– У меня есть пятнадцать минут, – в ее голосе не было сухости, мы заранее условились, что свидание будет кратким и деловым.
Прикончив одним глотком остатки водки, я начал говорить.
"205" – я начал с этой цифры. С момента нашего знакомства, с того вечера, когда она отматерила жену генпродюсера музыкального телеканала, прошло 205 дней. Я принялся рассказывать, кем она стала для меня за эти 205 дней, что она стала значить для меня. Я тщательно подбирал выражения, стараясь быть точным и лаконичным.
Я говорил о том, что она изменила молекулярный состав моей жизни. Цвет, вкус, запах, очертания предметов – все теперь поменялось и подчиняется ей. Дома выглядят как ее прическа, деревья пахнут ее кожей, неоновые потоки на улицах подражают озорству и нежности ее взгляда.
Затем я перешел к небу. Ведь всякий настоящий мужчина стремится к небу. Об этом немало написано в "Улиссе". И только любовь, жертвенное чувство, может заставить мужчину забыть о земном притяжении. Преодолеть собственный эгоизм, эту великую силу тяжести.
– Ты победила Ньютона! – говорил я и моргал.
Я благодарил ее за подаренное чувство, которое лишило меня тяжелых якорей, приковывавших к бессмысленным привычкам и пошлым удовольствиям.
– Но все, чего я хочу – попытаться сделать тебя счастливой, – повторял я и моргал.
Я говорил о том, как редко встречал на своем пути людей, способных заразить меня этим вирусом. Людей, которых я мог бы принять безоглядно, любить их пороки и недостатки, преклоняться перед их слабостями. А иначе все теряет смысл. В безгрешных героев может влюбиться каждый тупица, да, кроме тупиц, никто и не выдержит нечеловеческую скуку этих отношений.
Я говорил, что хочу взаимности, и только ее любовь к кому-то другому может меня остановить.
– Ты влюблена в кого-нибудь? – спросил я, не слыша собственного голоса из-за грохота сердца.
Она отрицательно помотала головой.
Я хотел говорить еще, я готов был проговорить с этой женщиной все отпущенное мне на земле время, но в разговоре всегда участвуют двое.
– Я не могу тебе дать то, чего ты хочешь, – она прервала меня взглядом, которым могут убивать только женщины. Когда мужчина совершает убийство, им владеет слепая ярость либо расчет. Женщина может зарезать со смешанным чувством превосходства, сострадания и любопытства. Именно эта смесь в ее глазах была последним, отчетливо воспринятым мной сигналом: "Ваш корабль потоплен!"
В голове мелькнул дурацкий каламбур: "Что, просто не можешь мне дать?"
– Мы больше не увидимся, – контрольный в голову.
И сразу накатило осознание произошедшего. Я поверил в огромную зияющую дыру в самом центре своего туловища, там, где еще минуту назад плескалась водка. Эта пустота захватывала меня, выкачивала внутренности, кровь и остатки воздуха. Я задохнулся и перешел на дыхание жабрами. За долгие годы пребывания на полях любовных баталий я освоил альтернативные способы дыхания. За те же годы я убедился, как бессмысленны и жалки выяснения причин отказа. Глупее вопроса: "Почему?" в такой ситуации не может быть ничего. Боль отвергнутой любви может быть очень сильной, может быть смертельной. Но существует еще одна разновидность боли. Боль стыда за тех, кто ослабел и потерял себя настолько, что позволяет цепляться, обламывая ногти и сдирая кожу с пальцев, за подошвы ботинок тех, кто следует в ином направлении.
Нет, объяснения не были моей стихией. Я вытащил из сумки футляр с безделушкой и протянул ей со словами: "Тогда это мой прощальный подарок".
Она нерешительно взяла футляр.
– Ты действительно хочешь мне это подарить?
– Да уж мне сейчас не до шуток…
– Тогда сегодня – самое красивое прощание в моей жизни, – и, словно бы извиняясь за свое решение, добавила – зато ты никогда не узнаешь, какая я сука в жизни…
"Уже узнал", – подумал я про себя, целуя ее на прощание.
– Мне было очень приятно с тобой общаться, прости меня – с этими словами она покинула ресторан. А я думал о том, что все приятное общение, не задумываясь, променял бы на один взгляд, тот самый особенный взгляд, которым женщина смотрит на мужчину, чувствуя себя женщиной, а его – мужчиной.
Она ушла, а я допил водку и попросил счет. Скрипачки в голубых балахонах, сочувственно поглядывая на меня, сыграли "Moon river", пустой стол, еще хранивший ее отпечатки пальцев, был предан на стерилизацию молоденьким официантам в матросках.
На улице безумствовала гроза. Будто десятки самолетов сталкивались друг с другом в летнем московском небе. Косой дождь хлестал по домам наотмашь. Молнии не затухали, небо постоянно подсвечивалось с разных концов, будто все столичные вечеринки, которые гуляли в этот вечер, одновременно разрешились фейерверками.
Молнии – это небесные фотовспышки.
Я тоже могу метать молнии.
Я – громовержец.
Я – громовержец, который промокает насквозь за одну минуту и десять секунд.
Я – самый несчастный громовержец, у которого не осталось даже сухой сторублевки, чтобы уехать на такси.
Я не видел ее с тех пор…
Я нарушаю правила на углу Садового и Пречистенки. Пересекаю Садовое и по Фрунзе выкатываю на Плющиху. Воспоминания волнуют меня, выводят из равновесия. Даже обида мутной слизью начинает подниматься откуда-то снизу… Прочь! Сейчас она – в опасности, ей нужна моя помощь. Я буду, я сделаю. Кто, если не я? Я все еще готов отдать ей жизнь. Я все еще люблю ее. Несмотря на оптимизм Ройзмана, я чувствую, я ей нужен.
"Дорогой папарацци Агеев, румяный оптимист с фотокамерой, по имени Лейла! Судьба порой плетет довольно странные узоры, пересекая линии движения своих подопечных. Как часто один человек встречает другого не потому, что эти двое могут стать одним целым, а чтобы вовремя поднести спичку к сигарете, выкурив которую тот, другой, поймет то, что должен понять. Два человека встречают друг друга затем, чтобы добавить в обе жизни крошечные, иногда совсем незаметные детали, которые необходимы этим жизням в той точке пересечения времени с пространством. Необходимы, чтобы две жизни превратились в два пути. Чтобы грубо толкнуть кого-то и не заметить, что в это место спустя секунду ударит молния, чтобы отобрать у кого-то деньги, которые он в противном случае истратил бы на страшное, чтобы отвести кого-то из них с пути третьего человека…
Но мы никогда не узнаем реальных причин того, почему живем в этом городе, обедаем с этим человеком, сталкиваемся с ним на улице и объясняем, как пройти в Музей изобразительных искусств… Поэтому не грусти, розовощекий мальчишка.
Возможно, милый Агеев, когда играешь с женщиной, сохраняя трезвый рассудок, легко добиваешься ее. Только этими победами не дорожишь, этих женщин всегда мало, к ним быстро остываешь. У тебя ведь так было? Да? Много раз.
А хочется настоящего Чувства. И вот оно подкрадывается, ты уже взрослый, ты узнаешь его по шороху шагов, шелесту одежды, запаху дыхания. Ты уже взрослый, хоть и тоскуешь по вечному детству. Ты догадываешься, чем это может закончиться, но ты позволяешь ему войти, и проникнуть в тебя, и завладеть тобой, и стать тобой, и вытеснить тебя.
Это всегда очень трогательно, когда ты, загипнотизированный Человеком своего Чувства, раскрываешься, снимаешь броню, как доверчивая черепаха выползаешь из своего панциря. Но едва ты перестаешь быть для нее хоть в чем-то загадкой, ты сразу становишься предсказуемым послушным животным, готовым бежать, куда она поманит. Разве не так? Ты перестаешь быть мужчиной, заслуживающим внимания. Ты перестаешь быть мужчиной. Если в тебе нет неведомой для нее силы, ей уже невозможно покоряться твоей воле, а без этого она – не женщина.
И она начинает смотреть сквозь тебя. И видеть других сквозь тебя. И ты сходишь с ума. Сначала ты перестаешь спать. Любое забвение кажется подарком, но и там, в зыбучих песках между явью и тонким миром – ее тени. Внутри тебя – пустота. Тебе уже не нужно ничего. Даже она. Только бы почувствовать малейший вкус к жизни. Только бы снова стать живым.
Послушай, мудила Агеев! Ты все знал заранее, но ты не мог поступить по-другому. Еще более страшным кошмаром в уголках травмированного подсознания для тебя зудела мысль, что ты больше никогда, до конца своей никчемной жизни, никого не полюбишь.
А если женщина, Слава Аллаху, все же была к тебе благосклонна, то… ты ведь себя знаешь… Через месяц, ну, через два ты напьешься ее тайной, она перестанет интересовать тебя, и ты вновь начнешь испытывать этот зуд и томление. Тебе опять приспичит кого-то покорять и завоевывать. Не мазохизм ли это? Определенно, мазохизм. Никаких сомнений, это точно мазохизм".
Это письмо я написал себе сам. И сам себе отправил. С одного почтового ящика на другой. Так я пытался работать собственным психотерапевтом. После "самого красивого прощания в ее жизни" мне не оставалось ничего, кроме самоуговоров, самовыяснений, самовнушений. Почему все слова, начинающиеся с "сам", напоминают о мастурбации? Я не мог мастурбировать. Вместо этого я пил, пил, пил, пил, еще раз пил… я просидел месяц, не выходя из дома. Просто сидел и слушал, как растет моя борода. Она росла медленно благодаря монголо-татарскому игу. Затем я сбрил бороду. Часть рассудка вернулась ко мне.
Я раскладывал, анализировал, бесконечно разбирал по косточкам нашу ситуацию и уговаривал себя, что так было нужно. Что иначе было просто нельзя. Невозможно. Немыслимо. Нереально. Все. Стоп.
Я бросаю автомобиль на пустой парковке у отделения милиции. Взлетаю на третий этаж, перепрыгивая через две ступеньки. Перила… ручка… дверь… Молоденький лейтенант спрашивает у меня документы, я, как сомнамбула, достаю паспорт, расписываюсь в какой-то ведомости. Подоспевший Ройзман быстро утрясает формальности. Нас проводят в комнату, там нет никого, только стол и два стула, привинченные к полу. Спустя три минуты и сорок секунд дверь открывается и входит Она. Я смотрю на Белку, на ее побледневшее лицо, заострившийся нос, полуоткрытые губы, выцветшие волосы, опущенные руки, выпирающие ключицы, впалый живот, каплевидные бедра, затем я долго смотрю в пол.
– Привет, – глухо говорит она.
Как перепахало ее время! То время, что мы не виделись… А может, виновата только одна последняя ночь? Передо мной будто другой человек. Я вижу полный суповой набор ее частей тела. Но только глаза… Я больше не вижу двух лазерных потоков. В этих глазах погас свет!
– Ты еще носишь рыбу, которую я подарил? – спрашиваю ее.
Она, не мигая, смотрит на меня пустым взглядом.
– Рыба! Помнишь? Моя рыба… Которую я подарил тебе?
ГЛАВА 2
БЕЛКА
Сколько себя помню, все меня хотят. Всю мою двадцатилетнюю жизнь. Люди вокруг будто помешались на желании. Продавцы в магазинах, учителя в старших классах, врачи, милиционеры, дворники, надутые буржуа в кабриолетах, бычки на джипах. Всем есть до меня дело. Если кому-то хочется просто присунуть, я еще могу понять: малолетка-секси, зов природы, – порочно, потому – естественно и человечно. Но почему вокруг полно извращенцев, которым не терпится схватить меня, запереть в шикарную витрину и каждый день протирать слабым раствором кальция? Если с тобой такого никогда не случалось, значит, ты – синий чулок, или чудаковатый уродец, или "не пришей ничего ни к чему", или – Святой. В таком случае ты меня не поймешь. Тогда тебе не нужно слушать дальше эту историю, лучше сходи в душ, постриги ногти, прими "фенибут" и постарайся поскорее заснуть.
Даже чудак Фил, с которым я выросла вместе как с братом-близнецом, заявлял, когда нам обоим едва стукнуло по четырнадцать лет:
– Знаешь, что общего у тебя с Зиданом?
– ???
– У вас обоих офигенные ноги!
Вся моя история – история вожделения. История разрушительной похоти. История бумерангов, направленных мне в голову, в живот, в пах… Бумерангов, отражаемых мной, изо всех отпущенных мне сил, и разлетающихся вокруг, как птицы неведомой ярости. Что? Ой! Прости, пожалуйста! Я не хотела… Это всё журналисты виноваты! Пресса меня испортила. Я за этот год с ними так привыкла к этому резкому тону, к этим декларациям и меморандумам… Тьфу! Совсем превратилась в куклу-робота. Буратино-телекомандато, как говорят милые итальянцы… Нет, с тобой я так не смогу… С тобой все по-другому… Я должна рассказать тебе эту историю, как… как колыбельную… ты же поймешь? Я спою тебе свою жизнь… Нет. Давай-ка по-другому. Я будто бы стану разглядывать фотографии в семейном альбоме. Я люблю фотографии. А ты? Тебе нравятся фотографии?
Вот я крашеная в "платину" у входа в "Шлагбаум", с открытым животом и наглым взглядом. Здесь мне шестнадцать. Мы живем в Твери. Я и мой дядя, которого я в глаза называю дядя Тони, а за глаза зову "Tony Pony", потому что школа с углубленным изучением английского сделала из меня законченную мисс Тэтчер, так мы обзывали англоманок.
Но по паспорту мой дядя – Антон Афонович. Ему недавно стукнуло сорок лет, мы не отмечали. У него брови – как два мохнатых енота. Поэтому иногда незнакомым людям кажется, что взгляд у дяди тяжелый и хмурый, как колючая елка в зимнем лесу. Он почему-то помешан на елках… Хотя на самом деле его брови – два подвижных енота-акробата, дядя иногда дает их представления, и в такие минуты любой поймет, что Тони-Пони – сказочно добрый, а больше всех на свете любит меня. И я его очень люблю. Он у меня – единственный. Правда, еще есть Фил, который называет меня "Народная артистка" и таскается из клуба в клуб, следом за моей артистичной персоной. Фил мне не "мальчик-друг", а просто хороший друг, если ты понимаешь. Почти брат, мы ведь росли вместе. Фил – большой, добрый и немного несчастный. Большой и добрый он от природы, а несчастным его, кажется, делаю я. Фил влюблен в меня с первого класса. А я… А я уже сообщила, что я – редкостная сука? Нет? Хм… Это правда. Ну, как я могу броситься на шею парню, с которым мы ходили на соседние горшки в детском саду? Двухметровый неуклюжик, Фил на все вокруг посматривает настороженно-наивно из-под своей косой черной челки. На самом деле он не наивен, просто – плохое зрение, а очки Фил не выносит. Еще он занимается дзюдо, читает все время какого-то Мисиму и достает меня длинными россказнями о самурайском духе. По их, по-самурайски, рассказывает Фил, жить надо так, будто ты уже умер. Я примерно так и отреагировала, когда он в первый раз сделал мне предложение:
– Ты сдурел, Фил?! С чего это вдруг, на пятнадцатом году знакомства?.. А-а-а-а… ты же у нас самурай? Так живи так, будто уже женился на мне и вскоре развелся!
Жестоко, конечно, получилось, но Фил – молодец! Выдержал! Только долго вздыхал, стучал кулаком себя по коленке и за челку прятался. А после – началось! Фил стал регулярно проявлять стойкость самурайского духа. Целеустремленность, по-нашему. А по-моему – упрямство. Объяснения стали еженедельной нормой. Фил объясняется очень смешно, в каждый заход, пытаясь подобрать новые слова, иногда вообще противоположные тем, которые он говорил на прошлой неделе. Ну, например, через неделю после очередного отказа приходит с букетом белых хризантем, которые я, к слову, терпеть не могу, мнется с ноги на ногу и начинает: "Лерка… я в прошлый раз говорил, что люблю тебя… Знаешь, я немного не то имел в виду, что ты подумала… Я говорил, что хочу жениться на тебе, жить с тобой… Да, я – дурак… я понял, что покушался на самое дорогое, что у тебя есть, на твою свободу… Прости, Лерка! Я не это имел в виду… Ты – свободная белая женщина… конечно-конечно… – тут Фил начинает частить и запинаться, – ты можешь делать что хочешь, ходить с кем хочешь, можешь поехать в Москву или… там… в Лондон… заниматься дайвингом… ездить автостопом… ловить мурен в Китайском море… просто я имел в виду… я подумал… знаешь, – в этом месте Фил становится похож на старый советский флаг в кладовке у Тони-Пони, такой же красный и обвислый, – я просто люблю тебя и хочу жить с тобой… короче, выходи за меня замуж…"
Каждый раз, в такие моменты, мне приходится думать о детях-скелетах в Африке, о пылающем в инквизиторском костре Джордано Бруно, о жертвах очередного землетрясения, короче, о чем-то трагическом, только чтобы не расколоться, не прыснуть звонко в кулачок, а затем глумливо не заржать в лицо лучшему другу, оскорбив Фила в самом дорогом. Все-таки хоть я и сука, но Фил мне как брат и я должна беречь его чувства.
– Дружище Фил! – приподнято-торжественно начинаю я свой очередной отлуп, – правильно ли я поняла, что ты предлагаешь мне совместное проживание и совместное хозяйство?
Фил утвердительно кивает головой.
– Но при этом у меня будет "самое дорогое" – моя свобода? То есть я смогу гулять где хочу и с кем хочу? – Фил снова кивает.
– Так ты толкаешь меня к легитимному блядству под сенью семейного очага?
В этом месте Фил резко мотает головой из стороны в сторону, так сильно, что я начинаю пугаться за его шею.
– А как еще понимать это твое "ты – свободная белая женщина"? А? Эх ты! А еще друг называешься!
Фил с грустью смотрит на меня взглядом побитого бассет-хаунда и уходит восвояси, каждый раз забывая оставить букет и смешно волоча его за собой по паркету. После Фила я беру веник и сметаю лепестки белых хризантем по всей квартире. Романтика?
За неделю он собирается с мыслями, и шоу повторяется заново: Фил отказывается от своих предыдущих заявлений и опять повторяет их, только другими словами. Даже не знаю, кто из нас больше "народный артист"?