Лесные солдаты - Валерий Поволяев 20 стр.


Старший патруля – немец в ефрейторском чине, – озадаченно задрал голову, глянул на облака, потом недоумённо пошлёпал губами и ткнул незадачливого полицая автоматом под лопатки:

– Вперьёд!

Так они и покинули территорию склада концентратов: впереди бегущий, недоумённо воющий полицай с раскалывающейся головой, позади немецкий мотоцикл с обмотанными цепями колёсами и сытым, издающим довольный масляный звук мотором – ну будто бы этого железного коня хорошо покормили…

Расследовать дело со складом концентратов немцы не стали – посчитали, что налёт совершили райцентровские гаврики, они точно знали, что хранится на этом складе, полицаев же уложили из мести, либо постарались случайно появившиеся в райцентре варяги из числа отступающих русских, которых ныне хоть и мало появляется, но они есть. Больше сделать это было некому.

Что же касается партизан, то немцы считали: партизан в округе нет… Откуда им взяться? Или они сублимировались из болотной жижи, родились от лягушек, водившихся там? Или из сугробов? Либо из здешнего застойного леса, который максимум на что годится, так это чтобы отправить его в Германию, а там пустить на спички?

Кто-то видел сани, которые по тихой тёмной улочке волокли какие-то вооружённые люди, и саней этих, кажется, было двое, но немцы посчитали эти предположения бреднями, только посмеялись над ними.

С несчастного полицая содрали нарукавную повязку, велели сдать форменный лапсердак и кепку с длинным козырьком и оловянной эмблемой на тулье, посадили в товарный вагон и отправили в Германию на принудительные работы. Пусть потрудится на славу Великого рейха!

Концентратовые брикеты пришли партизанам очень кстати, и вкус у них был отменный, особенно у супа с копчёностями – это блюдо нравилось всем без исключения.

Правда, в землянку после славного горохового ужина войти было невозможно – гасли не только свечи и фонари "летучая мышь", гасли даже фонари электрические.

Мерзляков, по-комиссарски деловито обходя землянки, посмеивался, да сгребал в ладонь усы:

– Вот что значит молодой организм у людей – ребята готовы всё переработать во французский парфюм. Амбре у парфюма крутое…

А днём в середине декабря над лагерем пролетел самолёт с алыми звёздами на крыльях, сбросил круглый алюминиевый пенал.

Пенал воткнулся в косой склон реки Тишки, в плотный снег, подпрыгнул на несколько метров вверх и снова воткнулся в спрессованную белую массу.

Все, кто находился в лагере, ахнули обрадованно: давно не видели самолётов с красными звёздами на крыльях. У растроганного Мерзлякова даже глаза сделались влажными – увиденное потрясло комиссара.

– Значит, жива Россия! – прошептал он размягченно. – Значит, не одни мы с этими гадами сражаемся.

Маленький солдат тем временем вместе с Ерёменко – в последний месяц они постоянно находились вместе, подружились, – полезли на берег Тишки доставать пенал, сброшенный с самолёта. Снега было на косом речном склоне по шею, даже больше, в иных местах можно было провалиться с головою, но алюминиевый пенал не одолел его толщины, остался тускло мерцать на поверхности.

Ломоносов вскоре достал его. Пенал был похож на гильзу из-под малокалиберного снаряда, только гильза затыкается головкой, а пенал был завинчен аккуратной плоской крышкой. Ломоносов попробовал отвинтить её – крышка была нахлобучена крепко, да и Ерёменко остановил его:

– Погоди, Иван!

– Чего ждать-то?

– Вдруг мина?

– Да ты чего-о… Чтоб с нашего самолёта да свалилась мина? Ты что, совсем? – он покрутил пальцем у виска.

– Совсем не совсем, а осторожность не помешает.

Но маленький солдат не стал слушать своего приятеля, отвинтил-таки крышку. В пенале находилась свёрнутая в трубочку бумага. Ломоносов озадаченно почесал пальцами затылок:

– Однако!

– Пенал надо оттащить к командиру.

– Естественно, к нему, не к пулемётчику же Фоме Гордееву.

– А что, у нас есть такой пулемётчик?

– Был. У Горького.

Чердынцев пеналу обрадовался, как дорогому подарку, потетешкал его в руках, потом извлёк из внутренности патрона бумагу. Это было письмо начальника группы партизанских отрядов, стягивавшего не успокоившихся, не осевших в сёлах, в глухих деревенских местах на покой бойцов Красной армии, воюющих, не сдавшихся, в единый кулак. Когда таких отрядов будет много, они станут причинять врагу беспокойства не меньше, чем регулярное войско – только сапоги с раструбами и рваные шинельки будут летать от фрицев в разные стороны, сыпать вшами и распугивать культурных сельских птичек.

Мерзляков прочитал послание, подписанное неведомым полковником Игнатьевым и, не стесняясь Чердынцева, стёр с глаз влагу.

– Всё, – сказал он, – считай, что мы до своих дошли… Прибыли хоть и не вовремя, зато вовремя доложились. А это так важно – вовремя доложиться начальству, нас ведь в таком разе никто ни к окруженцам, ни к беглецам с фронта не причислит. Мы – в строю! – в груди у комиссара что-то заклокотало, зашипело, будто из прохудившейся велосипедной камеры выпустили воздух, рот ослабленно пополз набок. Мерзляков не сдержался, вытащил из кармана штанов кисет, закурил.

– Сообщить-то мы сообщим, сколько нас тут в наличии, кто именно собран и чего нам не хватает – за этим дело не станет, только вот вопрос – как это сообщение передать? – прочитав письмо в очередной раз (в шестой, между прочим), озабоченно проговорил Чердынцев и, расстегнув воротник гимнастёрки, опустился на скамейку. В землянке было жарко. Печка, на удивление умело сложенная, за полчаса могла превратить землянку в баню.

– А и не надо ничего передавать, Евгений Евгеньевич, – сказал Мерзляков, – они сами нас найдут. Один раз нашли и сбросили вымпел, найдут и во второй…

Тем временем тяжёлое серое небо прогнулось едва ли не до самой земли и из грузных, спекшихся неряшливо оборванными краями друг с другом облаков вновь посыпал снег – частый, крупный, каждая снежинка как лепёшка, круглая, плотная, в землю врезалась, будто увесистый коровий шлепок, – пространство сразу наполнилось звучным лягушечьим шамканьем.

Через два часа снег прекратился, сделалось тихо, так тихо, что стук дятла, усевшегося на дерево, прикрывавшее командирскую землянку, взламывал голову – слишком громко и резко он звучал. Воздух сделался жёстким, заскрипел ржаво, из него быстро выпарило, выдуло всю влагу, вместе с ветром с севера принёсся мороз.

Мерзляков оказался прав – неведомый партизанский начальник по фамилии Игнатьев сам нашёл их – через две недели бойцы с дальнего поста привели в командирскую землянку худосочного, с белым лицом, замёрзшего подростка, подтолкнули к Чердынцеву:

– Вот. Человек неведомый. В наших порядках ошивался, высматривал чего-то.

Подросток, не произнеся ни слова, кинулся к печке, обхватил её обеими руками, прижался тесно, дробно застучал зубами. Чердынцев обратил внимание: уж больно руки у подростка нежные, тонкие, пальцы длинные, музыкальные… Кивнул дозорным:

– Ладно, идите. Я разберусь.

Те козырнули, как и положено во всякой воинской части, где соблюдается дисциплина и есть командир, и ушли. Что-то подсказывало Чердынцеву: непростой это паренёк…

Он молчал. Подросток тоже молчал – грелся, никак не мог прийти в себя, звучно схлебывал с губ мокреть, оттаивал, слушал, как тепло проникает в мышцы, в кости – человек оживал на глазах. Наконец откинулся от печки и прошептал благодарным девчоночьим голосом:

– Спасибо!

Только тут Чердынцев понял, что это она, а не он – девушка! То-то руки у неё такие тонкие, а пальцы нежные и длинные, словно бы всю жизнь она имела дело лишь со смычком, скрипочкой, да с гусиным пером, которым пользуются вдохновенные поэты. И никогда не брала в руки, скажем, картофелину, чтобы очистить её, или столовый нож, которым так хорошо отрезать крупные куски хлеба от только что испечённой буханки…

– Отогрелись? – просто спросил лейтенант.

Девушка кивнула.

– Как вас зовут?

– Таня. Вы командир отряда?

– Да. Командир…

– Значит, я пришла точно.

Это и была связная от полковника Игнатьева. Связную накормили, напоили, спать уложили в хорошо протопленной, нагретой до того, что на стенках проступила морось, землянке, а утром отправили в обратный путь. До крайнего поста, расположенного у самого болота, так и не уснувшего на зиму и бурчавшего недовольно, Таню пошёл проводить Мерзляков. Там простился с ней за руку, пожелал благополучно добраться до полковника Игнатьева. Связная унесла с собою полные сведения об отряде – о численности его, о командире и комиссаре, о проведённых операциях, о нуждах и так далее. Чердынцеву же оставили один-единственный приказ полковника – бить гитлеровцев!

– Мы били захватчиков раньше, бьём ныне и будем бить дальше, – патетически произнёс Чердынцев, прощаясь с Таней.

Патетическая фраза не вызывала у девушки-подростка даже слабой улыбки, хотя должна была вызвать, поскольку очень уж выспренно она прозвучала – ну совсем как речь командующего округом на первомайском параде. Таня церемонно поклонилась командиру, землянке его, хорошо протопленной, благодаря за хлеб и соль, за благодатное тепло, и вышла на улицу. Дорога ей предстояла долгая и тяжёлая – не всякий мужчина способен осилить её.

Мерзляков, проводив Таню, вздохнул жалостливо и одновременно просяще: лишь бы ты, девочка, дошла… У кого он просил за связную, к кому обращался, Мерзляков не знал. Таня ушла, не оглядываясь.

Возвращаясь, поддерживая плечом сползающий немецкий автомат, – очень неудобная штука в носке, комиссар думал, всё ли они перечислили в перечне своих нужд, отправленном Игнатьеву, не пропустили ль чего важного?

Кажется, всё. И насчёт взрывчатки сказали, и насчёт врача, и насчёт толкового минёра – в помощь Бижоеву, и насчёт продуктов, и насчёт лекарства… Мерзляков шёл в лагерь и по дороге, на ходу, загибал пальцы – будто верстовые столбы считал: и это попросили, и это, и то… Кажется, всё. Только вот будет ли толк от этого перечня нужд? Время покажет.

Но главное – не это, главное – их снова поставили на боевое довольствие, они опять в действующих списках. Вылететь из списков – штука страшная, это – конец жизни. Так, во всяком случае, считал Мерзляков.

Через три дня, вьюжной лешачьей ночью, когда невозможно было понять, где небо, где земля и вообще неведомо, что происходит с природой, группа Бижоева пустила под откос поезд с полновесной немецкой частью, в которой и танки были, и орудия, а солдат, получивших боевой опыт в Северной Африке, насчитывалось не менее пятисот… В общем, тридцать вагонов и восемнадцать платформ, плюс четыре теплушки, – длинный состав этот тянули два паровоза, – закувыркались под откос. Вместе с паровозами. Фейерверк получился такой, что на него слетелись все вороны, проснувшиеся в округе площадью километр на километр – никогда клювастые ещё не наблюдали такого диковинного зрелища. Да что там вороны – даже подрывники Бижоева, люди, уже успевшие кое-чего познать в жизни, тоже никогда такого не видели.

Грохот рвущихся железных конструкций, треск пламени, крики уцелевших людей, острое змеиное шипение пара, выхлестывавшего из расколотых котлов, вой осколков – в огонь угодили ящики со снарядами, рвались они пачками, десятками, особенно снаряды танковые, которые оказались нежнее артиллерийских – осколки рассыпались так густо, что у тех, кто уцелел после катастрофы, шансов выжить почти не оставалось – всё живое осколки рубили, будто топором. Бижоев со своими людьми предусмотрительно отошёл в лес, под защиту сосновых стволов – здесь осколков можно было не бояться.

– Вот это работа, – радостно потирал руки боец Овчинников, впервые попавший с группой подрывников в рейд, – на пять с плюсом! От такого подрыва даже сам Гитлерюга, сидючи в Берлине, икать будет.

Тут мрачный малоразговорчивый Бижоев глянул на него так, что Овчинников споткнулся на последних словах, они словно бы сами по себе втянулись внутрь, и Овчинников умолк. Бижоев поднялся с заснеженного пенька, на котором сидел, поймал глазами отблески пламени, рыжими тенями пляшущие на макушках деревьев, и дал команду отходить в лагерь.

Через пару дней Ломоносов отправил своего человека на встречу с Октябриной Пантелеевой – надо было узнать, что о подрыве говорят в районе.

Разведчик принёс сведения важные: гитлеровские власти объявили в районе траур – слишком много солдат погибло, рельсовые пути восстанавливали без малого двое суток, но восстановили кое-как, на грубую живую нитку, наспех, для нормального восстановления потребуется не менее полутора недель. Но главное было не это, главное – немцы поняли, кто против них воюет, и собирались направить в лес, к берегам реки Тишки карательную экспедицию…

– Ну что, Андрей Гаврилович, – Чердынцев, выслушав сообщение, неожиданно улыбнулся, улыбка у него была какой-то незащищённой, по-пионерски открытой, мальчишеской, будто лейтенант был невоенным человеком, – что на это скажешь?

– А не опередить ли нам их?

– Молодец, комиссар, в корень зришь… Я тоже об этом думаю, – Чердынцев присел около печки, подкинул в полыхающее нутро несколько поленьев. Конечно, не командирское это дело – топить печку, с этим должен справляться ординарец, но ординарцев не было ни у лейтенанта, ни у Мерзлякова, поэтому печку топили они сами. – Соберёмся в кулак, всем отрядом выступим… Здесь оставим только двух человек, чтобы не дали землянкам вымерзнуть, больше не надо…

Комиссар привычно сгрёб усы в ладонь:

– И это верно.

На следующее утро, часа за полтора до рассвета, в Росстань ушли двое разведчиков: надо было поточнее узнать, в каких конкретно домах жили немцы, в каких – полицаи, где обитал районный начальник – бургомистр, или как его там величают, председатель управы, что ли? Чтобы потом не плутать вслепую и не хватать за шиворот невинных граждан. Пусть невинные граждане спят спокойно!

Хотя вряд ли они в ту ночь смогут спать.

Маленький солдат, провожал разведчиков, наказал:

– Чтобы одна нога там, а другая здесь. Времени нет. Предстоит операция.

Небо было чистым, в нём слепо помаргивали сухие, от холода сжавшиеся в льдинки звёздочки. В том, что на небе не было ни одного мутного пятна, Ломоносов увидел хороший знак. Ну а в том, что звёзды похожи на куски металлической окалины, на колотый лёд, виновата зима. По краю неба тревожно металась, то усиливаясь, то пропадая совсем, узкая багровая полоска: где-то что-то горело, может быть, даже рвалось, только не было слышно, иначе с чего бы так заполошно вспыхивать далёкому небесному огню?

И тишина лежала кругом, будто одеяло на земле, – плотная, пушистая, огромная тишина – ни одного звука. Даже людей, спавших рядом в землянках, не было слышно – ни вскрикиваний, рождённых худым сном, ни храпа, ни заполошного бормотанья, ничего… Словно бы жизни не было на земле – была она и не стало её. Ломоносов ещё несколько минут молча вглядывался в темноту, где исчезли, растворились его люди, разведчики, за которых он готов был голову опустить на плаху, лишь бы они вернулись целыми, потом развернулся и по тропке побрёл к своей землянке – утро вечера мудренее.

Отряд начал готовиться к походу на Росстань. Чтобы людьми можно было успешно управлять, Чердынцев кроме подрывников и разведчиков, кроме хозяйственной группы образовал ещё три взвода, по тридцати человек в каждом – народа для этого было достаточно. Во главе первых двух поставил лейтенантов, прибившихся к ним – Сергеева, бывшего миномётчика (впрочем, сам он говорил, что миномётчиков не бывает бывших), широколицего весельчака с открытой улыбкой, и Геттуева Максима – сильного добродушного балкарца с посечёнными оспой щёками… Геттуев мог запросто упереться плечом в ствол берёзы и завалить дерево – такой сильный был. Над третьим взводом Чердынцев поставил старшего сержанта Крутова – спокойного молчаливого киевлянина с мечтательным взглядом, любителя стихов и народных песен.

Собственно, о таком разделении отряда Чердынцев подумывал давно, но осуществлять его не спешил: с одной стороны, сомнения были, с другой – надо было повнимательнее присмотреться к будущим командирам, убедиться, что они годятся для этого, с третьей, этим нужно было заниматься серьёзно, а чтобы чем-то заниматься серьёзно, необходимо было время.

Времени-то у Чердынцева как раз и не было. И у Мерзлякова не было. С одной стороны, конечно, плохо, что командиры назначены именно сейчас, перед большим боем – у них не будет времени приглядеться к своим людям, а с другой, это и хорошо: в бою сразу станет понятно, кто есть кто… Кому можно отдать последние патроны, чтобы прикрыл отход товарищей, а кто способен только есть супы из гороховых концентратов…

Разведчики вернулись быстро – сходили с одной ночёвкой, почти без отдыха, принесли нарисованную от руки схему Росстани, где были обозначены дома, облюбованные немцами, дома полицаев, а также здания, в которых находились официальные оккупационные учреждения.

Чердынцев посмотрел схему и, вызвав к себе командиров взводов, протянул им бумагу, исчерканную квадратиками, треугольниками, прямоугольниками:

– Познакомьтесь! Разведка принесла. Данные точные.

Пока взводные изучали схему, Чердынцев наблюдал за ними, гадал, как они покажут себя на новых местах? На старых, в строю, показали вроде бы неплохо, а на новых? Одно дело – быть рядовым, не портить строй и правильно выполнять команду "Равнение на самый большой нос в отряде!" и совсем другое – быть командиром. Пробовал Чердынцев найти ответ – в себе самом, в своих ощущениях и не находил. Пока не находил…

Всё покажет ночной бой. Там-то и будут расставлены все точки над "i" и тогда можно будет идти дальше.

– Когда наступаем, товарищ командир? – спросил Геттуев. Человек деликатный, большерукий и большеглазый, производивший впечатление сонного гиганта, которого ничто не может вывести из равновесия, он всегда был убийственно вежлив и строго соблюдал субординацию – видимо, в далёком горном селении, где он родился, воспитание было поставлено на "пять". По профессии Максим был педагогом, закончил учительский институт, потому ему сразу и определили в петлицы лейтенантские кубари, тем более, что он проходил по графе "нацкадр", а национальные кадры товарищ Сталин привечал и всячески поддерживал.

– Завтра днём. Поэтому изучайте, изучайте схему. В Росстани у каждого будет своё задание.

– По адресочкам пойдём, значит? – весёлым тоном поинтересовался Сергеев.

– Ага, по адресочкам, – подтвердил Чердынцев. – У одних свидание будет с бургомистром, у других с начальником полиции, у третьих с руководителем местной управы… Так что изучайте схему.

– А перерисовать её можно?

– Можно.

День следующий выдался морозный, розовый, будто освещённый утренним весенним солнцем, с лёгким искристым пухом, невесомо плавающим по воздуху.

– Самый раз пробежаться на лыжах, – бодро произнёс Мерзляков, похлопав рукавицами друг о дружку. – Не было б войны, так и было бы. В прошлую зиму я ни одного воскресения не пропустил, обязательно становился на лыжи. Заряда бодрости потом хватало на целую неделю, до следующего воскресенья.

– То была другая жизнь, – сожалеюще произнёс Чердынцев, – и мы были другие.

Назад Дальше