаете, из каких семей? Это ж почти дети. А ведь они цех пускают, от них сейчас все зависит…

- Да, да, - опять сказала рыжая, - мы будем обязательно иметь в виду. Мастерская только начала делать колодки. Вы же знаете…

- Я знаю, - сказал Гагай. - Я все знаю. И все же мы не имеем права смотреть на это спокойно…

- Война кончится, тогда будем обо всем беспокоиться, - мрачно вставил Бутыгин. У него всю физиономию перекосило от боли, и он, видно, с трудом сдерживал свое раздражение. - Сейчас главное цех пустить. Пока так перебьются. У меня вон гангрена начинается - ничего, работаю…

- Что у вас с рукой? - спросил Гагай.

- Да вот, покалечил, - скривился Бутыгин. Лицо его выражало стоическую муку. - Мы тут, - он замялся, чтобы видно было, как неудобно ему говорить о себе.

- Ящик он колол, деревянный ящик, дощечки отдирал, - невинной скороговоркой застрочил Миша. - Отдирал дощечки, занозу загнал. Надо было сразу вытаскивать, а теперь что, теперь раздуло, как сосиска, теперь нарывать будет…

Бутыгин даже остолбенел от злости. Он дико глянул в нашу сторону и хотел что-то крикнуть, но закашлялся…

- Опалубку готовил, - прохрипел он, - под фундамент…

- Вы бы к хирургу сходили, - посоветовал Гагай. - У нас в клинике неплохой хирург, вскроет - и дело с концом. Чего ж мучиться?

- Мочи нет, - простонал Бутыгин и, как ребенка, покачал свою руку. - Ей-богу… - Он пошел вслед за комиссией, потом, видно, вспомнил про нас, оглянулся, и мы поняли - ничего хорошего не предвещает этот взгляд.

- Ну, все, - сказал Синьор, когда они удалились, - тепьерь жди… Тепьерь он на нас все зло вымостит.

- Выместит, - поправляю я. - На кой черт тебе надо было…

- Ладно, - перебивает Миша - чихал я на него. Курить есть?

Синьор выгребает какие-то крошки, какие-то опилки из своего кармана и ссыпает Мише на ладонь. Тот сворачивает цигарку из оберточной бумаги, которой прокладывается ткацкая основа. Газет у нас нет, зато этой бумаг и - навалом. Кури сколько хочешь. Миша затягивается пару раз, и едкий дым тут же выжимает слезы из его глаз, он надсадно кашляет и чертыхается.

У, зараза! Что это ты мне насыпал, а, Синьор?

Как что? Как что? Махорка - высший сорт! Стебьель табачный, пятьдесят грамм хлеба выменял…

Стебель! Стебель-то стебель, только он с табаком близко не лежал. Курнешь? - Миша протягивает мне самокрутку. - Злющая, голод враз убивает. Будто пообедал или поужинал.

Курить мне совсем не хочется. Но я не могу отказаться - что же это за рабочий, тем более электрик, который не курит. Делаю пару затяжек, и все плывет у меня перед глазами, я словно повис в воздухе и парю в нем, как в детстве, когда дух захватывает во сне и падаешь куда-то… Хватаюсь за станок и так стою, уткнувшись лицом в какие-то ремизы.

Что, здорово? - слышу я, как сквозь воду, голос Миши. - Я же говорил: как на корабле раскачивает…

Я хочу засмеяться, сказать, что, конечно, здорово, но не могу разжать руки, чувствую - сейчас упаду. Они, видно, что-то заметили, Синьор похлопывает меня по щекам, я слышу откуда-то издалека его голос:

- Это ничего, это от слабощи. Пройдет сейчас. Дохни поглубже… Так… Еще глубже.

Как будто легче немного. И тут я чувствую, как суют мне в рот что-то липкое и сладкое.

- Давай, кушай, - говорит Махмуд. - Кушай.

Сосу урюк и чую, как из-под языка по всему телу разливается живительная истома. Отпускает тошнота, и в глазах яснеет.

- Давай, кушай, - решительно говорит Махмуд, - все кушай.

Он ставит на машину мешочек с отборным, искристым от выступившего сахара урюком и обводит всех нас укоряющим взором. Первым тянусь к мешку я. Уж очень сладкий урюк. Потом тянутся остальные. Мы запускаем пальцы в мешок, и руки наши там встречаются. И я вижу, как вспыхивают радостным светом глаза Махмуда.

Назад Дальше