Великий лес - Саченко Борис Ива́нович 5 стр.


- Что тебе нужно? - с одышкой спросила Тася и заплакала.

Он хотел было подойти, успокоить ее, но Тася неожиданно снова бросилась бежать.

Теперь уже догонять ее Костик не стал, пошел потихоньку следом, видя, как она все удаляется и удаляется: белая косынка какое-то время мелькала впереди, потом и вовсе пропала в темноте.

Поравнявшись с хатой старого Кулеша, Костик остановился, посмотрел на окна. В одном окне, в том, что на улицу, справа, была открыта форточка. И Костику тюкнуло: "А что, если… найти камень, привязать к нему записку и - в форточку? Тася поднимет камень, увидит записку и конечно же прочтет… Хоть будет знать о моих чувствах и в другой раз не станет убегать…"

Все остальное делалось само собой, помимо его воли. Нащупал ногою камень, поднял. Камень был холодный и от росы мокрый.

"А чем же привязать записку?"

Расшнуровал ботинок, достал из кармана записку, самую последнюю, ту, что написал под вечер, перед тем как пойти к цыганскому табору, на луг, привязал ее к камню. Сердце отчаянно билось, от волнения пересохло в горле.

Сделал шаг, другой к забору, размахнулся и… Почувствовал: записка и шнурок остались в руке, а камень… Прежде чем Костик успел подумать, где же камень, он услыхал, как дзинькнуло и посыпалось наземь разбитое стекло.

"Что я натворил?!"

Изо всех сил дал стрекача от хаты старого Кулеша. И бежал почему-то не на гать, не в ту сторону, где жил, где была отцовская хата, а в противоположную, где перед въездом в деревню стоял дубовый крест, увешанный вышитыми полотняными рушниками.

Долгая, упорная и жестокая борьба шла в Великом Лесе из-за этого немого деревянного креста. Несколько раз комсомольцы выкапывали его и сжигали. Но крест снова и снова, вроде того ваньки-встаньки, поднимался вблизи околицы - находились люди, которые не знали сна, если при въезде в деревню не было креста. Днем они шли в лес, валили дуб, обтесывали его, делали крест, а ночью то ли привозили, то ли приносили на старое место и вкапывали. Вот и сейчас крест стоял там, недалеко от околицы, хотя Костик знал - недели две или три тому назад комсомольцы в очередной раз выкопали тот, прежний, и сожгли.

"Есть же такие, кто не боится, делает наперекор", - подумал Костик.

Остановился в нескольких шагах от креста. Стоял, пока не занемели, не заболели ноги, настороженно поглядывая то на лес, смутно черневший вдали, то на деревню, где один за другим гасли в окнах огни, пых - и нет: люди, вернувшись от цыганского табора, укладывались спать. Глухо, таинственно было вокруг. И как-то жутковато, тревожно. Выплыл, неожиданно прорезался острым рогом из-за туч месяц и побежал, поплыл быстро-быстро над самым лесом. Загорались то здесь, то там звезды - веселые, искристые. Кажется, распогоживалось: обложная туча, что затянула было под вечер небо, таяла, расползалась.

Тишина и покой, царившие вокруг, незаметно передавались и ему, Костику. Крепла, обретала четкость мысль: ничего особенного не произошло. "Выбил стекло? Ну и что? Было бы из-за чего тревожиться, переживать… Да и… никто ведь не видел, что это я выбил. Куда хуже было бы, если б записка моя вместе с камнем в доме очутилась. Тогда бы… ясно было, кто камень бросил…"

Разжал кулак, разорвал в мелкие клочки записку. Потоптался еще немного около креста, потом медленно, нога за ногу, чутко вслушиваясь в тишину ночи, подался серединой улицы домой. Напротив хаты старого Кулеша остановился, посмотрел на окно, в которое хотел через форточку бросить записку. Одно из стекол зияло большой черной дырой. Удивился: "Как же это я?.. Не попал? Это… на меня не похоже. Нет, что-то со мною не так, что-то неладно. И Тасю видел с глазу на глаз и не поговорил, не сказал, как мучаюсь из-за нее… И в форточку не попал - стекло высадил…"

Снова стало не по себе, досадно и неприятно.

Неприятное чувство, досада и недовольство собой камнем лежали на сердце и когда ложился спать, и когда, проснувшись утром, умывался, завтракал, и когда шел в лес, яростно, будто со зла, валил подлесок, таскал жерди на поляну, городил забор. Лежали они тяжким камнем, не отступались и после, когда, закончив работу, сам того не желая, нечаянно разозлил не на шутку отца, и когда, притихший, возвращался домой, в деревню.

"Что я скажу Тасе, когда снова увижу ее?.. Сумею ли поднять глаза, посмотреть так, как смотрел совсем недавно, до вчерашнего? Взять, что ли, да уехать куда-нибудь из Великого Леса?"

Но последняя мысль спустя минуту показалась нелепой, Костик с гневом отогнал ее прочь.

"Как же я отсюда уеду, если здесь… Тася…"

VI

Не везло, совсем не везло Пилипу Дорошке в жизни. Хотя… поначалу складывалось все вроде бы счастливо. Отец, как старшего, оставил его при хозяйстве, не послал, как Ивана, гнуть спину на завод, в Гудов. "Ты, Пилипка, к земле горнись, - говорил ему тогда отец. - Запоминай, где что и когда сеять, к чему когда руку приложить. Сноровку в работе и охоту покажешь - отпишу тебе хозяйство". И Пилип старался. Всю весну, закатав до колен штанины, босой ходил то за плугом, то за бороной. Пахал, сеял, бороновал. Потом косил, жал, метал стога, возил снопы. Зиму - молотил, возил на мельницу зерно, досматривал коров, лошадей, волов. Хотя хозяйство у отца было не так уж и велико, но хлопот хватало. Отсеешься или уберешь хлеб - отдохнуть бы, полежать. Так нет же - то хомут порвался, надо его подшить, то тележная ось сломалась, надо новую мастерить, то грабли сделать или копыл в полоз выстругать. Да и дров навозить надо, и завалинку кострой утеплить, и ребра обрешетин на хлеву соломой накрыть - оголило, посрывало солому, когда буря летом была. Словом, чего-чего, а хлопот, возни всегда хоть отбавляй. Даже в воскресенье и то вволю в постели не полежишь, не отоспишься - в хлеву же голодные волы, кони, коровы, их накормить, напоить поскорее надо. И не раз в день, а раза три-четыре. Летом - ночное, сон на лугу или в лесу возле костра. Смежишь глаза, а тебе шутник какой-нибудь головешку под нос сунет или того похуже, а то крикнет так, что вмиг на ноги вскочишь: "Волки!" И не приведи бог разозлиться. Разозлишься - тебе уже покою не дадут, каждую ночь станут будить и донимать. А отец словно не понимает, что молодому и поспать, и погулять охота. "В твои годы, сынок, я знать не знал, что такое усталость, сон да гулянки. Не до того было - с голоду бы не помереть, прокормиться бы, выжить. А теперь, хвала богу, еды хватает, ешь хоть до отвала…"

У Дорошек и правда не голодали, особенно после того, как царя с трона прогнали, поле панское разделили, войны, неразбериха, всякие эти "зеленые" кончились.

Но еда иной раз в горло не лезла, комом там стояла - усталость валила с ног, падал и засыпал, даже не поужинав, едва до кровати добравшись, а бывало, и там, где сидел или стоял. Очень уж глаза у отца завидущие, руки загребущие, жадные, земли и добра хотелось иметь больше, чем у всех. Разрешили делянки раскорчевывать, так он готов был и дневать, и ночевать на вырубках. Выдирал с корнями пни, рубил молодняк и подлесок, стаскивал в кучи и сжигал, а потом рвал, ворочал до треска в костях пласты слежавшейся за века дернины. И не один отец этим занимался - и он, Пилип, и мать, пока не надорвалась и не отправилась без поры на тот свет, и Параска, и Хора. Хотел тогда отец, чтоб и Иван завод в Гудове бросил, назад, к земле, вернулся, позаботился о собственном куске поля. Но Иван отвык уже от работы на земле, корчевать пни и не подумал - уехал в город учиться. Вернулся с учебы - начальником стал. Сперва там же, на заводе, а потом выбрали его председателем сельсовета. Женился на учительнице, живет теперь припеваючи, ни в чем особо нужды не знает. Да и жилы не рвет. А он, Пилип, как мучился, так и мучается. Потому что делянки те раскорчеванные мало чего давали хозяйству, а хлопот с ними ого сколько! По весне водою затопит - рой по колено в грязи канавы, оплетай склоны лозой. Летом, случалось, повадятся на делянки дикие свиньи - изроют, истопчут, перемешают с землею все, что бы ни посеял. Не огородишь, не обнесешь забором - и семян не вернешь. А то частенько, чтобы спасти урожай, приходилось, взяв ружье и устроив на дереве меж ветвей насест, и ночевать около тех делянок. Когда началась хуторизация, отец надумал отделить Пилипа. "Видишь, ты не один у меня, - говорил отец. - Параска вот еще, да и Костик… Им ведь тоже жить надо".

Под хутор Пилип облюбовал себе неплохой клочок поля, возле глинищ - ям, где сельчане брали глину. Родили на том поле хорошо и картошка, и жито, и ячмень. А горох посеешь - стручья, как у фасоли. Зарились на этот клочок многие в деревне, но Пилип взял верх - первым привез на новую селитьбу лес на хату. За лето кое-как вдвоем с отцом и сруб подняли. На большее сил не хватило, да и некуда было так уж спешить - Пилип еще не был женат. Накрыли сруб под щетку камышом, заколотили окна и двери досками, так и на зиму оставили. А весной, когда уже и кирпич на печь заготовили, сгорел сруб. До самой обвязки сгорел. Кто-то не мои простить, что не ему это поле досталось, отомстил Пилипу - поджег. Поджег, когда деревня спала…

Снова Пилип лето напролет тужился с отцом - валили лес, пилили, тесали, возили, клали в стены. И к зиме новый, краше прежнего сруб поднялся на облюбованном Пилипом месте. Однако и в этом срубе пожить Пилипу не удалось - снова по весне кто-то злопамятный красного петуха подпустил…

Неизвестно, чем бы и кончилось, потому что Дорошки были упрямы, не хотели уступать, да началась коллективизация. Забурлило, завертелось тогда все в Великом Лесе! Да разве только в Великом Лесе. Сначала разговоры на улице, на завалинках, потом сходки, собрания, запись в колхоз, обобществление… Слыхала в те дни деревня и смех, слыхала и плач, причитания. Не было человека, который бы не жил коллективизацией, не думал так и этак о колхозе. И Пилип тоже думал, куда подаваться, что делать. Не раз говорил, спорил с отцом. Отец был убежден - в колхоз вступать нельзя. "Гуртовое черта стоит". Он прямо зверел, заходился весь, когда ему напоминали о колхозе. "Как - чтобы мое, нажитое мозолем, да так ни за что ни про что отдать?! Не-е! Да и что в колхозе? Я работать буду, жилы рвать, а кто-то будет лежать, гули разгуливать? Колхоз - это добровольное дело, кто хочет, тот пусть и вступает. А мне… мне и так хорошо". Чтоб меньше зарились на его добро, женил сына, Пилипа. Ни за что бы прежде не позволил сыну взять в жены, считай, голодранку Клавдию, вдовью дочь. А тут согласился. И на следующую неделю после свадьбы разделил хозяйство, разумеется, не на самом деле, а для видимости, для отвода глаз. Думал хоть этим что-нибудь спасти. Да где там! Даже на две семьи и лошадей, и волов, и коров, да и земли выходило больше, чем разрешалось иметь. Изрядный кусок поля отрезали у Дорошек, отчекрыжили и тот клок возле глинищ, который присмотрел было себе под хутор Пилип. Пришлось жить Пилипу на отцовской селитьбе, пристроив со стороны улицы сруб и соединив его сенями со старой хатой. В колхоз Дорошки не вступали. Несколько раз ездили в Ельники, ходили, бегали в сельсовет. Но разговор с такими был один: "Вступайте в колхоз, и все будет хорошо. А не вступите - пеняйте на себя!" Как раз в то беспокойное, хлопотное время председателем их, Великолесского сельсовета, выбрали Ивана. Ожила надежда: свой человек, поможет, не даст в обиду. Как бы не так! Иван чужим, совсем чужим стал. "Вы позорите меня перед всей деревней! - сказал однажды, зайдя к отцу. - Я других уговариваю вступать в колхоз, а отца родного, брата не могу уговорить. Что ж это получается?" Слово за слово - и вспыхнула ссора. Пилип больше молчал, предоставив выяснять отношения отцу и Ивану. Иван припомнил, как отец, можно сказать, выгнал его из дому, лишил хозяйства. "Да оно, может, и к лучшему. Я зато теперь свободен, собственность не засосала меня так, как вас. Хотя богатством вы еще не доросли до кулаков, но по натуре… По натуре - кулачье!" Отец не остался в долгу перед сыном, Иваном. "Г… да чтобы меня учило! Не пойду в колхоз, раскулачивай, высылай с дедовского подворья!" И Иван, пожалуй, выслал бы отца, если б Пилип не поддался на уговоры, не вступил в колхоз…

Поработал Пилип в колхозе - и привык, по душе пришлось. Голову ломать не надо, думать обо всем, как прежде, когда был единоличником, - и о плуге, и о бороне, и о телеге, и о семенах, да мало ли еще о чем. В колхозе один одно делает, другой - другое, один об одном заботится, другой - о другом. С горем пополам и отца Пилип уговорил не смешить людей, не ждать каких-то перемен. А тот потому и медлил, что думал - колхоз долго не продержится, распадется при первом случае. Правда, и Иван помог, заглянув однажды к ним в хату. "Вот что, батя, - сказал строго, по-казенному, как привык разговаривать с другими, Иван, - если не подашь этими днями заявление в колхоз - вышлю. На Соловки упеку! Хватит, чтобы мне тобою глаза кололи". Отец вскочил как укушенный, махнул рукою на дверь. "Вон, вон из моей хаты, чуж-чуженица! - заорал, выходя из себя от злости. - Вон! И чтоб нога твоя не ступала больше на мой порог!" Иван потупился и ушел, хлопнул дверью - штукатурка с потолка посыпалась…

Отец дня три погодя все же подал заявление в колхоз. Но что колхоз выдюжит, не распадется - не верил. Потому и плуг поновее, и борону получше спрятал, на чердак втащил; жеребенка-двухлетка тоже в колхоз не сдал - отгородил в хлеву закуток, обложил, забросал со всех сторон сеном и держал там до самой весны. А весной вывел как-то на двор и заплакал: от долгого стояния в темноте жеребенок ничего не видел - ослеп…

С колхозом вроде бы все на лад пошло, жить Пилипу да жить. Так нет же… Сколько ни спал он с женой, сколько ни старался - не беременела она. Проходили год за годом, а детей у них как не было, так и не было. На первых порах Пилипа это не беспокоило. "Будут еще!" - верил он. А потом засело в голове - если детей не будет, зачем же тогда жить, ради кого стараться? Поспрошал того-другого, как и что делать, чтоб жена забеременела. Но над ним смеялись: "Столько лет прожил, человече, а такому простому делу не обучился". А деревенский зубоскал Юлик Безмен предложил: "Меня найми. Хошь на неделю, хошь на месяц. И платы за работу не возьму". Уговаривал Пилип и жену, Клавдию, чтобы та походила по женщинам, посоветовалась, разузнала, кто в беде их виноват. "Может, мы и правда чего не знаем, что надо бы знать". Но жена заупрямилась, ни к кому не пошла. А может, и ходила, да не говорила ему, Пилипу, не сознавалась. Только замыкалась все больше в себе, молчала. Даже если в постели обнимал ее, бывало, Пилип, лез целоваться, она холодна была, как чужая. Всякая охота миловаться у Пилипа пропадала. Мрачнел, по неделе, а то и по две не заговаривал с женой, искал забвения в работе - и в поле, и на лугу ворочал как вол. В колхозе его фамилию на красную доску вывешивали, на собраниях часто поминали, премировали как передовика. Но не радовало все это Пилипа. Ради кого стараться, ради чего жить? Выпивать Пилип начал. Идет с работы, завернет в магазин и опрокинет вместе с другими стаканчик…

Жена ни в чем не упрекала его, не ревновала. Хочешь - поздно вечером домой возвращайся, хочешь - среди ночи или утром. Не спросит, где был, чего задержался, - будто ей до этого и дела нет, все едино, хоть и вовсе не приходи. Изводила, жизни не давала Пилипу тоска, не знал, что с нею поделать, куда кинуться, где искать выход. С братом, Иваном, встречался редко, да, по совести говоря, особой радости эти встречи ему не приносили - у брата была своя жизнь, вечно он был чем-то занят, вечно куда-то бежал, торопился, не до Пилипа ему было. И Костик не дорос еще, чтобы с ним можно было обо всем говорить, чтобы он тебя понял. Отцу опять же души не откроешь, не признаешься, что тебя заботит, тревожит. Только раскроешь рот, произнесешь имя жены, тут же: "А я что говорил? А-а, не послушался, так радуйся теперь, живи!" Единственная, кто хоть малость жалел Пилипа, - это сестра, Параска. "Сходили бы вы в больницу, проверились. Хоть знали бы, чья тут вина. Да и… может, лекарство какое есть от этой бездетности", - советовала та, стоило ей увидеть Пилипа. Но идти в больницу Пилип стыдился, не хотелось и жену посылать: там же надо догола раздеваться…

Не знал еще тогда Пилип, почему жена так безразлична, холодна к нему. А как дошли слухи, что с Гришкой-бригадиром путается, видели их и в конопле, и за каким-то хлевом темной порою, места себе не находил, не знал, что и делать. Вспоминал - когда сватался к Клавдии, кое-кто намекал, что хлопцы к ней на ночь захаживают. Да мало ли чего выдумать и наговорить люди могут? Язык ведь без костей. И вот теперь то, некогда слышанное, подтверждалось…

Не признался Пилип Клавдии, что до него слухи о ней не совсем хорошие дошли, что ему кое-что известно. Теплилась в душе надежда - может, пошутили, может, назло выдумали, чтобы разжечь ревность. Пойдет вечером вроде бы к соседям в карты играть, а потом через каких-нибудь полчаса к своему двору огородами вернется. Притаится за углом хлева и следит: пойдет куда-нибудь жена или нет? Но жена по вечерам дома была.

Как-то возвращался Пилип с поля, снопы на ток вез. Видит - бригадирский конь у кустов лещины пасется. "А Гришка где?" Остановил воз и - в кусты. В первую минуту растерялся, увидев распластавшегося на траве Гришку и возле его головы - голову жены, Клавдии. В глазах потемнело, кровь ударила в виски. Как был с кнутом в руках, так и ринулся на застигнутую врасплох пару… Гришка от первого же удара на ноги проворно вскочил, к коню своему, штаны руками поддерживая, кинулся. В седло вскочил - и галопом. Как и не бывало его. А Клавдия… Бил ее Пилип яростно, не помня, что делает. И кнутом, пока тот не расплелся, и ногами топтал, и кулаками месил… Прямо ошалел, потому что Клавдия только сжалась, лежала, как неживая. Не крикнула, не ойкнула, не заплакала… Лишь лицо руками прикрывала, боялась, верно, как бы не изувечил. Убил бы, поди, да другие подводчики подоспели, тоже с поля ехали, оттащили его силком от жены. Думал - все, не сможет с нею жить, в тот же день выгонит из хаты. Но какая-то сила удержала его, не дала гневу излиться до конца. Может быть, надежда, что одумается Клавдия, не станет больше ни с Гришкой, ни с другими мужиками путаться. Да только где там! Не зря же говорят: легко все начинается, да нелегко кончается. Не раз накрывал Пилип свою жену: то в поле, в скирде соломы, то в лесу, в ягоднике, и как-то даже в собственном хлеву, на сене… Одно было Пилипу странно: не то что его, Пилипа, Клавдии мало, но и Гришки, хотя тот вроде бы всегда не прочь. Ну и ловок же, чертяка, ничего не скажешь! Как и когда успевал он удрать от Пилипа, оставалось только диву даваться. Прежде чем Пилип сообразит, что к чему, Гришкин уже и след простыл. Кот, вот уж настоящий шкодливый кот!

Ходил Пилип к Тришкиной жене Анюте, рассказывал, что муж ее вытворяет, чем занимается. Но Анюте это было не в новинку - знала, давным-давно все знала. Урезонить же мужа, отвадить его от чужих жен не могла.

- Уродился он такой, таким, видно, и помрет, - плакала Анюта.

Бил, топтал ногами Клавдию Пилип - не помогало. Как путалась с мужиками, так и продолжала путаться… Выгонять из хаты жену было все-таки неловко, сама же она не уходила…

Назад Дальше